Страница:
Приходя с работы, медленно съедал паек, садился на нары и, ни с кем не разговаривая, смотрел в мутное окно барака, за пределами которого открывалась унылая картина лагерных улиц. Временами лицо оживлялось, и длинные пальцы рук, лежащие на коленях, начинали двигаться, и тогда казалось, что человек играет на рояле.
О себе рассказывал он мало, вернее, ничего не рассказывал, но как-то все случайно разъяснилось. Прошло более полугода с момента его прихода в барак, окружающие привыкли к его молчаливости и отчужденности.
Вечером около одних нар собралось несколько заключенных, о. Арсений также присутствовал. Вначале разговор велся о лагерных делах, но незаметно перешел к прошлому, вспомнили театр, музыку, и в этот момент к говорившим подошел молчаливый заключенный.
Разговор о музыке углубился, кто-то заспорил о каком-то особом влиянии ее на душу человека, о «партийности» музыки. Отец Арсений, как всегда, не участвовал в спорах, но здесь неожиданно заговорил и высказал мнение, что музыкальные произведения, имеющие глубокое внутреннее содержание, должны благотворно влиять на душу человека, облагораживать слушателя, неся в себе элементы религиозного воздействия на душу человека.
Молчаливый и всегда замкнутый, заключенный оживился, глаза заблестели, голос окреп, и он спокойно, почти властно заговорил. Говорил необычайно задушевно, профессионально, обоснованно и убедительно, продолжая развивать мысль о. Арсения о влиянии музыки на человека.
Один из заключенных, стоявший около нар, стал пристально вглядываться в лицо говорившего и вдруг воскликнул: «Позвольте! Позвольте! А я Вас знаю, Вы пианист», – и назвал фамилию выдающегося музыканта.
Музыкант вздрогнул, смутился и проговорил: «Если бы Вы знали, как мне не хватает музыки! Если бы Вы только знали! С ней я прожил бы даже здесь».
Кто-то глупо спросил: «За что Вы здесь?» И музыкант необычайно серьезно ответил: «По доносу друга, а вообще за то, за что мы все здесь», – сказал и, сразу отойдя, лег на свои нары.
Выражение тоски и отчужденности после этого разговора еще больше легло на его лицо, взгляд стал совершенно отсутствующим, отзывался он только на второе или третье обращение.
Мы видели, что человек ушел в себя, потерял связь с другими, а в условиях лагеря это было равносильно смерти.
Прошел месяц, и музыкант совершенно ослаб, с трудом ходил на работу, нормы выполнял все меньше и меньше, соответственно уменьшался и паек.
Отец Арсений несколько раз пытался заговорить с ним или чем-нибудь помочь, но все было безуспешно. Музыкант не слушал, отвечал невпопад или уходил. Как-то о. Арсений обратился к окружающим: «Гибнет человек без музыки, что бы ему достать для игры?» – и один из уголовников, любивший о. Арсения, сказал: «В красном уголке есть гитара разбитая, попробую ее с ребятами позычить».
В «особом» имелся красный уголок, в котором никогда не проводилось никаких мероприятий, хранилось несколько десятков книг, никому не выдававшихся, и в шкафу валялась сломанная гитара. Красный уголок всегда был заперт, но, вероятно, в лагерных отчетах начальства числился как необходимая принадлежность для «политической перековки» заключенных – зеков. Неизвестно, какими путями «взяли» уголовники гитару из запретного уголка и принесли в барак. С треснутой декой, оставшимися пятью струнами, облезлым лаком, она производила жалкое впечатление. Всем было ясно, что в бараке гитара долго не продержится, при первом же обыске ее отберут, но появление гитары в бараке было событием и развлечением.
Нашелся заключенный, который приклеил деку, почистил лак. Два дня гитару уголовники прятали, а на третий день, когда дека подсохла, после вечерней поверки и обысков положили гитару на нары музыканта, когда он был в другом конце барака.
Пришел музыкант и, сев на нары, задел рукой струны, они жалобно зазвенели, он испуганно обернулся, схватил гитару, растерянно посмотрел на окружающих и стал настраивать ее. Вначале струны дребезжали, звуки нестройно метались, потом окрепли, и музыкант заиграл.
В пяти-шести местах уголовники резались в самодельные карты, где-то стучали костяшками домино, озлобленно ругались, разговаривали, молча лежали на нарах, и вдруг барак внезапно наполнился звуками. Они охватили людей, ругань стихла, стук домино прекратился, карты легли на колени. Что-то неизмеримо большое, родное, чуть-чуть грустное, необыкновенно близкое для каждого заключенного вошло в барак и стало с ним рядом.
В звуках возникали и приходили родные места, поля, покрытые травами, оставленные и потерянные навсегда жены, матери, дети, лица любимых женщин, друзей.
Все светлое, хорошее, что жило в людях, всколыхнулось, пришло и встало рядом. Грубость, жестокость лагерной жизни ушла. Заключенные стояли, сидели или лежали притихшие, озаренные прошлым. Что играл музыкант, было сейчас неважно. Может, это была его музыка, но гитара пела проникновенно, пела и рассказывала о прошлом. Мы слушали, и звуки лились, тонкие и светлые. Это бились где-то друг о друга льдинки, это пела вода, то журча, то гремя, то налетая на камни. Это по-человечески билось нечеловеческое сердце музыканта, которое, вопреки окружающей нас обстановке, все осветило, дало жизнь и радость.
Звуки лились, объединяя необъединимое, они были среди нас, хотя породившая их мечта была неизмеримо далека от слушавших их людей, и наступил момент, когда струны зазвучали все печальней и печальней, они рыдали, стонали и тихо протестовали. Музыка отделила людей от гнетущего настоящего, от проклятой действительности.
Вдруг по коридору прогромыхали шаги, раздвигая стоявших людей, к музыканту шел высокий, черноволосый человек, искаженное лицо покрывали размазанные слезы – это был известный в бараке уголовник, жестокий и безжалостный.
«Прекрати, зануда, музыку, не береди душу. Прекрати, пришибу». Уголовник шагнул к музыканту с поднятой рукой, но кто-то из стоявших уголовников схватил черноволосого и выбросил в коридор. Потом было слышно, как он рыдал в конце барака.
