Глава 15

   Фанни была убеждена, что своим ответом глубоко разочарует мисс Крофорд, и потому, зная ее нрав, ждала, что та, пожалуй, снова к ней приступит; и хотя новое письмо пришло только через неделю, Фанни взяла его с тем же чувством.
   Она тотчас же поняла, что письмо короткое, а значит, подумалось ей, наверно, деловое, и написано в спешке. Содержание его не вызывало сомнений; в первые мгновенья она решила, что ей просто-напросто сообщают о своем приезде в Портсмут в этот самый день, и отчаянно заволновалась, не зная, как тогда поступить. Однако в следующий миг возникшие пред нею затруднения рассеялись, – еще не открыв письма, она понадеялась, что Крофорды обратились к ее дядюшке и получили разрешение. Вот это письмо.
   "Только что до меня дошел совершенно возмутительный, злонамеренный слух, и я пишу Вам, дорогая Фанни, чтоб упредить Вас на случай, если он докатится и до Ваших мест, не давать ему ни малейшей веры. Это, без сомненья, какая-то ошибка, и через день-два все прояснится – во всяком случае, Генри ни в чем не повинен и, несмотря на мимолетное etourderie, он не думает ни о ком, кроме Вас. Пока я Вам снова не напишу, никому не говорите ни слова, ничего не слушайте, не стройте никаких догадок, ни с кем не делитесь. Без сомненья, все затихнет и окажется, – это одна только Рашуотова блажь. Если они и вправду уехали, то, ручаюсь, всего лишь в Мэнсфилд-парк и вместе с Джулией. Но отчего Вы не велите приехать за Вами? Как бы Вам после об этом не пожалеть.
   Ваша, и прочее…"
   Фанни была ошеломлена. Никакой возмутительный злонамеренный слух до нее не дошел, и оттого многое в этом странном письме ей понять было невозможно. Она могла лишь догадаться, что оно касается до Уимпол-стрит и мистера Крофорда, и лишь предположить, что там свершилось какое-то крайнее безрассудство, раз оно вызвало толки в свете и, как опасается мисс Крофорд, способно возбудить ее ревность, если она о том прослышала. Но напрасно мисс Крофорд за нее волнуется. Ей только жаль тех, кто в этом замешан, жаль и Мэнсфилд, если молва докатилась и туда; но Фанни надеялась, что так далеко слухи не дошли. Если, как следует из письма мисс Крофорд, Рашуоты сами поехали в Мэнсфилд, вряд ли им предшествовали неприятные вести и, во всяком случае, вряд ли произвели там впечатление.
   Что же до мистера Крофорда, может быть, происшедшее даст ему понятие о собственном нраве и убедит, насколько он не способен на постоянство в любви, и он постыдится долее ухаживать за нею.
   Как странно! А ведь она уже начала думать, что он и вправду ее любит, вообразила, будто его чувство к ней отнюдь не заурядное, и его сестра все еще уверяет, будто он только о ней, Фанни, и думает. И однако он, должно быть, весьма недвусмысленно выказал свою благосклонность к кузине, повел себя весьма опрометчиво, ведь ее корреспондентка не из тех, кто станет обращать внимание на пустяки.
   Неуютно ей стало, и так будет, пока она не получит новых вестей от мисс Крофорд. Не думать об этом ее письме невозможно, и ни с кем нельзя об этом поговорить, облегчить душу. Напрасно мисс Крофорд так ее заклинала сохранить все в тайне, она могла бы довериться ее понятию о долге перед кузиной.
   Наступил новый день, однако нового письма не принес. Фанни была разочарована. Все утро она по-прежнему только об этом и думала; но когда к вечеру вернулся отец, как всегда с газетою в руках, она до такой степени не ждала из этого источника никаких вестей, что на минуту даже отвлеклась от своих мыслей.
