Страница:
Всегда твой, милая моя Фанни".«Никогда, нет, никогда и ни за что не захочу я больше получать письма, – провозгласила Фанни про себя, дочитав до конца. – Что они приносят, кроме разочарования и горя?.. Не раньше чем после Пасхи!.. Как я это вынесу?.. И не проходит часу, чтоб моя бедная тетушка не заговаривала обо мне!»
Фанни постаралась, как могла, не дать этим мыслям завладеть ею, но еще мгновенье – и подумала бы, что сэр Томас жесток по отношенью к ним обеим, и к тетушке и к ней. Что же до главного предмета, которому посвящено письмо, ничего в нем не могло утишить ее досаду. Так она была уязвлена, что Эдмунд пробудил в ней чуть ли не неприязнь и гнев. «В промедлении нет ничего хорошего», – сказала она. Почему все до сих пор не решено? Он слеп, и ничто не образумит его, ничто, ведь сколько раз пред его глазами представала правда, и все напрасно. Он женится на ней и будет несчастлив, будет страдать. Дай Бог, чтоб под ее влиянием он не утратил благородства! Фанни опять просмотрела письмо. Она души во мне не чает! Какой вздор. Никого она не любит, только себя да своего брата. Друзья годами сбивают ее с пути! Очень вероятно, что это она сбивала их с пути. Быть может, они все развращают друг друга; но если они любят ее настолько сильнее, чем она их, тем менее вероятно, что они повредили ей, разве что своей лестью. Единственная женщина в целом свете, которую он может представить своей женою. Я в том нисколько не сомневаюсь. Эта привязанность будет направлять всю его жизнь. Согласится она или откажет, сердце его навсегда соединено с нею. «Потерять Мэри означало бы для меня потерять Крофорда и Фанни». Эдмунд, меня ты не знаешь. Если ты не соединишь наши две семьи, они никогда не соединятся. О Эдмунд! Напиши ей, напиши. Положи этому конец. Пусть кончится неопределенность. Решись, свяжи себя, приговори себя.
Однако подобные чувства слишком сродни злобе, чтобы долго преобладать в разговоре Фанни с самой собою. Вскорости она смягчилась и опечалилась. Сердечное отношение Эдмунда, его ласковые слова, его доверчивое обхожденье глубоко ее трогали. Просто он слишком добр ко всем. Иными словами, письмо его оказалось таково, что она, без сомненья, предпочла бы его не получать, и однако ему не было цены. Так она порешила.
Каждый, кто привержен писанию писем, даже если и писать-то особенно не о чем (к их числу принадлежит значительная часть женского общества), должен посочувствовать леди Бертрам, которой не повезло, что такая наиважнейшая мэнсфилдская новость, как неизбежный отъезд Грантов в Бат, стала известна в то время, когда она не могла ею воспользоваться, и каждый поймет, сколь обидно было ей видеть, что новость эта досталась ее неблагодарному сыну и со всей возможной краткостью упомянута в конце длинного письма, вместо того чтобы занять большую часть страницы в ее собственноручном послании. Леди Бертрам была, пожалуй, мастерица эпистолярного жанра, так как с самого начала замужества, не имея других занятий, и при том, что сэр Томас был членом парламента, она пристрастилась вести переписку и изобрела весьма похвальную заурядную манеру расписывать все в подробности, для чего ей довольно было и самой малой малости; однако ж даже чтобы написать к племяннице, она не могла обойтись без чего-то новенького; и при том, что вскоре леди Бертрам предстояло утратить такой благодатный повод для писем, как необходимость сообщить об очередном приступе подагры у доктора Гранта и об утренних визитах миссис Грант, ей было очень тяжко лишиться одной из последних возможностей написать о них.
Однако ее ждало богатое вознагражденье. Настал для леди Бертрам час удачи. Через несколько дней после получения письма от Эдмунда Фанни получила письмо от тетушки, которое начиналось так:
«Дорогая Фанни, я берусь за перо, чтоб сообщить весьма тревожное известие, которое, без сомненья, сильно тебя обеспокоит…»
То было много лучше, чем взяться за перо, чтобы познакомить племянницу со всеми подробностями предполагаемой поездки Грантов, ибо теперешнее известие было таково, что обещало пищу для пера на многие дни и состояло не больше не меньше как в опасной болезни ее старшего сына, о которой в Мэнсфилде узнали от нарочного несколько часов назад.
В компании молодых людей Том отправился из Лондона в Нью-Маркет, где ушибы от падения, на которые вовремя не обратили внимание, и изрядное количество выпитого вина вызвали лихорадку; и когда компания разъехалась, он, не имея сил двигаться, был предоставлен в доме одного из этих молодых людей болезни и одиночеству на попечении всего только слуг. Вместо того чтобы, как он надеялся, быстро поправиться и последовать за приятелями, он совсем расхворался и через недолгое время почувствовал себя так плохо, что, как и его лекарь, решился отправить письмо в Мэнсфилд.