Звуки рассказывали о страданиях, невыносимом горе, тоске, этапах, лагере. Сердце невыносимо сжималось, но наступил момент, когда страдание и горе стали постепенно исчезать из музыки, приходило спокойствие, умиротворенность, казалось, что человек нашел свой путь. Музыкант рассказывал сейчас в звуках свою жизнь, но слушатели прочли в них нашу жизнь. Игра оборвалась, и музыкант несколько мгновений сидел неподвижно. Кто-то из стоявших сказал: «Спойте нам!» Подняв голову, музыкант запел тихим и хрипловатым, но чрезвычайно выразительным голосом. Это была старинная русская песня:
Голос музыканта был, конечно, не для певца, но столько было в нем теплоты и задушевности, что это покорило слушателей. Кончив песню, он заиграл вальс «На сопках Маньчжурии» в замедленном темпе, и тихие, всем знакомые звуки этого вальса как-то особенно обрадовали и сблизили всех.
Расходились молча. Музыкант сидел на нарах, прямой, спокойный, просветленный, бережно держа в руках гитару. Большие глаза смотрели в темноту и благодарили всех за гитару.
Мы с о. Арсением сидели на нарах, лицо его было задумчивым и сосредоточенным. «Он верующий, глубоко верующий, – проговорил о. Арсений, – он сегодня рассказал нам об этом в звуках музыки».
Гитара прожила в бараке два дня, и за эти дни музыкант переродился: повеселел, оживился, стал общительным. Уголовники дали ему прозвище «Артист» и взяли его «под закон», что соответствовало лагерной терминологии «охраняем».
Отобрали гитару на утренней поверке, нашли в тайнике, донес кто-то из «сексотов». Музыканту дали три дня карцера. Какое-то время музыкант был бодрым и веселым, но потом сник.
Недели через три, ночью, о. Арсений почувствовал, что его кто-то дергает за рукав. «Извините меня, извините! Ночь сейчас, но мне необходимо поговорить с Вами. Знаю, Вы священник. Давно хотел подойти к Вам, да все боялся, а теперь чувствую, что пришло время мое. Спасибо Вам за гитару. Узнал стороною, что от Вас все исходило. Выслушайте! Я коротко. Простите, что разбудил».
Склонив голову к о. Арсению и обдавая его своим горячим дыханием, музыкант шепотом рассказывал о себе, скороговоркой выплескивая свои мысли. «Господи! Господи! Как я грешен!» – повторял он время от времени. Видимо, все, что он говорил, было давно продумано и выстрадано.
Слезы временами падали на руку о. Арсения. «Господи! Господи! Грешен я очень, но зачем они отняли у меня музыку?»
Отец Арсений долго молился вместе с музыкантом.
Недели через три музыканту на работах раздробило кисть левой руки, а через недели две из лагерной больницы с одним из выздоровевших заключенных пришло от музыканта письмо.
В записке было: «Не забывайте меня перед Господом, смерть стоит со мною рядом. Молите Бога обо мне».
Записано по воспоминаниям лиц, бывших в лагере,
и рассказу о. Арсения. 1959 г.
ДВА ШАГА В СТОРОНУ
ЗАМЕРЗАЮ
САПОГИ
О себе рассказывал он мало, вернее, ничего не рассказывал, но как-то все случайно разъяснилось. Прошло более полугода с момента его прихода в барак, окружающие привыкли к его молчаливости и отчужденности.
Вечером около одних нар собралось несколько заключенных, о. Арсений также присутствовал. Вначале разговор велся о лагерных делах, но незаметно перешел к прошлому, вспомнили театр, музыку, и в этот момент к говорившим подошел молчаливый заключенный.
Разговор о музыке углубился, кто-то заспорил о каком-то особом влиянии ее на душу человека, о «партийности» музыки. Отец Арсений, как всегда, не участвовал в спорах, но здесь неожиданно заговорил и высказал мнение, что музыкальные произведения, имеющие глубокое внутреннее содержание, должны благотворно влиять на душу человека, облагораживать слушателя, неся в себе элементы религиозного воздействия на душу человека.
Молчаливый и всегда замкнутый, заключенный оживился, глаза заблестели, голос окреп, и он спокойно, почти властно заговорил. Говорил необычайно задушевно, профессионально, обоснованно и убедительно, продолжая развивать мысль о. Арсения о влиянии музыки на человека.
Один из заключенных, стоявший около нар, стал пристально вглядываться в лицо говорившего и вдруг воскликнул: «Позвольте! Позвольте! А я Вас знаю, Вы пианист», – и назвал фамилию выдающегося музыканта.
Музыкант вздрогнул, смутился и проговорил: «Если бы Вы знали, как мне не хватает музыки! Если бы Вы только знали! С ней я прожил бы даже здесь».
Кто-то глупо спросил: «За что Вы здесь?» И музыкант необычайно серьезно ответил: «По доносу друга, а вообще за то, за что мы все здесь», – сказал и, сразу отойдя, лег на свои нары.
Выражение тоски и отчужденности после этого разговора еще больше легло на его лицо, взгляд стал совершенно отсутствующим, отзывался он только на второе или третье обращение.
Мы видели, что человек ушел в себя, потерял связь с другими, а в условиях лагеря это было равносильно смерти.
Прошел месяц, и музыкант совершенно ослаб, с трудом ходил на работу, нормы выполнял все меньше и меньше, соответственно уменьшался и паек.
Отец Арсений несколько раз пытался заговорить с ним или чем-нибудь помочь, но все было безуспешно. Музыкант не слушал, отвечал невпопад или уходил. Как-то о. Арсений обратился к окружающим: «Гибнет человек без музыки, что бы ему достать для игры?» – и один из уголовников, любивший о. Арсения, сказал: «В красном уголке есть гитара разбитая, попробую ее с ребятами позычить».
В «особом» имелся красный уголок, в котором никогда не проводилось никаких мероприятий, хранилось несколько десятков книг, никому не выдававшихся, и в шкафу валялась сломанная гитара. Красный уголок всегда был заперт, но, вероятно, в лагерных отчетах начальства числился как необходимая принадлежность для «политической перековки» заключенных – зеков. Неизвестно, какими путями «взяли» уголовники гитару из запретного уголка и принесли в барак. С треснутой декой, оставшимися пятью струнами, облезлым лаком, она производила жалкое впечатление. Всем было ясно, что в бараке гитара долго не продержится, при первом же обыске ее отберут, но появление гитары в бараке было событием и развлечением.
Нашелся заключенный, который приклеил деку, почистил лак. Два дня гитару уголовники прятали, а на третий день, когда дека подсохла, после вечерней поверки и обысков положили гитару на нары музыканта, когда он был в другом конце барака.