   Она глубоко задумалась совсем о другом. Ей вспомнился ее первый вечер в этой комнате и отец с неизменной газетой. Теперь в свече уже нет надобности. До захода солнца еще полтора часа. Сейчас она всем существом ощутила, что уже прошли три месяца; от солнечного света, что заливал гостиную, ей становилось не веселее, а еще грустней; совсем не так, как на сельском просторе, светит в городе солнце. Здесь его сила лишь в слепящем блеске, в беспощадном, мучительном слепящем блеске, который только на то и годится, чтоб обнажать пятна и грязь, которые иначе спокойно бы почивали. В городе солнце не приносит ни бодрости, ни здоровья. Фанни сидела в гнетущей духоте, в пронизанном яркими солнечными лучами облаке беспокойной пыли, и переводила взгляд со стен в пятнах от головы отца на изрезанный, исцарапанный братьями стол, где стоял как всегда не отчищенный толком чайный поднос, кое-как вытертые чашки с блюдцами, синеватое молоко, в котором плавали ошметки пленок, и хлеб с маслом, становящийся с каждой минутой жирней, чем был поначалу от рук Ребекки. И пока готовился чай, отец углубился в газету, а мать по обыкновению причитала над порванным ковром, – вот бы Ребекка его починила; Фанни вышла из оцепенения, лишь когда отец окликнул ее, сперва похмыкав и поразмыслив над чем-то в газете:
   – Как фамилия этих твоих знаменитых кузенов, которые в Лондоне, Фан?
   – Рашуоты, сэр, – после минутной запинки отвечала она.
   – И уж не на Уимпол-стрит ли они живут?
   – Да, сэр.
   – Тогда, скажу я тебе, неладно у них. Возьми-ка. – Он протянул ей газету. – Вот уж много чести тебе от таких родственничков. Не знаю, не знаю, что подумает о таких делах сэр Томас; может, он чересчур утонченный и светский джентльмен и не станет меньше любить свою дочку. А только будь она моя, вот не сойти мне с этого места, стегал бы ее, пока хватило сил. Небольшая порка всего лучше остережет и мужчину и женщину тоже от эдаких выкрутасов.
   Фанни прочла про себя, что «с бесконечным сожаленьем наша газета вынуждена сообщить о супружеском fracas в семействе мистера Р. с Уимпол-стрит; прекрасная миссис Р., которая лишь недавно связала себя узами Гименея и которая обещала стать блистательной властительницей светского общества, покинула супружеский кров в обществе хорошо известного неотразимого мистера К., близкого друга и товарища мистера Р., и даже редактору нашей газеты неизвестно, куда они отправились».
   – Это ошибка, сэр, – тотчас же сказала Фанни. – Это, должно быть, ошибка… Не может этого быть… Здесь, должно быть, имеются в виду другие люди.
   Она говорила из безотчетного желания отодвинуть позор, говорила с решительностью отчаяния, ибо говорила то, чему не верила, не могла верить. Потрясенная, она не усомнилась в истинности прочитанного. Правда ошеломила ее, и после она изумлялась, что все-таки сумела не задохнуться, даже заговорить.
   Мистера Прайса газетное сообщение не настолько встревожило, чтоб он стал всерьез отвечать.
   – Может, это и вранье, – готов был допустить он, – а только нынче немало светских дамочек таким вот манером продают душу дьяволу, так что ни за кого нельзя поручиться.
   – Уж конечно, будем надеяться, это неправда, – жалобно сказала миссис Прайс. – Это был бы такой позор!..
   Добро б я говорила Ребекке про ковер всего раз, так нет же, раз десять я ей говорила, не меньше, верно, Бетси? А тут работы всего на десять минут.