«Сие горестное известие, как ты можешь представить, сильно нас взволновало, – заметила ее светлость, изложив суть случившегося, – и мы не можем избавиться от дурных предчувствий и великой тревоги за нашего бедного больного, чье состояние, как страшится сэр Томас, может быть очень опасно; и Эдмунд любезно предлагает немедля отправиться ухаживать за братом, но я рада прибавить, что сэр Томас не оставит меня в этот горестный час, ведь это было бы мне слишком трудно. В нашем домашнем кружке нам будет очень недоставать Эдмунда, но я верю и надеюсь, что он застанет бедного больного не в столь внушающем тревогу состоянии, как мы опасаемся, и вскорости сумеет его привезти в Мэнсфилд; сэр Томас полагает это необходимым и считает, что это будет лучше во всех отношениях, и я льщу себя надеждой, что бедный страдалец в скором времени сможет перенести переезд без особых неудобств и вреда для себя. Так как я нисколько не сомневаюсь, дорогая Фанни, что в этих горестных обстоятельствах ты нам сочувствуешь, я очень скоро напишу тебе опять».
Чувства Фанни по этому поводу были, разумеется, много искренней и горячей, чем манера тетушкиного письма. Она от всего сердца сочувствовала им всем. Том опасно болен, Эдмунд уехал ухаживать за ним, и печально маленькое общество, оставшееся в Мэнсфилде, – этих тревог было довольно, чтобы вытеснить все прочие тревоги или почти все. У ней только и достало эгоизма, чтоб подумать, успел ли Эдмунд написать к мисс Крофорд до того, как его призвали эти дела, но ни одно чувство, в котором не присутствовала бы чистая любовь и бескорыстное беспокойство, не задерживалось надолго у ней в душе. Тетушка о ней не забывала, писала снова и снова; в Мэнсфилде получали частые отчеты от Эдмунда, и отчеты эти с тем же постоянством передавались Фанни в той же многословной манере, в том же смешении веры, надежд, страхов, следующих друг за другом и нечаянно друг друга порождающих. То была своего рода игра в перепуг. Страдания, которых леди Бертрам не видела, она не умела вообразить; и вполне спокойно писала о волнении и тревоге и о бедном страдальце, пока Тома не доставили в Мэнсфилд и она не увидела воочию, как сильно он изменился. И тогда письмо, которое она начала писать до этого, было закончено совсем в иной манере, языком неподдельного чувства и смятения; она написала так, как могла бы сказать вслух: «Он только что приехал, дорогая моя Фанни, и его отнесли наверх; и когда я его увидела, мне стало так страшно, просто не знаю, что и делать. Без сомнений, он был очень болен. Бедный Том, мне так его жалко, и я так боюсь за него, и сэр Томас тоже; и как я была бы рада, если б ты была здесь, ты б меня успокоила. Но сэр Томас надеется, что завтра Тому будет лучше, говорит, Том ослаб еще и от переезда».
Настоящее беспокойство, которое теперь проснулось в материнской груди, прошло не скоро. Из-за крайне нетерпеливого желанья Тома оказаться в Мэнсфилде, в уюте родного дома, в кругу семьи, о которых он и думать не думал, покуда пребывал в добром здравии, его, видно, повезли туда слишком рано, а потому возобновилась лихорадка, и в первую неделю он находился в большей опасности, чем когда-либо. Все здесь были чрезвычайно испуганы. Леди Бертрам поверяла свои ежедневные страхи племяннице, которая теперь, можно сказать, жила этими письмами и все время проводила в страданиях из-за сегодняшнего письма и в ожидании завтрашнего. Она не питала особо нежных чувств к своему старшему кузену, но по доброте сердца со страхом думала о возможной утрате; а при чистоте ее понятий от мысли о том, как мало толку было в его жизни, как мало он, по всей видимости, способен был отказывать себе в своих желаниях, беспокойство ее становилось еще глубже.
Как и в более простых случаях, одна только Сьюзен оставалась ее слушательницей и наперсницей. Она всегда была готова выслушать и посочувствовать. Всех прочих ничуть не занимала такая далекая беда, как болезнь в семействе, пребывающем за сто миль с лишком отсюда… даже миссис Прайс, которая, увидав в руках у дочери письмо, разве что мимоходом задавала вопрос-другой, а изредка безучастно замечала: «У бедной моей сестры Бертрам, должно быть, сейчас множество хлопот».
Разделенные долгими годами и столь большой разницей в положении, они уже почти не ощущали кровных уз. И привязанность, отнюдь не пылкая, так же как их натуры, теперь существовала единственно на словах. Миссис Прайс поступала по отношению к леди Бертрам в точности так, как леди Бертрам поступила бы по отношению к миссис Прайс. Трое или четверо Прайсов могли быть сметены с лица земли, любой из них или все вместе, кроме Фанни и Уильяма, а леди Бертрам не очень-то и задумалась бы о том, или, возможно, стала бы повторять лицемерные речи миссис Норрис, мол, какое счастье и какое великое благо для бедняжки их дорогой сестры Прайс, что эти двое так хорошо пристроены.
Глава 14
Примерно через неделю после возвращения Тома в Мэнсфилд прямая угроза его жизни миновала, и ради полного спокойствия его матери объявлено было, что он вне опасности; она уже привыкла видеть его беспомощным и страдающим, слышала о его состоянии только хорошее, о плохом не задумывалась, и, от природы не склонную тревожиться или понимать по намекам, докторам было проще простого ее провести. Лихорадку одолели, а мучила его лихорадка, значит, конечно же, он скоро опять будет здоров; ничего иного леди Бертрам не предполагала, и Фанни разделяла тетушкину уверенность, пока не получила несколько строк от Эдмунда, написанных нарочно для того, чтобы разъяснить ей положение брата и сообщить его и отцовские страхи, которые в них заронил доктор в связи с явными признаками чахотки, что обнаружились, когда отступила лихорадка. Они сочли за благо не тревожить леди Бертрам страхами, которые, надо надеяться, не подтвердятся; но нет причины скрывать правду от Фанни. Они опасаются за его легкие.