Пришел музыкант и, сев на нары, задел рукой струны, они жалобно зазвенели, он испуганно обернулся, схватил гитару, растерянно посмотрел на окружающих и стал настраивать ее. Вначале струны дребезжали, звуки нестройно метались, потом окрепли, и музыкант заиграл.
В пяти-шести местах уголовники резались в самодельные карты, где-то стучали костяшками домино, озлобленно ругались, разговаривали, молча лежали на нарах, и вдруг барак внезапно наполнился звуками. Они охватили людей, ругань стихла, стук домино прекратился, карты легли на колени. Что-то неизмеримо большое, родное, чуть-чуть грустное, необыкновенно близкое для каждого заключенного вошло в барак и стало с ним рядом.
В звуках возникали и приходили родные места, поля, покрытые травами, оставленные и потерянные навсегда жены, матери, дети, лица любимых женщин, друзей.
Все светлое, хорошее, что жило в людях, всколыхнулось, пришло и встало рядом. Грубость, жестокость лагерной жизни ушла. Заключенные стояли, сидели или лежали притихшие, озаренные прошлым. Что играл музыкант, было сейчас неважно. Может, это была его музыка, но гитара пела проникновенно, пела и рассказывала о прошлом. Мы слушали, и звуки лились, тонкие и светлые. Это бились где-то друг о друга льдинки, это пела вода, то журча, то гремя, то налетая на камни. Это по-человечески билось нечеловеческое сердце музыканта, которое, вопреки окружающей нас обстановке, все осветило, дало жизнь и радость.
Звуки лились, объединяя необъединимое, они были среди нас, хотя породившая их мечта была неизмеримо далека от слушавших их людей, и наступил момент, когда струны зазвучали все печальней и печальней, они рыдали, стонали и тихо протестовали. Музыка отделила людей от гнетущего настоящего, от проклятой действительности.
Вдруг по коридору прогромыхали шаги, раздвигая стоявших людей, к музыканту шел высокий, черноволосый человек, искаженное лицо покрывали размазанные слезы – это был известный в бараке уголовник, жестокий и безжалостный.
«Прекрати, зануда, музыку, не береди душу. Прекрати, пришибу». Уголовник шагнул к музыканту с поднятой рукой, но кто-то из стоявших уголовников схватил черноволосого и выбросил в коридор. Потом было слышно, как он рыдал в конце барака.
Звуки рассказывали о страданиях, невыносимом горе, тоске, этапах, лагере. Сердце невыносимо сжималось, но наступил момент, когда страдание и горе стали постепенно исчезать из музыки, приходило спокойствие, умиротворенность, казалось, что человек нашел свой путь. Музыкант рассказывал сейчас в звуках свою жизнь, но слушатели прочли в них нашу жизнь. Игра оборвалась, и музыкант несколько мгновений сидел неподвижно. Кто-то из стоявших сказал: «Спойте нам!» Подняв голову, музыкант запел тихим и хрипловатым, но чрезвычайно выразительным голосом. Это была старинная русская песня:
И сейчас же все окружающие оживились и заулыбались.
«Что вы голову повесили, соколики мои?
Разлюбила! Ну так что ж,
Стал ей больше не хорош,
Буду вас любить, соколики мои».
Голос музыканта был, конечно, не для певца, но столько было в нем теплоты и задушевности, что это покорило слушателей. Кончив песню, он заиграл вальс «На сопках Маньчжурии» в замедленном темпе, и тихие, всем знакомые звуки этого вальса как-то особенно обрадовали и сблизили всех.
Расходились молча. Музыкант сидел на нарах, прямой, спокойный, просветленный, бережно держа в руках гитару. Большие глаза смотрели в темноту и благодарили всех за гитару.
Мы с о. Арсением сидели на нарах, лицо его было задумчивым и сосредоточенным. «Он верующий, глубоко верующий, – проговорил о. Арсений, – он сегодня рассказал нам об этом в звуках музыки».
Гитара прожила в бараке два дня, и за эти дни музыкант переродился: повеселел, оживился, стал общительным. Уголовники дали ему прозвище «Артист» и взяли его «под закон», что соответствовало лагерной терминологии «охраняем».
Отобрали гитару на утренней поверке, нашли в тайнике, донес кто-то из «сексотов». Музыканту дали три дня карцера. Какое-то время музыкант был бодрым и веселым, но потом сник.
Недели через три, ночью, о. Арсений почувствовал, что его кто-то дергает за рукав. «Извините меня, извините! Ночь сейчас, но мне необходимо поговорить с Вами. Знаю, Вы священник. Давно хотел подойти к Вам, да все боялся, а теперь чувствую, что пришло время мое. Спасибо Вам за гитару. Узнал стороною, что от Вас все исходило. Выслушайте! Я коротко. Простите, что разбудил».
Склонив голову к о. Арсению и обдавая его своим горячим дыханием, музыкант шепотом рассказывал о себе, скороговоркой выплескивая свои мысли. «Господи! Господи! Как я грешен!» – повторял он время от времени. Видимо, все, что он говорил, было давно продумано и выстрадано.
Слезы временами падали на руку о. Арсения. «Господи! Господи! Грешен я очень, но зачем они отняли у меня музыку?»
Отец Арсений долго молился вместе с музыкантом.
Недели через три музыканту на работах раздробило кисть левой руки, а через недели две из лагерной больницы с одним из выздоровевших заключенных пришло от музыканта письмо.
В записке было: «Не забывайте меня перед Господом, смерть стоит со мною рядом. Молите Бога обо мне».
Записано по воспоминаниям лиц, бывших в лагере,
и рассказу о. Арсения. 1959 г.
ДВА ШАГА В СТОРОНУ
Знакомство мое с о. Арсением было давнее, по тогдашним лагерным временам, около года, но, зная друг друга, встречались мы мало, а слышал я тогда о нем много.
Потянулся я к нему в пятьдесят третьем году.
Летом перегоняли нас этапом на «времянку», строить в необитаемом месте бараки и заложить ствол шахты.
Идти надо было сорок километров, в общем-то недалеко. За три дня с ночевкой и тащимым грузом дойдешь. Солнце невыносимо жжет, гнус и комары забираются в малейшую щелку. Идем одетые, душно, тяжко. Лицо и руки зудят от укусов гнуса и пота. Летом в жару часто бывало даже труднее, чем зимой в морозы. Идем, ноги свинцовые, груз оттягивает руки, плечи; одежда прилипла к телу, и это еще больше затрудняет движение. Желание у всех одно: броситься на землю, распластаться, прижаться к ней и никогда, никогда больше не вставать, что бы ни случилось, что бы ни произошло после, но какая-то непреодолимая сила заставляла двигаться вперед, волочить по земле ноги, мучительно, переживая каждый пройденный метр, идти и идти…
Устали все: охрана, заключенные и сторожевые собаки. Дорога казалось бесконечной, хотя многие проходили ее не раз. С каждым шагом сил становилось все меньше.