   Едва ли можно описать ужас и смятение Фанни, когда она уверилась, что те двое и вправду виновны, и отчасти представила себе, какие бедствия это повлечет. Сперва она словно оцепенела, но с каждой минутой все полнее сознавала, как дурно, как отвратительно то, что произошло. Она не думала, не смела надеяться, что в газетной заметке ложь. Письмо мисс Крофорд, которое она перечитывала так часто, что выучила наизусть, было в пугающем согласии с заметкой. Горячность, с какою мисс Крофорд защищала брата, и ее надежда, что скандал удастся замять, и нескрываемое волнение – все это ясней ясного говорило о поступке весьма неблаговидном; и мисс Крофорд, видно, единственная женщина на свете, способная по складу своему счесть пустяком этот страшнейший грех, способная попытаться затушевать его и желать, чтоб он остался безнаказанным! Теперь Фанни поняла свою ошибку – поняла, кто уехал в Мэнсфилд-парк, верней, кого имела в виду мисс Крофорд в своем письме. Не мистера и миссис Рашуот, но миссис Рашуот и мистера Крофорда.
   Фанни казалось, еще никогда не была она так возмущена. Она не могла успокоиться. Весь вечер мучилась, провела бессонную ночь. То гадко ей делалось, то она содрогалась от ужаса, то бросало в жар, то в холод. Случившееся слишком чудовищно, в иные минуты она отказывалась верить, думала, нет, не могло того быть. Женщина, которая вышла замуж всего полгода назад, мужчина, который клялся в преданности другой, причем близкой ее родственнице, даже считал себя помолвленным, вся семья, обе семьи связаны столькими узами, так близки и дружны!.. Смешение всякого рода вины тут слишком чудовищно, слишком бесстыдно переплетенье всевозможного зла, ведь на такое могут быть способны разве что натуры до крайности жестокие!.. И однако рассудок говорил ей, что все так и есть. Непостоянство Крофорда в любви, неотделимое от его суетности, явная влюбленность в него Марии и недостаточно твердые убеждения у обоих делали это возможным… и письмо мисс Крофорд служило тому подтвержденьем.
   Каковы будут последствия? Кого только это не затронет! Чьи только намерения не изменит! Чей покой не нарушит раз и навсегда! Мисс Крофорд и Эдмунда… нет, на эту зыбкую почву ступать опасно. Фанни ограничилась, верней, попыталась ограничиться мыслями о безусловном и несомненном горе всей семьи, которое, если вина и вправду подтверждена и стала всеобщим достоянием, ощутят все до единого. Страдания матери, отца… Тут она задержалась мыслью. Джулии, Тома, Эдмунда… Тут еще долее она задержалась мыслью. Для них двоих это будет всего ужасней. Так велики отцовское рвение сэра Томаса и его чувство благопристойности и чести, доверчивость и подлинная сила чувства Эдмунда, его непреклонная честность, что при таком позоре как бы они не лишились разума и самой жизни; и ей показалось, что если думать лишь о том, что ждет их в земной юдоли, то для каждого, кто в родстве с миссис Рашуот, величайшим благом была бы мгновенная смерть.