По этим нескольким строкам от Эдмунда Фанни представила больного и его комнату в более верном и ярком свете, чем по всем пространным письмам леди Бертрам. Пожалуй, любой из домочадцев по своим наблюдениям написал бы о больном вернее, чем она; временами любой оказывался больному полезней ее. Она только и способна была, что тихонько проскользнуть к сыну в комнату и смотреть на него; но когда он был в силах разговаривать сам или слушать, как ему что-нибудь рассказывают или читают, он предпочитал общество Эдмунда. Тетушка Норрис утомляла его своими заботами, а сэр Томас не способен был умерить свое многословие и громкий голос соответственно раздражительности и слабости больного. Эдмунд – вот кто единственный был ему нужен. Уж в этом Фанни не усомнилась бы, и теперь, когда он помогал своему страдающему брату, поддерживал его, подбадривал, он более прежнего возвысился в ее глазах. Тут ведь потребовалась помощь не только из-за телесной слабости, следствия недавней болезни, тут, как она теперь узнала, требовалось успокоить крайне расстроенные нервы, поднять крайне угнетенный дух; и еще, как ей представлялось, надобно было направить на путь истинный душу.
В роду Бертрамов не было чахоточных, и Фанни, думая о старшем кузене, более надеялась, чем страшилась, – кроме тех минут, когда вспоминала о мисс Крофорд, ибо ей казалось, что мисс Крофорд – дитя удачи, а при ее суетности и себялюбии немалой было бы удачей, останься Эдмунд единственным сыном. Даже в комнате больного счастливица Мэри не была забыта. В конце Эдмунд приписал: «Что до предмета моего последнего письма, я и вправду начал писать к ней, но болезнь Тома меня оторвала, однако теперь мнение мое изменилось, я боюсь влияния ее друзей. Когда Тому полегчает, я поеду в Лондон».
Таково было положение в Мансфилде, и так продолжалось почти без перемен до Пасхи. Нескольких слов, которые Эдмунд иногда приписывал к письму матери, хватало, чтоб Фанни не мучилась неизвестностью. Медленность, с какой Том шел на поправку, внушала тревогу.
Настала Пасха – в этом году особенно поздняя, как с огорчением подумала Фанни, когда впервые узнала, что ней нет надежды уехать из Портсмута ранее, чем после праздника. Настала Пасха, а о возвращении в Мэнсфилд все ни строчки, и ни слова о поездке в Лондон, которая должна была предшествовать ее возвращению. Тетушка часто выражала желание, чтоб она приехала, но от дядюшки, который один это решал, не было никакого известия и уведомления. Вероятно, он еще не мог оставить сына, но для Фанни эта отсрочка была жестокой, невыносимой. Близится конец апреля, скоро уже почти три месяца вместо двух, как она с ними в разлуке и дни свои проводит, будто наказанная, а всей суровости наказания, надеялась она, безгранично их любя, им просто не понять; и однако ж как знать, когда найдется время подумать о ней и забрать ее отсюда?
Она так горячо, нетерпеливо, так страстно желала снова оказаться с ними, что навсегда запомнила строчку из «Ученичества» Каупера. «Как жаждет дома быть она» – эти слова постоянно были у ней на языке, они верней всего выражали ее тоску; пожалуй, думалось ей, ни один ученик закрытой школы не тоскует острей по родительскому крову.
Когда она ехала в Портсмут, ей нравилось называть его домом, приятно было говорить, что едет домой; слово это было ей очень дорого; таким и осталось, только отнести его надобно к Мэнсфилду. Дом теперь там. Портсмут это Портсмут, а дом это Мэнсфилд. Так она уже давно осмелилась расположить их в своих тайных думах, и ничто не могло ее утешить больше, чем письмо тетушки, в котором та прямо так и писала: «Должна сказать, я сильно сожалею, что в эти горестные дни, столь меня угнетающие, тебя нет дома. Я верю, и надеюсь, и искренне желаю, чтоб ты никогда более не отлучалась из дому так надолго». Строки эти безмерно радовали Фанни. Однако упивалась она ими втайне. Из деликатности она старалась не выказать перед родителями предпочтенья, которое отдавала дому дяди, и потому всегда говорила: «когда я поеду обратно в Нортгемптоншир» или «когда я ворочусь в Мэнсфилд», я сделаю то-то и то-то. Долгое время так оно и шло, но под конец тоска возобладала над осторожностью, и Фанни заметила, что говорит о том, чем станет заниматься, когда поедет домой. Она укорила себя, покраснела и со страхом посмотрела на маменьку и папеньку. Но понапрасну она смутилась. Родители ничем не выказывали никакого неудовольствия, ни даже того, что вообще услыхали ее слова. Они вовсе не питали ни малейшей ревности к Мансфилду. Сделай милость, стремись туда или живи там, если тебе угодно.