Колонна растянулась, ряды изогнулись и почти перемешались. Временами слышалась команда: «Не растягиваться, ближе ряды!», но команда отдавалась голосом усталого человека, который так же изнемогал от жары, тяжести оружия и напряженного внимания к движущейся растянувшейся колонне. Ноги тонули в красно-оранжевой листве, покрывавшей дорогу. Листья ольхи, осины и березы медленно падали с веток на головы проходивших, тихо кружились в воздухе и шелестели под ногами.
Рядом со мной шел о. Арсений. Несколько раз я спотыкался, и он заботливо подхватывал меня под руку. Два или три раза я взглядывал на него и думал: «Почему он еще идет?», а он шел– прямой, сосредоточенный, ничего, казалось, не видящий. Губы его двигались, и я уже тогда знал, что он молится.
Дорога проходила между грядами холмов, откосы которых поднимались сразу около обочины и были покрыты опавшей листвой, принесенной ветром, и редким, уже оголенным от листьев кустарником.
Впереди нас шел татарин, высокий, худой, с лицом аскета. Пустой вещевой мешок болтался на спине, сам татарин был оборван, грязен. В бараке знали, что он из Казани и, попав в лагерь, «дошел», т. е., просто говоря, опустился до последнего предела и был на краю гибели.
В бараке он жил от меня через трое нар. Видя, что человек погибает, многие из окружающих людей пытались хоть чем-нибудь ему помочь, но было уже бесполезно. Сейчас татарин шел спотыкаясь, руки беспорядочно болтались, весь он как-то неестественно качался.
Когда же отдых? Временами кто-нибудь падал, упавшего обходили, и тогда уставшая охрана ударами ног поднимала его.
Собаки шли на поводках конвоиров, понуро уткнувшись мордами в землю, и, казалось, ничего не замечали.
Воцарилось спокойствие, все шли молча, команд охраны не было, и только ноги идущих, погруженные в листву, ворошили ее, и от этого над колонной стоял постоянный тревожный шорох.
Болели ноги, разламывалась голова, неимоверно болело и устало тело. Я думал только об отдыхе. Когда же он придет? От усталости темнело в глазах, фигуры впереди идущих расплывались в кровавой дымке, качались и временами пропадали, а затем возникали вновь.
Все! Сил больше нет. Сейчас упаду! И вдруг шорох от ног разорвал пронзительный крик: «Бегу! Бегу!» Раздалась необычная возня, состояние оцепенения мгновенно прошло, и я увидел, что высокий татарин, расталкивая заключенных, перескочил через канаву и побежал вверх по откосу холма, покрытого листвой. Бежал он медленно, видимо, не хватало сил.
Колонна зашевелилась, проснулась от усталости. Конвоиры направили автоматы на заключенных, а лейтенант и один из солдат повернулись к бегущему и стали стрелять. Пули ложились рядом, поднимая облачка пыли, а татарин медленно поднимался по склону.
Такой побег назывался «побег к смерти», это случалось часто. Дойдет человек до «последнего» и тогда устраивает демонстративный побег, для того чтобы его пристрелили.
Охрана знала эти «побеги» и настигала заключенного с помощью собак, била его и направляла опять в колонну, а иногда убивала при «попытке к бегству». Все зависело от начальника конвоя.
Татарин еле-еле поднимался по склону, а лейтенант и солдат, видя, что силы сейчас оставят его, крикнули, чтобы спустили собак. Остановят, изобьют, доложат начальству, добавят зеку еще срока, но жив будет.
Колонна замерла, переживает, понимает, что конвой спасает татарина, и вдруг сбоку застрочил автомат. Третий бил метко, с первых же выстрелов изрешетил всего татарина, и тот, падая, какие-то мгновения пытался как будто ухватиться руками за сияющее солнечное небо и, протянув одну руку к солнцу, упал головой вниз по склону, а автомат все продолжал стрелять.
Татарин лежал на склоне и хорошо был виден всей колонне. Лицо разбито, одежда в крови, а третий конвойный все стреляет…
Колонна заключенных от внутреннего напряжения и волнения подалась на конвой, и тогда начальник охраны дал над головами заключенных предупредительную очередь из автомата и закричал: «Садись на землю!»
Люди упали на дорогу, покрытую листьями. Над головами прошлась вторая очередь, и тот же голос, срываясь от крика, продолжал: «Пригнись, распластайся!» – и тяжелый мат закончил фразу. Стало тихо, и было слышно, как солдат сказал лейтенанту: «Товарищ лейтенант! Я его, гада, по-снайперовски уложил с первой очереди», – в голосе солдата слышался татарский акцент.
И в это время кто-то из колонны крикнул: «Собака! Своего татарина убил. Смерть тебе!» Солдат-татарин резко обернулся к колонне и направил на заключенных автомат, и в этот момент начальник конвоя крикнул: «Ибрагимов! Отставить!»
Распластались, прижались к земле. Слышу, кто-то около меня плачет. Голову повернул – вижу, о. Арсений стоит на коленях, возвышаясь над всеми лежащими, лицо в слезах, и временами тихо-тихо всхлипывает, а губы двигаются и произносят что-то полушепотом.
Я его рукой ударил и говорю шепотом: «Ложись! пристрелят!» – а он продолжает стоять на коленях, смотрит куда-то невидящими глазами, шепчет и крестится. Второй раз толкнул его – не ложится. Ну, думаю, пусть стоит, меня бы только не пристрелили. Прошло минут 10–15, охрана по обочинам дороги бегает, слышим, тело поволокли по земле, а потом раздалась команда: «Вставай! Ряды держи – не путайся. В сторону шаг – стреляю!»
Встали с земли, ряды выровняли. Пошли. Смотрим – тело убитого убрали, только кровь осталась на листьях, где он лежал. Идем. Охрана злая, чувствуем: чуть что не так – автоматной очередью прошьют. Посмотрел я на о. Арсения – в глазах слезы, лицо серьезное, печальное-печальное, но вижу, что молится. Почему-то вид о. Арсения обозлил меня, нашел тоже время молиться и плакать! Спрашиваю: «Что, Стрельцов? Разве такого не видели?»