   Миновал день, за ним другой, но ничто не умаляло Фаннины страхи. Почта не принесла никакого опроверженья, ни публичного, ни частного. Не было второго письма от мисс Крофорд, которое объяснило бы первое; не было вестей и из Мэнсфилда, хотя тетушке давно уже пора написать. То был дурной знак. У Фанни едва ли осталась хотя бы тень надежды, которая ее успокоила бы, и она, глубоко удрученная, так трепетала, так стала бледна, что любая не вовсе равнодушная мать, кроме миссис Прайс, непременно бы это заметила; но вот на третий день раздался пугающий стук в парадную дверь, и ей опять вручили письмо. На нем стоял лондонский штемпель, и оно было от Эдмунда. «Дорогая Фанни, тебе известно наше нынешнее злополучие. Да поможет тебе Господь перенести свою долю его. Мы здесь уже два дня, но ничего не можем поделать. О них ни слуху ни духу. Ты, верно, не знаешь о последнем ударе – о побеге Джулии; она сбежала в Шотландию с Йейтсом. Она покинула Лондон за несколько часов до нашего приезда. В любое другое время это повергло бы нас в отчаяние. Теперь же это ничто, однако же серьезно отягчает наше положение. Отец, не сломлен. Трудно было на это надеяться. Он еще в силах думать и действовать; и я пишу по его просьбе, чтоб предложить тебе воротиться домой. Он очень этого желает ради маменьки. Я буду в Портсмуте на другое утро после того, как ты получишь это письмо, и надеюсь, ты будешь готова отправиться в Мэнсфилд. Отец хочет, чтоб ты пригласила с собою Сьюзен погостить у нас несколько месяцев. Уладь все по своему усмотрению; объясни, как сочтешь приличным; я уверен, ты почувствуешь всю меру его доброты, если он подумал об этом в такую минуту! Отдай должное его желанию, хотя, возможно, я выразил его не очень ясно. Думаю, ты отчасти представляешь мое теперешнее состояние. Беды обрушиваются на нас одна за другой. Я приеду ранним утром, почтовой каретою. Твой и прочее…» Никогда еще Фанни так не нуждалась в душевной поддержке. И никогда еще ничто так не поддерживало ее, как это письмо. Завтра! Уехать из Портсмута завтра! Ей грозит, да, конечно, ей грозит величайшая опасность, ибо в пору, когда многие несчастны, она будет несказанно счастлива. Общая беда принесла ей такую радость! Страшно ей стало, неужто она окажется глуха к этой беде. Уехать так скоро, быть призванной так милостиво, быть призванной ради утешенья, и с позволением взять с собою Сьюзен, столько счастья сразу… На сердце у ней стало горячо, и на время боль отступила, она не в состоянии как должно разделить горе даже тех, кому сочувствует всего более. Побег Джулии не слишком ее огорчил; она изумилась и возмутилась, но это не затронуло глубоко ни чувств ее, ни мыслей. Ей пришлось велеть себе задуматься о нем и признать, что это ужасное, прискорбное событие, не то за всеми волнениями, спешкой, радостными заботами, которые нахлынули на нее, она и не вспомнила бы о нем. Ничто так не облегчает горести, как занятие, деятельное, неотложное занятие. Занятие, даже печальное, может рассеять печаль, а Фаннины хлопоты исполнены были надежды. Ей столько предстояло работы, что даже чудовищный поступок миссис Рашуот (в котором теперь уже не оставалось ни малейших сомнений) не угнетал ее, как вначале. У ней недоставало времени чувствовать себя несчастной. Она надеялась, что не пройдет и суток, и она уедет; а до того надо поговорить с папенькой и маменькой, подготовить Сьюзен, собраться. Одно дело следовало за другим; день казался ей чересчур короток. Счастье, которым она оделяет и сестру, счастье, не слишком омраченное дурным известием, которое ей предстояло коротко сообщить родителям, их радостное согласие на поездку Сьюзен, общее удовольствие, с каким все, казалось, отнеслись к их совместному отъезду, и восторг самой Сьюзен – все это поддерживало ее настроение. Бедствие, которое постигло Бертрамов, на портсмутское семейство особого впечатления не произвело. Миссис Прайс несколько