Фанни было грустно лишиться всех отрад весны. Не сознавала она прежде, что, проводя март и апрель в городе, лишится их. Не сознавала, как отрадно, когда все начинает зеленеть и произрастать. Как сама оживала телом и душою, наблюдая приход весны, которая при всем своем капризном нраве неизменно восхитительна, и глядя, как все хорошеет вокруг, от первоцветов в самых теплых уголках тетушкиного сада до первых листьев на дядюшкиных полях и до великолепия его лесов. Лишиться такой отрады – не пустяк; лишиться же ее ради непрестанного шума и тесноты, быть запертой в четырех стенах, где духота и дурные запахи заменили свободу, свежесть, благоухание и зелень, и вовсе худо; но даже эти причины для сожалений были ничто в сравненье с уверенностью, что тебя недостает лучшим твоим друзьям, с жаждой быть полезной тем, кто нуждается в тебе!
Будь она дома, она была бы там полезна любому. Без сомненья, от нее всем был бы толк. Всех она могла бы избавить от разных забот и трудов; и даже если б она только поддерживала дух тетушки Бертрам, избавляла ее от тягости одиночества или еще злейшей тягости – общества особы суетливой, назойливой, всегда готовой преувеличить опасность ради того, чтоб придать себе весу, ее, Фаннино, пребывание там послужило бы общему благу. Она любила представлять, как читала бы тетушке, занимала бы ее разговором и старалась помочь ей ощутить, какое благо все то, что есть, одновременно подготовляя душу ее к тому, что может случиться; и от скольких хождений вверх и вниз по лестнице можно бы избавить тетушку, и сколько можно бы исполнить поручений.
Ее удивляло, что сестры Тома преспокойно остаются в Лондоне во все время болезни, которая с разной степенью опасности длится уже несколько недель. Они-то могли воротиться в Мэнсфилд когда им угодно; им-то это легче легкого, и для Фанни непостижимо было, как же они обе все еще не приехали. Если миссис Рашуот может воображать, будто ее задерживают какие-то обязательства, то Джулии, уж конечно, ничто не мешает покинуть Лондон когда ей заблагорассудится. Как следовало из одного тетушкиного письма, Джулия предложила вернуться, если в ней нуждаются, но тем и кончилось. Очевидно, она предпочитает остаться в Лондоне.
Фанни стала думать, что пребывание в Лондоне весьма дурно сказывается на всех заслуживающих уважения привязанностях. Подтверждение тому она видела в мисс Крофорд и в своих кузинах тоже: привязанность мисс Крофорд к Эдмунду прежде заслуживала уважения, заслуживала более, чем остальное в ее натуре, а ее дружеские чувства к самой Фанни были, право, безупречны. Где ж теперь та привязанность и та дружба? Так давно уже Фанни не получала от нее никаких писем, что не без оснований усомнилась она в дружбе, о которой прежде столько размышляла. Уже давным-давно у ней не было вестей о мисс Крофорд и ее лондонском окружении, кроме того, что писали из Мэнсфилда, и она стала подумывать, что, пожалуй, пока они не встретятся с мистером Крофордом, она так и не узнает, поехал ли он опять в Норфолк, и этой весной уже не получит более известий от его сестры, но вдруг пришло письмо, которое оживило старые чувства и породило новые.
"Простите меня поскорей, душенька Фанни, за мое долгое молчание и поступите, пожалуйста, так, как если б могли простить меня тотчас же. Это моя нижайшая просьба и надежда, ведь Вы такая хорошая, и потому я жду, что Вы отнесетесь ко мне лучше, чем я заслуживаю, и пишу сейчас, чтоб попросить Вас ответить мне немедля. Я хочу знать, как обстоят дела в Мэнсфилд-парке, и Вы, без сомнения, можете мне об этом сообщить. Надо быть вовсе уж бесчувственной, чтоб не пожалеть их в таком несчастье; и по тому, что я слышу, у бедного мистера Бертрама едва ли есть надежда на выздоровление. Поначалу меня мало беспокоила его болезнь. Я думала, что с ним чересчур нянчатся и он сам с собою нянчится при всяком пустячном недомогании, и огорчалась более за тех, кому приходилось за ним ухаживать; но теперь с уверенностью говорят, что его жизнь и вправду в опасности, что признаки самые тревожные, и что, по крайней мере, некоторым членам семьи это известно. Если это так, Вы, конечно же, входите в их число, в число проницательных, и потому умоляю Вас, напишите мне, насколько верны мои сведения. Мне нет надобности говорить, как Вы меня обрадуете, если окажется, что они не совсем верны, но мнение это слишком распространено, и, признаюсь, меня бросает от него в дрожь. Как было бы печально, если б жизнь такого прекрасного молодого человека оборвалась в расцвете дней. Для бедного сэра Томаса это будет ужасный удар. Я и вправду очень этим взволнована. Фанни, Фанни вижу, как Вы улыбаетесь и глядите испытующе, но, клянусь, я никогда в жизни не подкупала врача. Бедный мистер Бертрам! Если ему суждено умереть, на свете станет двумя бедными молодыми людьми меньше; и не побоюсь, глядя в лицо кому угодно, сказать, что богатство и положение достанутся тому, кто их достоин более всех на свете. То, что совершилось на Рождество, – плод безрассудной поспешности, но зло тех нескольких дней можно отчасти стереть. Лак и позолота каких только пятен не скрывают. Его же только нельзя будет именовать эсквайром. Когда любовь настоящая, как у