«Видел, и не раз, но ужасно, когда убивают безвинного человека. Ты все видишь и ничем не можешь помочь». А я ему с издевкой сказал: «Вы бы Бога-то своего на помощь призвали. Он бы и помог татарину, или хоть бы прокляли убийцу. Хоть словесная и бесполезная, но месть».
«Что Вы! Что Вы! Разве можно проклинать кого-нибудь, а Бог и так сейчас многих из нас спас. Я видел это. Солдата Господь покарает. Ангел Смерти уже встал за его спиной. О, Господи! Как я грешен!» – закончил о. Арсений. Сказал и пошел, грустный-грустный.
Расстрел заключенного татарина снял со всех нас усталость, и колонна пошла быстрее, но шла молча.
Через день пришли на времянку. Месяц надо было здесь нам прожить. Работали по 15-18 часов. Питание давали по самой низкой лагерной норме. Каждый день хоронили мертвецов. Комары, гнус заели. До того измучились, что многие прямо с лопатой или топором замертво падали на рабочих местах.
Охранник подойдет, прикажет другому заключенному топор или лопату взять и отойти от лежащего, а сам ногой толкнет упавшего. Кто отойдет, отлежится, а других прямо на повозку и к врачу. Тот осмотрит, зафиксирует смерть, подпишут акт – и кончился твой лагерный срок…
Стал я к Стрельцову приглядываться. Поразил он меня на перегонном этапе. Я вижу, необычный он человек, какой-то особенный. Работает так же, как все, в лагере много лет, старый, вконец измотанный и почему-то живет, не умирает. Молится все время, во что-то верит, и так верит, что от этого только и живет еще.
Вот так и присмотрелся я к нему. Главное, что удивило меня: устает ведь, как все, но всем старается помочь и помогает. Относится ко всем внимательно, приветливо. Его даже охрана по-своему любила и щадила.
Проработали месяц. Пришло шестьсот человек, а назад гнали не более двухсот.
Шли до лагеря четыре дня. Шли медленно. Охрана не торопит, понимает, что во всех нас только что и осталось душа, да и та еле-еле держится. Пришли в «особый», дали день отдыха, даже паек хороший выдавали три дня, там тоже люди бывали. Месяц на «времянке» крепко привязал меня к о. Арсению. Все меня в нем поражало. Доброта необыкновенная, помощь людям безотказная и главное, что помогал он в самую трудную для тебя минуту. Бывало, тяжко, тоскливо, грустно на душе и жить не хочется, а он подойдет, положит руку на плечо и скажет два-три самых простых слова, которые сразу осветят, согреют тебя или ответит на то, что тебя сейчас угнетало и мучило.
Таких, как я, получающих помощь от о. Арсения, было много. Одни уходили, другие приходили и образовывали около него какой-то особенный круг.
Почему я начал воспоминания об о. Арсении с этапа на «времянку» и с убийства заключенного татарина? Да только потому, что поведение о. Арсения во время перехода было для меня совершенно необычным, а его отношение к окружающим людям во время месяца работ на стройке поражало даже охрану. Помню, что охрана иногда называла его «отец» за его настоящую помощь другим.
Солдата-татарина Ибрагимова убили на другой день в лагере. Доведя нас до «времянки», конвой вернулся в «особый». Убили в казарме – солдатской, убили зверски. Выкололи глаза и перерезали горло. Заключенные этого сделать не могли, так как убит он был вне зоны, а там жило только начальство. Убил кто-то из своих, татар-охранников. Узнали мы об этом только через неделю после возвращения в «особый», и я рассказал об этом о. Арсению. Помню, о. Арсений страшно расстроился и сказал мне: «Господи! Господи! Как это все ужасно. Еще одна смерть. Мучительная, страшная. Смерть без примирения со своей совестью и хотя бы внутреннего покаяния». Сказал и отошел, а я с радостью подумал: «Собаке – собачья смерть».
Вышел я из лагеря на три года раньше о. Арсения, но уже вся моя жизнь была связана с ним. Я всегда благодарю Господа, что Он дал мне возможность встретить такого человека, как о. Арсений. В 1958 году я вторично встретил о. Арсения, но это уже было на воле.
Записано человеком, духовно любимым и воспитанным
о. Арсением. 1966-1967 гг.
Потянулся я к нему в пятьдесят третьем году.
Летом перегоняли нас этапом на «времянку», строить в необитаемом месте бараки и заложить ствол шахты.
Идти надо было сорок километров, в общем-то недалеко. За три дня с ночевкой и тащимым грузом дойдешь. Солнце невыносимо жжет, гнус и комары забираются в малейшую щелку. Идем одетые, душно, тяжко. Лицо и руки зудят от укусов гнуса и пота. Летом в жару часто бывало даже труднее, чем зимой в морозы. Идем, ноги свинцовые, груз оттягивает руки, плечи; одежда прилипла к телу, и это еще больше затрудняет движение. Желание у всех одно: броситься на землю, распластаться, прижаться к ней и никогда, никогда больше не вставать, что бы ни случилось, что бы ни произошло после, но какая-то непреодолимая сила заставляла двигаться вперед, волочить по земле ноги, мучительно, переживая каждый пройденный метр, идти и идти…
Устали все: охрана, заключенные и сторожевые собаки. Дорога казалось бесконечной, хотя многие проходили ее не раз. С каждым шагом сил становилось все меньше.
Колонна растянулась, ряды изогнулись и почти перемешались. Временами слышалась команда: «Не растягиваться, ближе ряды!», но команда отдавалась голосом усталого человека, который так же изнемогал от жары, тяжести оружия и напряженного внимания к движущейся растянувшейся колонне. Ноги тонули в красно-оранжевой листве, покрывавшей дорогу. Листья ольхи, осины и березы медленно падали с веток на головы проходивших, тихо кружились в воздухе и шелестели под ногами.
Рядом со мной шел о. Арсений. Несколько раз я спотыкался, и он заботливо подхватывал меня под руку. Два или три раза я взглядывал на него и думал: «Почему он еще идет?», а он шел– прямой, сосредоточенный, ничего, казалось, не видящий. Губы его двигались, и я уже тогда знал, что он молится.
Дорога проходила между грядами холмов, откосы которых поднимались сразу около обочины и были покрыты опавшей листвой, принесенной ветром, и редким, уже оголенным от листьев кустарником.