минут посокрушалась о своей бедняжке сестре… но во что сложить вещи Сьюзен – это занимало ее куда больше, ведь Ребекка унесла все сундуки и привела их в негодность, а что до Сьюзен, чье самое заветное желание так неожиданно сбылось, она не знала ни тех, кто согрешил, ни тех, кто страдал, но хотя бы не радовалась с утра до ночи, – можно ли ждать большего от добродетельной натуры в четырнадцать лет. Так как ничего, в сущности, не предоставили попечению миссис Прайс или заботам Ребекки, все делалось разумно, должным образом было завершено, и девицы были готовы к завтрашнему дню. Им бы хорошенько выспаться перед дорогою, но сон бежал от них. Кузен, который ехал за ними, чуть ли не полностию владел их взволнованными душами; одна была безмерно счастлива, другая в неописуемом смятенье. В восемь утра Эдмунд был у Прайсов. Девушки сверху услышали, как он вошел, и Фанни спустилась к нему. Мысль увидеть его тотчас же вместе с сознанием, что он, без сомненья, жестоко страдает, воскресили и ее прежние чувства. Он так близко от нее и несчастлив. Войдя в гостиную, она чуть не упала в обморок. Он был один, и тотчас шагнул ей навстречу, и вот уже прижимает ее к груди, и она только может разобрать: «Фанни моя… единственная моя сестра… теперь единственное мое утешение». Она не могла вымолвить ни слова, несколько минут не мог более вымолвить ни слова и он. Он отвернулся, пытаясь овладеть собою, а когда заговорил снова, хотя голос его слегка дрожал, но по всему видно было, что он старается взять себя в руки и решил впредь избегать каких-либо упоминаний о случившемся. – Ты завтракала?.. Когда будешь готова?.. Сьюзен едет? – вопросы быстро следовали один за другим. Он всего более стремился как можно скорей уехать. Когда дело касается до Мэнсфилда, время всегда дорого; а на душе у него было таково, что ему легчало только в движеньи. Условились, что он велит подать карету к дверям через полчаса; Фанни должна была позаботиться, чтоб они позавтракали и были полностью готовы. Сам он уже поел и не захотел остаться и откушать с ними. Он пройдется у вала и будет здесь вместе с каретою. И Эдмунд опять ушел, он рад был скрыться ото всех, даже от Фанни. Он выглядел совсем больным; видно, его снедала тревога, которую он твердо решил от всех утаить. Фанни так и думала, но это ее ужасало. Карета прибыла, и в ту же минуту Эдмунд опять вошел в дом, как раз вовремя, чтобы провести несколько минут с семейством Прайс и присутствовать – ничего не видя и не замечая – при весьма спокойном расставании семейства с отъезжающими дочерьми, и как раз вовремя, чтоб помешать им сесть за завтрак, который на сей раз с помощью необычных стараний был совершенно и полностью готов, когда карета только отъехала от дверей. Последняя трапеза в родительском доме весьма походила на первую; Фанни была освобождена от нее столь же радушно, как тогда приглашена к столу. Легко представить, какая радость и благодарность переполняли сердце Фанни, когда карета миновала городскую заставу, как сияло неудержимой улыбкой лицо Сьюзен. Однако сидела она впереди, и за полями капора улыбка была не видна. Поездка обещала быть молчаливой. Слуха Фанни часто достигали тяжкие вздохи Эдмунда. Будь они вдвоем, он, несмотря на все свои решения, открыл бы ей сердце, но присутствие Сьюзен вынуждало его замкнуться, а когда он попытался поговорить о материях безразличных, такой разговор быстро угас. Фанни не спускала с него озабоченных глаз, и, встретясь порою с ней взглядом, он ласково ей улыбался, и это утешало ее; но в первый день поездки она не услыхала от него ни слова о том, что его угнетало. Следующее утро кое-что ей принесло. Перед тем как им отправиться из Оксфорда, пока Сьюзен, прильнув к окну, жадно следила за многочисленным семейством, покидающим гостиницу, Эдмунд и Фанни стояли у камина; и Эдмунд, пораженный переменою, происшедшей в ее наружности, и не зная, какие испытания