меня, Фанни, можно и еще кой на что посмотреть сквозь пальцы. Напишите ко мне с обратной почтой, судите сами о моем волнении и не смейтесь надо мною. Скажите мне истинную правду, ту, что Вам известна из первых уст. А еще не мучьте себя, не стыдитесь моих чувств или своих собственных. Поверьте мне, они не только естественны, но и заключают в себе и человеколюбие и добродетель. Судите сами, разве, получив титул сэра, и все владения Бертрамов, Эдмунд не сделает больше добра, чем любой другой возможный наследник титула. Когда б Гранты были дома, я не стала бы Вас затруднять, но сейчас Вы единственная, от кого я могу узнать правду, так как сестры его для меня вне досягаемости. Миссис Рашуот, как Вам, конечно, известно, проводит Пасху у Эймлеров в Туикенеме и еще не воротилась, а Джулия сейчас у кузин где-то поблизости от Бедфорд-сквер, но я забыла их фамилию и название улицы. Однако даже когда б я могла тотчас обратиться к любой из них, я б все равно предпочла бы Вас, – мне бросилось в глаза, что им обеим слишком жаль расставаться со своими развлечениями, и потому они не желают видеть правду. Я думаю, пасхальные каникулы миссис Рашуот подходят к концу; для нее это, несомненно, доподлинные каникулы. Эймлеры милые люди, а так как мистер Рашуот в отъезде, ей остается только наслаждаться жизнью. Отдаю ей должное, что она укрепила его желание исполнить сыновний долг, поехать в Бат за матерью, но как она уживется под одной крышей с этой достопочтенной вдовицей? Моего брата сейчас нет рядом, так что от него мне нечего передать. Вам не кажется, что если б не болезнь мистера Бертрама, Эдмунд давно бы уж был в Лондоне?
Всегда Ваша, Мэри.
Я уже стала складывать письмо, но тут вошел Генри. Он, однако, не принес никаких известий, которые помешали бы отправить письмо. Миссис Р. знает, что опасаются за жизнь больного; Генри виделся с нею нынче утром, она сегодня возвращается на Уимпол-стрит, старая дама приезжает. Пожалуйста, не беспокойтесь и ничего не воображайте, оттого что он провел несколько дней в Ричмонде. Он всегда ездит туда по весне. Не сомневайтесь, он не думает ни о ком, кроме Вас. В эту самую минуту он до безумия жаждет Вас видеть и занят лишь тем, что изобретает возможности для встречи и для того, чтобы она тоже доставила удовольствие и Вам. В доказательство он повторяет, и еще горячей, то, что сказал в Портсмуте, что мы будем рады доставить Вас домой, и я всем сердцем присоединяюсь. Милочка Фанни, напишите тотчас и велите нам приехать. Нам всем это будет в радость. Мы с ним, понятно, можем поехать в пасторат и нисколько не обременим наших друзей в Мэнсфилд-парке. Право же, приятно будет снова всех их увидеть, а некоторое прибавление общества может оказаться им как нельзя более кстати; а что до Вас, Вы, конечно, чувствуете, сколь Вы там нужны, и при Вашей совестливости не можете сознательно оставаться в стороне, когда у Вас есть возможность воротиться. Мне недостает времени и терпенья передать Вам и половину тех слов, что желал бы Вам передать Генри, знайте только, что все они пронизаны неизменной любовью".
Большая часть этого письма вызывала у Фанни такое отвращенье и так ей не хотелось способствовать встрече той, которая его писала, с Эдмундом, что она не способна была (и сама это чувствовала) судить беспристрастно, следует ли ей принять предложение, содержащееся в конце. Для нее самой то был величайший соблазн. Через каких-нибудь три дня, быть может, очутиться в Мэнсфилде – большего счастья и представить невозможно, но в нем заключался бы существенный изъян: быть обязанной таким счастьем людям, в чьих чувствах и поведении она сейчас столь много осуждала; чувства сестры и поведение брата… ее хладнокровное домогательство… его беспечная суетность. Чтоб он продолжал знакомство, а возможно, и флиртовал с миссис Рашуот! Фанни была оскорблена. Она думала о нем лучше. Однако, по счастью, ей не нужно было взвешивать и выбирать, какое из противоположных стремлений, из вызывающих сомненье понятий предпочесть; не ей решать, удерживать ли Мэри и Эдмунда врозь. У ней было правило: во всех случаях жизни представить, как отнесся бы к этому дядюшка. Она благоговела перед ним, боялась выйти из его воли, а потому тотчас поняла, как ей должно поступить. Она безусловно должна отклонить предложение мисс Крофорд. Если бы дядюшка желал ее приезда, он бы послал за нею; и уже само ее предложение воротиться ранее было бы самонадеянностью, которую едва ли можно чем-то оправдать. Она поблагодарила мисс Крофорд, но наотрез отказалась. Как она понимает, написала она, дядюшка намерен сам за ней заехать; а раз кузен болен уже столько недель и се присутствие не сочли необходимым, стало быть, сейчас ее возвращение нежелательно и она только чувствовала бы себя обузой.
Нынешнее состояние кузена она описала в точности таким, как сама о нем понимала, таким, какое, вероятно, внушит ее жизнерадостной корреспондентке надежду, что все ее желания сбудутся. При определенном богатстве Эдмунду, верно, простится, что он стал священником; этим, должно быть, и объясняется победа над предрассудком, с которою он готов был себя поздравить. По мнению мисс Крофорд, на свете нет ничего важнее денег.