Впереди нас шел татарин, высокий, худой, с лицом аскета. Пустой вещевой мешок болтался на спине, сам татарин был оборван, грязен. В бараке знали, что он из Казани и, попав в лагерь, «дошел», т. е., просто говоря, опустился до последнего предела и был на краю гибели.
В бараке он жил от меня через трое нар. Видя, что человек погибает, многие из окружающих людей пытались хоть чем-нибудь ему помочь, но было уже бесполезно. Сейчас татарин шел спотыкаясь, руки беспорядочно болтались, весь он как-то неестественно качался.
Когда же отдых? Временами кто-нибудь падал, упавшего обходили, и тогда уставшая охрана ударами ног поднимала его.
Собаки шли на поводках конвоиров, понуро уткнувшись мордами в землю, и, казалось, ничего не замечали.
Воцарилось спокойствие, все шли молча, команд охраны не было, и только ноги идущих, погруженные в листву, ворошили ее, и от этого над колонной стоял постоянный тревожный шорох.
Болели ноги, разламывалась голова, неимоверно болело и устало тело. Я думал только об отдыхе. Когда же он придет? От усталости темнело в глазах, фигуры впереди идущих расплывались в кровавой дымке, качались и временами пропадали, а затем возникали вновь.
Все! Сил больше нет. Сейчас упаду! И вдруг шорох от ног разорвал пронзительный крик: «Бегу! Бегу!» Раздалась необычная возня, состояние оцепенения мгновенно прошло, и я увидел, что высокий татарин, расталкивая заключенных, перескочил через канаву и побежал вверх по откосу холма, покрытого листвой. Бежал он медленно, видимо, не хватало сил.
Колонна зашевелилась, проснулась от усталости. Конвоиры направили автоматы на заключенных, а лейтенант и один из солдат повернулись к бегущему и стали стрелять. Пули ложились рядом, поднимая облачка пыли, а татарин медленно поднимался по склону.
Такой побег назывался «побег к смерти», это случалось часто. Дойдет человек до «последнего» и тогда устраивает демонстративный побег, для того чтобы его пристрелили.
Охрана знала эти «побеги» и настигала заключенного с помощью собак, била его и направляла опять в колонну, а иногда убивала при «попытке к бегству». Все зависело от начальника конвоя.
Татарин еле-еле поднимался по склону, а лейтенант и солдат, видя, что силы сейчас оставят его, крикнули, чтобы спустили собак. Остановят, изобьют, доложат начальству, добавят зеку еще срока, но жив будет.
Колонна замерла, переживает, понимает, что конвой спасает татарина, и вдруг сбоку застрочил автомат. Третий бил метко, с первых же выстрелов изрешетил всего татарина, и тот, падая, какие-то мгновения пытался как будто ухватиться руками за сияющее солнечное небо и, протянув одну руку к солнцу, упал головой вниз по склону, а автомат все продолжал стрелять.
Татарин лежал на склоне и хорошо был виден всей колонне. Лицо разбито, одежда в крови, а третий конвойный все стреляет…
Колонна заключенных от внутреннего напряжения и волнения подалась на конвой, и тогда начальник охраны дал над головами заключенных предупредительную очередь из автомата и закричал: «Садись на землю!»
Люди упали на дорогу, покрытую листьями. Над головами прошлась вторая очередь, и тот же голос, срываясь от крика, продолжал: «Пригнись, распластайся!» – и тяжелый мат закончил фразу. Стало тихо, и было слышно, как солдат сказал лейтенанту: «Товарищ лейтенант! Я его, гада, по-снайперовски уложил с первой очереди», – в голосе солдата слышался татарский акцент.
И в это время кто-то из колонны крикнул: «Собака! Своего татарина убил. Смерть тебе!» Солдат-татарин резко обернулся к колонне и направил на заключенных автомат, и в этот момент начальник конвоя крикнул: «Ибрагимов! Отставить!»
Распластались, прижались к земле. Слышу, кто-то около меня плачет. Голову повернул – вижу, о. Арсений стоит на коленях, возвышаясь над всеми лежащими, лицо в слезах, и временами тихо-тихо всхлипывает, а губы двигаются и произносят что-то полушепотом.
Я его рукой ударил и говорю шепотом: «Ложись! пристрелят!» – а он продолжает стоять на коленях, смотрит куда-то невидящими глазами, шепчет и крестится. Второй раз толкнул его – не ложится. Ну, думаю, пусть стоит, меня бы только не пристрелили. Прошло минут 10–15, охрана по обочинам дороги бегает, слышим, тело поволокли по земле, а потом раздалась команда: «Вставай! Ряды держи – не путайся. В сторону шаг – стреляю!»
Встали с земли, ряды выровняли. Пошли. Смотрим – тело убитого убрали, только кровь осталась на листьях, где он лежал. Идем. Охрана злая, чувствуем: чуть что не так – автоматной очередью прошьют. Посмотрел я на о. Арсения – в глазах слезы, лицо серьезное, печальное-печальное, но вижу, что молится. Почему-то вид о. Арсения обозлил меня, нашел тоже время молиться и плакать! Спрашиваю: «Что, Стрельцов? Разве такого не видели?»
«Видел, и не раз, но ужасно, когда убивают безвинного человека. Ты все видишь и ничем не можешь помочь». А я ему с издевкой сказал: «Вы бы Бога-то своего на помощь призвали. Он бы и помог татарину, или хоть бы прокляли убийцу. Хоть словесная и бесполезная, но месть».
«Что Вы! Что Вы! Разве можно проклинать кого-нибудь, а Бог и так сейчас многих из нас спас. Я видел это. Солдата Господь покарает. Ангел Смерти уже встал за его спиной. О, Господи! Как я грешен!» – закончил о. Арсений. Сказал и пошел, грустный-грустный.
Расстрел заключенного татарина снял со всех нас усталость, и колонна пошла быстрее, но шла молча.
Через день пришли на времянку. Месяц надо было здесь нам прожить. Работали по 15-18 часов. Питание давали по самой низкой лагерной норме. Каждый день хоронили мертвецов. Комары, гнус заели. До того измучились, что многие прямо с лопатой или топором замертво падали на рабочих местах.