каждый день выпадали на ее долю в отцовском доме, приписал чрезмерно большую долю этой перемены, даже всю перемену недавним событиям и, взяв ее за руку, сказал негромко, но с глубоким чувством: – Что ж тут удивляться… тебе больно… ты страдаешь. Как можно было, уже полюбив, тебя покинуть! Но твоя… твоя привязанность совсем недавняя по сравненью с моей… Фанни, подумай, каково мне! Первая часть путешествия заняла долгий, долгий день, и до Оксфорда они добрались почти без сил; но назавтра они провели в дороге гораздо меньше времени. Они были в окрестностях Мэнсфилда задолго до обеденного часа: и когда приближались к заветному месту, у обеих сестер даже замерло сердце. Фанни стала страшиться встречи с тетушками и с Томом при столь унизительных для всех обстоятельствах; а Сьюзен не без тревоги думала, что все ее хорошие манеры, все недавно приобретенные знания о том, как принято вести себя в Мэнсфилде, надо будет вот-вот пустить в ход. Призраки хорошего и дурного воспитания, речей привычно грубых и новоприобретенных учтивостей маячили перед нею; и на уме у ней были серебряные вилки, салфетки и чаши для ополаскиванья пальцев. Фанни по всему пути замечала, как все переменилось по сравненью с февралем; но когда они въехали в мэнсфилдские владения, все ее ощущенья, ее радость стали еще острей. Прошло три месяца, полных три месяца с тех пор, как она покинула эти милые ей места; и на смену зиме шло лето. Куда ни глянь зеленели поля и лужайки, а деревья, хотя еще не сплошь в листве, вступили в ту восхитительную пору, когда знаешь, что они вот-вот станут еще краше, когда, уже и так радуя взор, они сулят воображению еще много прелести. Однако радовалась она в одиночестве. Эдмунд не мог разделить с нею ее довольство. Фанни взглянула на него, но он сидел, откинувшись назад, погруженный в глубокую, как никогда, печаль, и глаза его были закрыты, словно веселые картины удручали его и он не хотел видеть очарования родных мест. Ее опять охватила печаль, а от мысли, как тяжко приходится сейчас тем, кто в доме, сам дом, современный, просторный и прекрасно расположенный, тоже показался ей печальным. Одна из тех, кто страдал сейчас там, ждала их с таким нетерпеньем, какого никогда прежде не знала. Не успела Фанни пройти мимо стоящих с горестным видом слуг, как из гостиной навстречу ей вышла леди Бертрам, вышла шагом отнюдь не ленивым и припала к ее груди со словами:
   – Фанни, дорогая! Теперь мне станет спокойнее.

Глава 16

   Все трое, остававшиеся в Мэнсфилд-парке, были несчастны, и каждый самым несчастным считал себя. Однако тетушка Норрис, привязанная к Марии как никто другой, поистине страдала более других. Мария была ее любимица, была ей всех дороже; брак племянницы, который, как она с гордостью чувствовала и о чем с такой гордостью говаривала, был делом ее рук, и нежданная развязка совсем ее сразила.
   Ее будто подменили, – притихшая, отупевшая от горя, ко всему теперь равнодушная, она стала неузнаваема. На ее попечении оставались сестра и племянник и весь дом, но она никак не воспользовалась этим, была не в силах ни править, ни распоряжаться, ни хотя бы воображать себя всеобщей опорой. Когда ее и вправду коснулась беда, ее деятельная натура оцепенела, и ни леди Бертрам, ни племянник не находили в ней ни малейшей поддержки, да она и не пыталась их поддержать. Она помогла им не больше, чем они друг другу. Каждый был равно одинок, беспомощен и заброшен; и теперь приезд Эдмунда, Фанни и Сьюзен лишний раз подтвердил, что ей приходится хуже всех. Остальным двум полегчало, но ей ничто не приносило облегчения. Эдмунд почти так же обрадовал своим приездом брата, как Фанни – леди Бертрам, а тетушка Норрис, вместо того чтоб с их прибытием поуспокоиться, при виде той, кого она, ослепленная гневом, почитала виновницею несчастья, только пуще разгневалась. Прими Фанни предложение мистера Крофорда, и не случилось бы этого несчастья.