По этим нескольким строкам от Эдмунда Фанни представила больного и его комнату в более верном и ярком свете, чем по всем пространным письмам леди Бертрам. Пожалуй, любой из домочадцев по своим наблюдениям написал бы о больном вернее, чем она; временами любой оказывался больному полезней ее. Она только и способна была, что тихонько проскользнуть к сыну в комнату и смотреть на него; но когда он был в силах разговаривать сам или слушать, как ему что-нибудь рассказывают или читают, он предпочитал общество Эдмунда. Тетушка Норрис утомляла его своими заботами, а сэр Томас не способен был умерить свое многословие и громкий голос соответственно раздражительности и слабости больного. Эдмунд – вот кто единственный был ему нужен. Уж в этом Фанни не усомнилась бы, и теперь, когда он помогал своему страдающему брату, поддерживал его, подбадривал, он более прежнего возвысился в ее глазах. Тут ведь потребовалась помощь не только из-за телесной слабости, следствия недавней болезни, тут, как она теперь узнала, требовалось успокоить крайне расстроенные нервы, поднять крайне угнетенный дух; и еще, как ей представлялось, надобно было направить на путь истинный душу.
В роду Бертрамов не было чахоточных, и Фанни, думая о старшем кузене, более надеялась, чем страшилась, – кроме тех минут, когда вспоминала о мисс Крофорд, ибо ей казалось, что мисс Крофорд – дитя удачи, а при ее суетности и себялюбии немалой было бы удачей, останься Эдмунд единственным сыном. Даже в комнате больного счастливица Мэри не была забыта. В конце Эдмунд приписал: «Что до предмета моего последнего письма, я и вправду начал писать к ней, но болезнь Тома меня оторвала, однако теперь мнение мое изменилось, я боюсь влияния ее друзей. Когда Тому полегчает, я поеду в Лондон».
Таково было положение в Мансфилде, и так продолжалось почти без перемен до Пасхи. Нескольких слов, которые Эдмунд иногда приписывал к письму матери, хватало, чтоб Фанни не мучилась неизвестностью. Медленность, с какой Том шел на поправку, внушала тревогу.
Настала Пасха – в этом году особенно поздняя, как с огорчением подумала Фанни, когда впервые узнала, что ней нет надежды уехать из Портсмута ранее, чем после праздника. Настала Пасха, а о возвращении в Мэнсфилд все ни строчки, и ни слова о поездке в Лондон, которая должна была предшествовать ее возвращению. Тетушка часто выражала желание, чтоб она приехала, но от дядюшки, который один это решал, не было никакого известия и уведомления. Вероятно, он еще не мог оставить сына, но для Фанни эта отсрочка была жестокой, невыносимой. Близится конец апреля, скоро уже почти три месяца вместо двух, как она с ними в разлуке и дни свои проводит, будто наказанная, а всей суровости наказания, надеялась она, безгранично их любя, им просто не понять; и однако ж как знать, когда найдется время подумать о ней и забрать ее отсюда?
Она так горячо, нетерпеливо, так страстно желала снова оказаться с ними, что навсегда запомнила строчку из «Ученичества» Каупера. «Как жаждет дома быть она» – эти слова постоянно были у ней на языке, они верней всего выражали ее тоску; пожалуй, думалось ей, ни один ученик закрытой школы не тоскует острей по родительскому крову.
Когда она ехала в Портсмут, ей нравилось называть его домом, приятно было говорить, что едет домой; слово это было ей очень дорого; таким и осталось, только отнести его надобно к Мэнсфилду. Дом теперь там. Портсмут это Портсмут, а дом это Мэнсфилд. Так она уже давно осмелилась расположить их в своих тайных думах, и ничто не могло ее утешить больше, чем письмо тетушки, в котором та прямо так и писала: «Должна сказать, я сильно сожалею, что в эти горестные дни, столь меня угнетающие, тебя нет дома. Я верю, и надеюсь, и искренне желаю, чтоб ты никогда более не отлучалась из дому так надолго». Строки эти безмерно радовали Фанни. Однако упивалась она ими втайне. Из деликатности она старалась не выказать перед родителями предпочтенья, которое отдавала дому дяди, и потому всегда говорила: «когда я поеду обратно в Нортгемптоншир» или «когда я ворочусь в Мэнсфилд», я сделаю то-то и то-то. Долгое время так оно и шло, но под конец тоска возобладала над осторожностью, и Фанни заметила, что говорит о том, чем станет заниматься, когда поедет домой. Она укорила себя, покраснела и со страхом посмотрела на маменьку и папеньку. Но понапрасну она смутилась. Родители ничем не выказывали никакого неудовольствия, ни даже того, что вообще услыхали ее слова. Они вовсе не питали ни малейшей ревности к Мансфилду. Сделай милость, стремись туда или живи там, если тебе угодно.
Фанни было грустно лишиться всех отрад весны. Не сознавала она прежде, что, проводя март и апрель в городе, лишится их. Не сознавала, как отрадно, когда все начинает зеленеть и произрастать. Как сама оживала телом и душою, наблюдая приход весны, которая при всем своем капризном нраве неизменно восхитительна, и глядя, как все хорошеет вокруг, от первоцветов в самых теплых уголках тетушкиного сада до первых листьев на дядюшкиных полях и до великолепия его лесов. Лишиться такой отрады – не пустяк; лишиться же ее ради непрестанного шума и тесноты, быть запертой в четырех стенах, где духота и дурные запахи заменили свободу, свежесть, благоухание и зелень, и вовсе худо; но даже эти причины для сожалений были ничто в сравненье с уверенностью, что тебя недостает лучшим твоим друзьям, с жаждой быть полезной тем, кто нуждается в тебе!
Будь она дома, она была бы там полезна любому. Без сомненья, от нее всем был бы толк. Всех она могла бы избавить от разных забот и трудов; и даже если б она только поддерживала дух тетушки Бертрам, избавляла ее от тягости одиночества или еще злейшей тягости – общества особы суетливой, назойливой, всегда готовой преувеличить опасность ради того, чтоб придать себе весу, ее, Фаннино, пребывание там послужило бы общему благу. Она любила представлять, как читала бы тетушке, занимала бы ее разговором и старалась помочь ей ощутить, какое благо все то, что есть, одновременно подготовляя душу ее к тому, что может случиться; и от скольких хождений вверх и вниз по лестнице можно бы избавить тетушку, и сколько можно бы исполнить поручений.
Ее удивляло, что сестры Тома преспокойно остаются в Лондоне во все время болезни, которая с разной степенью опасности длится уже несколько недель. Они-то могли воротиться в Мэнсфилд когда им угодно; им-то это легче легкого, и для Фанни непостижимо было, как же они обе все еще не приехали. Если миссис Рашуот может воображать, будто ее задерживают какие-то обязательства, то Джулии, уж конечно, ничто не мешает покинуть Лондон когда ей заблагорассудится. Как следовало из одного тетушкиного письма, Джулия предложила вернуться, если в ней нуждаются, но тем и кончилось. Очевидно, она предпочитает остаться в Лондоне.
Фанни стала думать, что пребывание в Лондоне весьма дурно сказывается на всех заслуживающих уважения привязанностях. Подтверждение тому она видела в мисс Крофорд и в своих кузинах тоже: привязанность мисс Крофорд к Эдмунду прежде заслуживала уважения, заслуживала более, чем остальное в ее натуре, а ее дружеские чувства к самой Фанни были, право, безупречны. Где ж теперь та привязанность и та дружба? Так давно уже Фанни не получала от нее никаких писем, что не без оснований усомнилась она в дружбе, о которой прежде столько размышляла. Уже давным-давно у ней не было вестей о мисс Крофорд и ее лондонском окружении, кроме того, что писали из Мэнсфилда, и она стала подумывать, что, пожалуй, пока они не встретятся с мистером Крофордом, она так и не узнает, поехал ли он опять в Норфолк, и этой весной уже не получит более известий от его сестры, но вдруг пришло письмо, которое оживило старые чувства и породило новые.
"Простите меня поскорей, душенька Фанни, за мое долгое молчание и поступите, пожалуйста, так, как если б могли простить меня тотчас же. Это моя нижайшая просьба и надежда, ведь Вы такая хорошая, и потому я жду, что Вы отнесетесь ко мне лучше, чем я заслуживаю, и пишу сейчас, чтоб попросить Вас ответить мне немедля. Я хочу знать, как обстоят дела в Мэнсфилд-парке, и Вы, без сомнения, можете мне об этом сообщить. Надо быть вовсе уж бесчувственной, чтоб не пожалеть их в таком несчастье; и по тому, что я слышу, у бедного мистера Бертрама едва ли есть надежда на выздоровление. Поначалу меня мало беспокоила его болезнь. Я думала, что с ним чересчур нянчатся и он сам с собою нянчится при всяком пустячном недомогании, и огорчалась более за тех, кому приходилось за ним ухаживать; но теперь с уверенностью говорят, что его жизнь и вправду в опасности, что признаки самые тревожные, и что, по крайней мере, некоторым членам семьи это известно. Если это так, Вы, конечно же, входите в их число, в число проницательных, и потому умоляю Вас, напишите мне, насколько верны мои сведения. Мне нет надобности говорить, как Вы меня обрадуете, если окажется, что они не совсем верны, но мнение это слишком распространено, и, признаюсь, меня бросает от него в дрожь. Как было бы печально, если б жизнь такого прекрасного молодого человека оборвалась в расцвете дней. Для бедного сэра Томаса это будет ужасный удар. Я и вправду очень этим взволнована. Фанни, Фанни вижу, как Вы улыбаетесь и глядите испытующе, но, клянусь, я никогда в жизни не подкупала врача. Бедный мистер Бертрам! Если ему суждено умереть, на свете станет двумя бедными молодыми людьми меньше; и не побоюсь, глядя в лицо кому угодно, сказать, что богатство и положение достанутся тому, кто их достоин более всех на свете. То, что совершилось на Рождество, – плод безрассудной поспешности, но зло тех нескольких дней можно отчасти стереть. Лак и позолота каких только пятен не скрывают. Его же только нельзя будет именовать эсквайром. Когда любовь настоящая, как у