Охранник подойдет, прикажет другому заключенному топор или лопату взять и отойти от лежащего, а сам ногой толкнет упавшего. Кто отойдет, отлежится, а других прямо на повозку и к врачу. Тот осмотрит, зафиксирует смерть, подпишут акт – и кончился твой лагерный срок…
Стал я к Стрельцову приглядываться. Поразил он меня на перегонном этапе. Я вижу, необычный он человек, какой-то особенный. Работает так же, как все, в лагере много лет, старый, вконец измотанный и почему-то живет, не умирает. Молится все время, во что-то верит, и так верит, что от этого только и живет еще.
Вот так и присмотрелся я к нему. Главное, что удивило меня: устает ведь, как все, но всем старается помочь и помогает. Относится ко всем внимательно, приветливо. Его даже охрана по-своему любила и щадила.
Проработали месяц. Пришло шестьсот человек, а назад гнали не более двухсот.
Шли до лагеря четыре дня. Шли медленно. Охрана не торопит, понимает, что во всех нас только что и осталось душа, да и та еле-еле держится. Пришли в «особый», дали день отдыха, даже паек хороший выдавали три дня, там тоже люди бывали. Месяц на «времянке» крепко привязал меня к о. Арсению. Все меня в нем поражало. Доброта необыкновенная, помощь людям безотказная и главное, что помогал он в самую трудную для тебя минуту. Бывало, тяжко, тоскливо, грустно на душе и жить не хочется, а он подойдет, положит руку на плечо и скажет два-три самых простых слова, которые сразу осветят, согреют тебя или ответит на то, что тебя сейчас угнетало и мучило.
Таких, как я, получающих помощь от о. Арсения, было много. Одни уходили, другие приходили и образовывали около него какой-то особенный круг.
Почему я начал воспоминания об о. Арсении с этапа на «времянку» и с убийства заключенного татарина? Да только потому, что поведение о. Арсения во время перехода было для меня совершенно необычным, а его отношение к окружающим людям во время месяца работ на стройке поражало даже охрану. Помню, что охрана иногда называла его «отец» за его настоящую помощь другим.
Солдата-татарина Ибрагимова убили на другой день в лагере. Доведя нас до «времянки», конвой вернулся в «особый». Убили в казарме – солдатской, убили зверски. Выкололи глаза и перерезали горло. Заключенные этого сделать не могли, так как убит он был вне зоны, а там жило только начальство. Убил кто-то из своих, татар-охранников. Узнали мы об этом только через неделю после возвращения в «особый», и я рассказал об этом о. Арсению. Помню, о. Арсений страшно расстроился и сказал мне: «Господи! Господи! Как это все ужасно. Еще одна смерть. Мучительная, страшная. Смерть без примирения со своей совестью и хотя бы внутреннего покаяния». Сказал и отошел, а я с радостью подумал: «Собаке – собачья смерть».
Вышел я из лагеря на три года раньше о. Арсения, но уже вся моя жизнь была связана с ним. Я всегда благодарю Господа, что Он дал мне возможность встретить такого человека, как о. Арсений. В 1958 году я вторично встретил о. Арсения, но это уже было на воле.
Записано человеком, духовно любимым и воспитанным
о. Арсением. 1966-1967 гг.
ЗАМЕРЗАЮ
Петра Андреевича? Конечно, помню, на всю жизнь запомнил. В дороге, можно сказать, познакомились. Вышли из лагеря утром. Мороз градусов 30, да при этом еще ветрено, а одеты только в телогрейках. Идти недалеко, около 10-ти километров, а по времени часов 4-5 с лагерным «сидором» на спине («сидор» – это вещевой мешок). Скоро холод стал прохватывать до костей, а часа через два я окончательно замерз. Оглядываюсь, вижу, ребята тоже мерзнут, охрана в тулупы одета, но, видно, и ей холодно. Собаки, охраняющие колонну, покрылись инеем. Идем, крепимся, стараемся быстрее, чтобы согреться. Чувствую, что ноги и руки окончательно отмерзли и одеревенели, колонна замедлила движение. Охрана кричит: «Ходу, ходу! Шевелись! Замерзнете!» Стал спотыкаться, ног уже не чувствую, бреду кое-как. Слышу, меня кто-то поддерживает за локоть. Смотрю, старик рядом идет. Удивился, что ему до меня? Иду, качаюсь, сил уже больше нет. Старик схватил меня за руку и держит, чтобы не упал и говорит: «Духом не падайте. Держитесь, двигайтесь больше, согревает это, и дойдете с Божией помощью». Прошли еще с полкилометра, иду в забытьи, дороги уже не разбираю, поскользнулся и упал. Пытаюсь подняться, руки, ноги не действуют. Сознание после падения прояснилось, и понял я, что конец. Замерз, погиб. Лежу и вижу: ряды заключенных размыкаются, обходят меня, а старик остался около меня. Порядок знаю: последний ряд пройдет, и охрана, замыкающая колонну, подойдет ко мне, и если я не подымусь, то, чтобы со мной не возиться, пристрелит и сообщит потом по начальству: «Убит при попытке к бегству».
Старик стоит около меня зачем-то. Подошел старший лейтенант, начальник охраны, толкает ногой: «Вставай», – а я отчетливо соображаю, но ни сказать, ни двинуться уже не могу. Слышу, старик говорит старшему лейтенанту: «Гражданин начальник! Помогите ему, замерзнет».
А тут подошел старшина с автоматом и как-то просительно сказал: «Товарищ старший лейтенант! Ему бы спиртишку, у меня во фляге есть». Старший лейтенант дал команду колонне идти вперед, а сам со старшиной остался. Старик опять просит помочь мне, а где тут помогать, когда я совсем замерз, охрана возиться со мной не будет, холодно, хлопотно, да и ни к чему ей, проще пристрелить. Одним меньше, одним больше. Что из этого? Старик просит, не боится. Я хоть мерзлый упал, а он порядок нарушил, из колонны вышел. Пристрелят его непременно. Старший лейтенант посмотрел на старшину, и вижу – тот автомат снимает. Ну думаю, конец, поехали мы со стариком в могилевскую губернию. Старшина автомат старшему лейтенанту отдал, подошел ко мне и говорит старику: «Давай, дед, поднимем его». Подняли. Старшина фляжку со спиртом достал и мне в рот сунул. Полился спирт в глотку. Сжег все внутри, а я судорожно глотаю. Выпил изрядно. Стали старшина со стариком меня от одного к другому перебрасывать. Задвигался я, а спирт изнутри согревает. Минут 5-10 меня бросали, роняли нарочно, подниматься заставляли с земли. Разогрелся, руки, ноги чувствую, иголками колоть их стало, и больно. Значит, отошли, и сам-то я бодрей стал. Говорю охранным: «Спасибо», – а они в ответ: «Не нам спасибо говори, а старику. Поразил он нас тем, что с тобой остался». И к нему обратились: «Как же это ты отстать не побоялся? Приказ знаешь? Два шага в сторону – стреляем без предупреждения!»