   Сьюзен тоже вызвала у ней неудовольствие. Она даже замечать ее не желала, только раза два посмотрела на племянницу с отвращением, но сочла ее шпионкой, втирушей, нищенкой и еще того хуже. Другая же тетушка приняла Сьюзен с тихой добротою. Леди Бертрам не могла уделить девочке много времени или много слов, но приняла ее как сестру Фанни, которая тем самым вправе гостить в Мэнсфилде, и готова была и приласкать ее и полюбить; а Сьюзен этому от души радовалась, ведь она загодя знала, что от тетушки Норрис не дождешься ничего, кроме дурного настроения; ее переполняло счастье, она блаженно сознавала, что избегла многих зол, и оттого легко примирилась бы с куда большим равнодушием, чем то, с каким ее встретили прочие домочадцы.
   Она теперь много времени была предоставлена самой себе и могла сколько угодно знакомиться с домом, с парком и садом, и дни ее проходили очень счастливо, а те, кто при других обстоятельствах уделили бы ей внимание, запирались в четырех стенах или поглощены были каждый тем из домочадцев, кого он один и мог хоть немного утешить в эту трудную пору; Эдмунд, пренебрегая собственными чувствами, старался облегчить душевные муки брата, а Фанни, преданная тетушке Бертрам, вернулась к своим прежним обязанностям, только с еще большим рвением и с мыслью, что никогда она не сможет довольно помочь той, которой ее так недоставало.
   Разговаривать с Фанни о постигшем семью ужасе, разговаривать и горько жаловаться – только это и утешало леди Бертрам. Терпеливо выслушивать ее и отвечать с добротою и сочувствием – вот и все, что можно было для нее сделать. Ничто другое не могло ее успокоить. Случившееся не давало покою. Леди Бертрам не отличалась глубокомыслием, но, направляемая сэром Томасом, она обо всех серьезных событиях судила верно; и потому понимала всю чудовищность того, что произошло, и не старалась сама и не ждала, чтобы Фанни стала ее уговаривать преуменьшить вину и бесчестье.
   Леди Бертрам не умела любить горячо, не умела и подолгу задумываться об одном и том же. Несколько времени спустя Фанни почувствовала, что, пожалуй, уже можно отвлечь ее и пробудить кой-какой интерес к обычным занятиям; но всякий раз, как леди Бертрам вновь возвращалась к случившемуся, она видела его лишь в одном свете: потеряна дочь, и позор никогда не будет смыт.
   Фанни узнала от нее все подробности, которые прежде еще не всплыли наружу. Тетушка рассказывала не очень связно, однако с помощью писем к сэру Томасу и от него, да при том, что ей было уже известно и удалось разумно сопоставить, Фанни вскоре поняла все, что хотела, об обстоятельствах, которые сопутствовали случившемуся.
   На Пасху миссис Рашуот вместе с семейством, с которым в последнее время коротко сошлась, уехала в Туикенем, – семейство отличалось живыми, приятными манерами и, вероятно, подходящим для нее нравом и свободомыслием, потому что именно в их дом мистеру Крофорду открыт был доступ в любое время. О том, что он жил по соседству, Фанни уже знала. В эту самую пору мистер Рашуот отправился в Бат, желая провести там несколько дней со своей матерью, а потом привезти ее в Лондон, и Мария, находясь у этих своих друзей, не была ничем связана, даже присутствием Джулии, которая недели за три до того покинула дом сестры и переехала к неким родственникам сэра Томаса; родители теперь полагали, что переезд был затеян ради большего удобства для встреч с мистером Йейтсом. Вскорости после того, как Рашуоты воротились на Уимпол-стрит, сэр Томас получил письмо из Лондона от старого и весьма близкого друга; тот, наслушавшись и навидавшись довольно, чтоб встревожиться, советовал ему самому приехать в Лондон и, употребив свое влияние на дочь, положить конец, чрезмерной близости, из-за которой она уже удостаивается нелестных замечаний, а мистер Рашуот явно обеспокоен.