меня, Фанни, можно и еще кой на что посмотреть сквозь пальцы. Напишите ко мне с обратной почтой, судите сами о моем волнении и не смейтесь надо мною. Скажите мне истинную правду, ту, что Вам известна из первых уст. А еще не мучьте себя, не стыдитесь моих чувств или своих собственных. Поверьте мне, они не только естественны, но и заключают в себе и человеколюбие и добродетель. Судите сами, разве, получив титул сэра, и все владения Бертрамов, Эдмунд не сделает больше добра, чем любой другой возможный наследник титула. Когда б Гранты были дома, я не стала бы Вас затруднять, но сейчас Вы единственная, от кого я могу узнать правду, так как сестры его для меня вне досягаемости. Миссис Рашуот, как Вам, конечно, известно, проводит Пасху у Эймлеров в Туикенеме и еще не воротилась, а Джулия сейчас у кузин где-то поблизости от Бедфорд-сквер, но я забыла их фамилию и название улицы. Однако даже когда б я могла тотчас обратиться к любой из них, я б все равно предпочла бы Вас, – мне бросилось в глаза, что им обеим слишком жаль расставаться со своими развлечениями, и потому они не желают видеть правду. Я думаю, пасхальные каникулы миссис Рашуот подходят к концу; для нее это, несомненно, доподлинные каникулы. Эймлеры милые люди, а так как мистер Рашуот в отъезде, ей остается только наслаждаться жизнью. Отдаю ей должное, что она укрепила его желание исполнить сыновний долг, поехать в Бат за матерью, но как она уживется под одной крышей с этой достопочтенной вдовицей? Моего брата сейчас нет рядом, так что от него мне нечего передать. Вам не кажется, что если б не болезнь мистера Бертрама, Эдмунд давно бы уж был в Лондоне?
Всегда Ваша, Мэри.
Я уже стала складывать письмо, но тут вошел Генри. Он, однако, не принес никаких известий, которые помешали бы отправить письмо. Миссис Р. знает, что опасаются за жизнь больного; Генри виделся с нею нынче утром, она сегодня возвращается на Уимпол-стрит, старая дама приезжает. Пожалуйста, не беспокойтесь и ничего не воображайте, оттого что он провел несколько дней в Ричмонде. Он всегда ездит туда по весне. Не сомневайтесь, он не думает ни о ком, кроме Вас. В эту самую минуту он до безумия жаждет Вас видеть и занят лишь тем, что изобретает возможности для встречи и для того, чтобы она тоже доставила удовольствие и Вам. В доказательство он повторяет, и еще горячей, то, что сказал в Портсмуте, что мы будем рады доставить Вас домой, и я всем сердцем присоединяюсь. Милочка Фанни, напишите тотчас и велите нам приехать. Нам всем это будет в радость. Мы с ним, понятно, можем поехать в пасторат и нисколько не обременим наших друзей в Мэнсфилд-парке. Право же, приятно будет снова всех их увидеть, а некоторое прибавление общества может оказаться им как нельзя более кстати; а что до Вас, Вы, конечно, чувствуете, сколь Вы там нужны, и при Вашей совестливости не можете сознательно оставаться в стороне, когда у Вас есть возможность воротиться. Мне недостает времени и терпенья передать Вам и половину тех слов, что желал бы Вам передать Генри, знайте только, что все они пронизаны неизменной любовью".
Большая часть этого письма вызывала у Фанни такое отвращенье и так ей не хотелось способствовать встрече той, которая его писала, с Эдмундом, что она не способна была (и сама это чувствовала) судить беспристрастно, следует ли ей принять предложение, содержащееся в конце. Для нее самой то был величайший соблазн. Через каких-нибудь три дня, быть может, очутиться в Мэнсфилде – большего счастья и представить невозможно, но в нем заключался бы существенный изъян: быть обязанной таким счастьем людям, в чьих чувствах и поведении она сейчас столь много осуждала; чувства сестры и поведение брата… ее хладнокровное домогательство… его беспечная суетность. Чтоб он продолжал знакомство, а возможно, и флиртовал с миссис Рашуот! Фанни была оскорблена. Она думала о нем лучше. Однако, по счастью, ей не нужно было взвешивать и выбирать, какое из противоположных стремлений, из вызывающих сомненье понятий предпочесть; не ей решать, удерживать ли Мэри и Эдмунда врозь. У ней было правило: во всех случаях жизни представить, как отнесся бы к этому дядюшка. Она благоговела перед ним, боялась выйти из его воли, а потому тотчас поняла, как ей должно поступить. Она безусловно должна отклонить предложение мисс Крофорд. Если бы дядюшка желал ее приезда, он бы послал за нею; и уже само ее предложение воротиться ранее было бы самонадеянностью, которую едва ли можно чем-то оправдать. Она поблагодарила мисс Крофорд, но наотрез отказалась. Как она понимает, написала она, дядюшка намерен сам за ней заехать; а раз кузен болен уже столько недель и се присутствие не сочли необходимым, стало быть, сейчас ее возвращение нежелательно и она только чувствовала бы себя обузой.
Нынешнее состояние кузена она описала в точности таким, как сама о нем понимала, таким, какое, вероятно, внушит ее жизнерадостной корреспондентке надежду, что все ее желания сбудутся. При определенном богатстве Эдмунду, верно, простится, что он стал священником; этим, должно быть, и объясняется победа над предрассудком, с которою он готов был себя поздравить. По мнению мисс Крофорд, на свете нет ничего важнее денег.