Старик поклонился им в ответ и сказал: «Чего же бояться вас, душа человеческая у всех людей есть, да и видел, что поможете. Человека в беде Бог не оставит».
Догнали колонну. Ребята потом удивлялись, как это нас не пристукнули. Я ничего не рассказывал, как жив остался. Вот так и познакомился с Петром Андреевичем, старик-то – это он был. Сперва знал как Петра Андреевича, потом как иерея Арсения. Вошел Петр Андреевич – о. Арсений в мою жизнь как что-то огромное, светлое, радостное, так что не только помню, а постоянно живу им. Вспоминая многое, думаю: «Прав был о. Арсений, у многих людей живет в душе доброта, человечность, но где-то скрыта она, и только надо суметь найти ее, так было со старшиной и старшим лейтенантом».
Году в 63-м встретил в Калуге старшего лейтенанта из охраны. В штатском он был и, как потом узнал, на каком-то заводе работал. Подошел к нему. «Здравствуйте, – говорю,– товарищ старший лейтенант!» а он не узнает, напомнил – обрадовался, к прошлому вернулись, он мне сказал: «Страшное время было, сейчас вспоминать даже трудно».
Спрашиваю: «Как это Вы тогда нас не пристрелили, да еще старшина спиртом поил?», – а он в ответ: «А мы что, не люди? Да и старик нас поразил. На смерть ведь шел, а не побоялся Вам помочь. Скажу по правде, у нас в охране об этом старике разговоры были. Особенный он был, добрый, говорили, священник». И спросил: «А где он сейчас?» Я сказал, что о. Арсений жив. Разговорились со старшим лейтенантом, зашли в кафе, выпили по маленькой, вспомнили жизнь нашу лагерную. Вот так было. Переписывался я с о. Арсением долго, до самой его смерти. Письма все сохранил. Скажу Вам: Человек был большой!
Записано со слов председателя колхоза – агронома
из Калужской области.
Старик стоит около меня зачем-то. Подошел старший лейтенант, начальник охраны, толкает ногой: «Вставай», – а я отчетливо соображаю, но ни сказать, ни двинуться уже не могу. Слышу, старик говорит старшему лейтенанту: «Гражданин начальник! Помогите ему, замерзнет».
А тут подошел старшина с автоматом и как-то просительно сказал: «Товарищ старший лейтенант! Ему бы спиртишку, у меня во фляге есть». Старший лейтенант дал команду колонне идти вперед, а сам со старшиной остался. Старик опять просит помочь мне, а где тут помогать, когда я совсем замерз, охрана возиться со мной не будет, холодно, хлопотно, да и ни к чему ей, проще пристрелить. Одним меньше, одним больше. Что из этого? Старик просит, не боится. Я хоть мерзлый упал, а он порядок нарушил, из колонны вышел. Пристрелят его непременно. Старший лейтенант посмотрел на старшину, и вижу – тот автомат снимает. Ну думаю, конец, поехали мы со стариком в могилевскую губернию. Старшина автомат старшему лейтенанту отдал, подошел ко мне и говорит старику: «Давай, дед, поднимем его». Подняли. Старшина фляжку со спиртом достал и мне в рот сунул. Полился спирт в глотку. Сжег все внутри, а я судорожно глотаю. Выпил изрядно. Стали старшина со стариком меня от одного к другому перебрасывать. Задвигался я, а спирт изнутри согревает. Минут 5-10 меня бросали, роняли нарочно, подниматься заставляли с земли. Разогрелся, руки, ноги чувствую, иголками колоть их стало, и больно. Значит, отошли, и сам-то я бодрей стал. Говорю охранным: «Спасибо», – а они в ответ: «Не нам спасибо говори, а старику. Поразил он нас тем, что с тобой остался». И к нему обратились: «Как же это ты отстать не побоялся? Приказ знаешь? Два шага в сторону – стреляем без предупреждения!»
Старик поклонился им в ответ и сказал: «Чего же бояться вас, душа человеческая у всех людей есть, да и видел, что поможете. Человека в беде Бог не оставит».
Догнали колонну. Ребята потом удивлялись, как это нас не пристукнули. Я ничего не рассказывал, как жив остался. Вот так и познакомился с Петром Андреевичем, старик-то – это он был. Сперва знал как Петра Андреевича, потом как иерея Арсения. Вошел Петр Андреевич – о. Арсений в мою жизнь как что-то огромное, светлое, радостное, так что не только помню, а постоянно живу им. Вспоминая многое, думаю: «Прав был о. Арсений, у многих людей живет в душе доброта, человечность, но где-то скрыта она, и только надо суметь найти ее, так было со старшиной и старшим лейтенантом».
Году в 63-м встретил в Калуге старшего лейтенанта из охраны. В штатском он был и, как потом узнал, на каком-то заводе работал. Подошел к нему. «Здравствуйте, – говорю,– товарищ старший лейтенант!» а он не узнает, напомнил – обрадовался, к прошлому вернулись, он мне сказал: «Страшное время было, сейчас вспоминать даже трудно».
Спрашиваю: «Как это Вы тогда нас не пристрелили, да еще старшина спиртом поил?», – а он в ответ: «А мы что, не люди? Да и старик нас поразил. На смерть ведь шел, а не побоялся Вам помочь. Скажу по правде, у нас в охране об этом старике разговоры были. Особенный он был, добрый, говорили, священник». И спросил: «А где он сейчас?» Я сказал, что о. Арсений жив. Разговорились со старшим лейтенантом, зашли в кафе, выпили по маленькой, вспомнили жизнь нашу лагерную. Вот так было. Переписывался я с о. Арсением долго, до самой его смерти. Письма все сохранил. Скажу Вам: Человек был большой!
Записано со слов председателя колхоза – агронома
из Калужской области.
САПОГИ
Спрашиваете, что помню?
Да все помню. Все это рассказано тысячи раз: допросы, приговор, лагерь, голод, избиения, уголовники, постоянно стоящая рядом с тобою смерть и неистребимая память о близких. Помните:
Да все помню. Все это рассказано тысячи раз: допросы, приговор, лагерь, голод, избиения, уголовники, постоянно стоящая рядом с тобою смерть и неистребимая память о близких. Помните: