Ухватившись за подбежавшую Веру, поднялся. Залитый кровью, без сорванной взрывом гимнастерки, почему-то в одном сапоге пытался что-то сказать и махал рукой – об этом через долгое время рассказала мне Вера. Плащ-палатка исчезла; держась за Веру и поддерживаемый ею, я медленно тащился к реке.
   Через занятую высоту двигалось подкрепление, бежали пехотинцы, ползли самоходки, танки, тянули провода связисты, шли саперы; навстречу этому потоку медленно и осторожно тащились раненые, помогая друг другу. Видя, что наше командование подтягивает через занятую высоту резервы, немцы начали обстреливать ее из тяжелых орудий, снаряды падали один за другим, осколки поражали все живое.
   Вера тащила меня вниз.
   – Миленький, помогай, помогай, – повторяла она, – Сереженька, отталкивайся от земли, помогай. Стреляют смотри как, помогай.
   С неимоверным трудом, превозмогая усиливающую боль во всем теле, цепляясь за Веру, плелся к реке. Закинув мою руку к себе на шею, спотыкаясь, качаясь, Вера шла; шла, практически не ведя, а таща на себе. Интенсивность обстрела возросла, тяжелые снаряды все чаще и чаще падали на склон высоты, идти было невозможно. Дойдя до глубокой воронки, мы упали на дно, скрываясь от осколков.
   – Только не раздавил бы нас танк или наша самоходка, – сказала Вера, прижалась ко мне и заплакала, закрыла мою голову своими руками, словно защищая от осколков, и сквозь слезы повторяла: Господи, помоги! Господи, не оставь нас! – и, снимая с моей головы руку, крестилась, – Миленький Сереженька! Мне дотащить тебя до санбата, там спасут. Господи, помоги нам!
   Контуженный, избитый о землю взрывной волной, временами теряющий сознание, потерявший речь, беспомощный, ничем не мог помочь я Вере. Единственное, что сохранилось во мне, – четкость восприятия происходящего. Желание Веры во что бы то ни стало спасти меня, даже тогда, на склоне высоты, под непрерывным обстрелом, поражало и удивляло, но уверенность, что останусь жив, не оставляла.
   Обстрел усилился, взрывы то приближались, то удалялись. Обняв и словно стараясь слиться со мной, Вера заговорила:
   – Сереженька, миленький! Не умирай, миленький, не умирай! Потерпи! Господи, помоги! Ты, Сереженька, в Бога веришь, я тоже верю. Видела, крестился, попроси Его – поможет нам. Говорить не можешь – мысленно проси, – кричала Вера мне в ухо. – Говорить буду, а ты повторяй мысленно, повторяй!
   Одно сознание – со мной человек, который не бросит, не оставит и старается сделать все возможное для спасения, а, главное, он верит в Бога так же, как и я, – облегчало веру в спасение и даже боль. Вера начала говорить слова молитвы, то, что разбирал, повторял. Молитва была просьбой спасти, не оставить нас в беде. Помню, были там слова: «Собраны во Имя Мое»; теперь, конечно, знаю эту молитву, она называется «молитвой по соглашению».
   Несколько раз, напрягая голос, повторила Вера молитву. На душе стало спокойней, даже невыносимая боль во всем теле чуть-чуть утихла. Обстрел внезапно прекратился, мы вылезли и пошли, но минут через пять немцы возобновили обстрел, пришлось залечь в полуразрушенный окоп. Снаряды рвались и рвались, осколки визжали над головой. Плотно вжавшись в землю, мы моргали, в какой-то момент Вера вздрогнула, что-то словно оборвалось в ней и, сотрясаясь от рыданий, заговорила.
   – Сереженька, не верь им, не верь, не такая я, как говорят, не гулящая. Добровольцем пошла на фронт, хотела людям помогать, раненым. Мама моя, верующая, на это благословила. Училась на сестру милосердия, на фронт санитаркой попала. Каждый, кому не лень, на матрац бросить хочет, грязью душу залепить, в самое святое человеческое чувство плюют, в офицерский блиндаж вызывают, как будто по делу – страх нападает. Смотрят, словно на блудливую кошку. Сальности гадости говорят, лапищи свои тянут. Думала, думала, как от этого кошмара избавиться, и притворилась разбитной, языкатой. Тому скажу, что к этому иду, другому, что к тому, – лезть меньше стали. Благодаря этому от мерзости и спасаюсь. Не верь, Сереженька! Не верь, миленький!
   Плачет, молится и все повторяет: «Не верь!»
   – Если побьют нас осколками, ты мне хоть перед смертью поверь, не хочу умирать в твоих глазах дрянью. Словно на исповеди тебе говорю – не такая я, не верь им!
   Что мог сказать я, лишенный речи? Лишь слабо сжал в ответ несколько раз руку, показав, что поверил Вере. Приходя в сознание, молился; снаряды почему-то не пугали больше меня. Вера, прижавшись ко мне, тоже, вероятно, молилась.
   Все, что я рассказываю, происходило на поле боя, рядом с постоянно стоявшей смертью. Вера спасла меня, дотащила до берега, здесь ее ранило довольно тяжело осколком мины. Нашли нас, истекающих кровью, солдаты-телефонисты, доставили в санбат.
   Веру в тот же день эвакуировали – конечно, узнал об этом много времени спустя. Я двое суток пролежал на земле, прежде чем был осмотрен врачами. Раненых множество, в первую очередь оперировали тяжелых, а я, видимо, был отнесен к легкораненым. То, что выжил, два дня пролежав без всякой помощи под открытым небом, является не меньшим чудом, чем то, что случилось со мной и Верой на высоте.
   Плохо помню эти двое суток. Лежали, сидели под деревьями не одна сотня раненых; кого-то уносили на операцию, перевязывали на скорую руку; небрежно забирали умерших; давали пить, укладывали новых на освободившиеся места. Сознание то приходило, то уходило. Временами жарко грело солнце, хотелось отчаянно пить. Лежал на боку, с трудом повернул голову: между ранеными ходил санитар с ведром воды и кружкой, давая пить тем, кто просил. Прошел несколько раз и около меня, но я молчал и не мог пошевелиться, показать жестом, что хочу пить.
   Гремела кружка о край ведра, лилась вода, а я мог только взглядом, да и то недалеко, провожать санитара. Возвращение сознания было мучительным, мгновенно осознавалась боль, скачкообразная, пульсирующая, раздирающая тело; когда она доходила до наивысшей точки – терял сознание, проваливался в беспамятство, для того чтобы через некоторое время опять придти в себя. Особенно болел живот.
   Самым мучительным, когда приходил в сознание, было соединение боли и жажды. Губы запеклись, рот был сух, язык прилип к гортани, глотательных движений, из-за сухости горла и пищевода, производить не мог. Несколько раз кто-то подходил ко мне, переворачивал, тормошил, двигал. Слышались обрывки фраз:
   – Живой, мертвый?
   – Живой, долго ему еще очереди ждать, – и люди уходили.
   Очнулся, солнце шло к горизонту; перед лицом рос невысокий куст ромашки, крупные цветки еле заметно колебались, легкий, едва уловимый запах травы доносится до меня. Хотелось пить, бездвижное, парализованное тело болело, боль нарастала; еще немного боли, и я должен снова потерять сознание. Ромашки касались лица. Собрав всю волю, все оставшиеся силы, поглощаемые чудовищной болью, стал молиться, стараясь вложить в слова молитв всего себя, стараясь победить боль.
   Молотообразный стук в висках и голове затих, мысли очерчивались яснее. Спасение было только в молитве. Молясь, невольно смотрел на куст ромашки. Ослепительно белые и в то же время почти прозрачные, высвечивались на солнце лепестки, желтая середина цветка горела и переливалась золотистым цветом.
   Стонали раненые, умирали, плакали, а ромашки жили, словно напоминали о Великом Творце всего живого, словно еще и еще раз утверждая жизнь на земле; своей красотой, хрупкостью и чистотой творя славу Богу, утверждая Его величие и бесконечность.
   Каждый раз, приходя в сознание, искал глазами куст ромашки; и даже ночью чувствовал его легкое прикосновение к лицу и был рад, словно боль, беспомощность и одиночество отдалялись, смягчались. Молитва и живые цветки ромашек поддерживали, успокаивали, утверждали веру в жизнь и Господа Бога.
   Возможно, улыбнетесь и не поймете, покажется наивным, надуманным или придуманным через несколько лет, но так тогда думал. Словно знак Божий, цветы говорили: жизнь не оставит меня. Конечно, большую часть времени был без сознания.
   Трудным и смертельно опасным было уничтожение ДОТа, но на войне сотни, а возможно, и тысячи солдат подавляли очаги сопротивления и ДОТы и не считали сделанного подвигом или геройством; так же думал и я; однако двое суток, проведенных на земле, под лучами солнца, с безумной болью, раздирающей тело, мозг, и ожигающей жаждой, были во много раз тяжелее, чем путь к ДОТу под губительным огнем немцев. Двое суток боролся с болью и жаждой, и только когда в минуты просветления обращался к Богу с молитвой, пытаясь вложить в нее свою душу, боль отступала, для того чтобы с новой яростью наброситься на меня.
   Очнулся на операционном столе. Высокий хирург пытался спрашивать, ответить не мог, но слышал разговоры окружающих; тогда, обращаясь к кому-то из присутствующих врачей, он сказал:
   – Взгляните! Тело в синяках и кровоподтеках, сильнейшая контузия, правая сторона лица изуродована, и осколков набрал полный ворох! Долго придется ему с того света на этот перебираться, – и, обращаясь ко мне, сказал: – Велик твой Бог, солдат, коли оставил живым. Какому Богу молился, тому и дальше молись. Долго жить будешь, если сейчас тебя спас. Говорить не можешь, но по глазам вижу – слышишь. Ну так слушай. Без общего наркоза придется оперировать, контузия у тебя сильная, от общего умрешь. Терпи, голубчик! Терпи да Богу своему молись.
   Странны были слова хирурга, почему так сказал? Но действительно, молитва Господу и милость Господня спасли меня и на поле сражения, и у лазарета, на операции.
   Осколков было около тридцати, в основном в спине и шее, частично раны уже гноились. Четыре глубоко ушедших осколка удалять не стали, сказав: «Сейчас опасно. Поправишься от контузии – в тыловом госпитале вынут». Два вынули через четыре месяца, а остальные два остались на память, ношу в себе, удалять нельзя, глубоко сидят; один под лопаткой вблизи сердца, другой в шее.
   Удалив осколки, хирург принялся за изуродованное лицо, долго возился с ним, что-то сшивал, подтягивал, сдвигал. Окончив, сказал:
   – Заштопал что надо! Красавцем будешь!
   Операция была закончена, хирург еще и еще раз тщательно осмотрел меня и удивление воскликнул:
   – Как же мы пропустили? Осколок пробил брюшину, прошел внутрь, кругом наслоение, отверстие еле заметное, Дрянь дело!
   – Плохо твое дело, солдат, скрывать не стану, выживешь ли? Терпи, голубчик, очень больно будет!
   И началась еще одна операция, самая тяжелая и болезненная. Было совершенно непонятно, необъяснимо. Раненный на высоте и лежа на земле двое суток перед операцией, я то терял сознание, то приходил в себя, а здесь, на операционном столе, оперируемый под местным наркозом, испытывая ужасающие боли, ни разу не потерял сознания, слышал разговор врачей, высказывания их, пессимистические прогнозы на мое будущее.
   Врачи были измотаны, измучены, еле держались на ногах, но делали все, чтобы спасти.
   Когда лежал на земле, санитары, разносившие воду, случайно не давали мне пить, и это спасло меня, потому что при ранении в полость живота пить недопустимо, это привело бы наверняка к смертельному исходу. Это случайность не что иное, как великий Промысл Божий.
   В госпиталях врачи неоднократно говорили мне – если при ранении в брюшную полость проходило более восьми часов, а тем более если в это время раненый пил воду, смерть была неизбежна вследствие воспалительных процессов и общего заражения крови.
   Помню, кончив операцию, хирург долго и удивленно смотрел на меня и сказал, ни к кому не обращаясь:
   – Подумайте! Что он вытерпел! Да это просто чудо! – и, подойдя ко мне, поцеловал в лоб, – Молодец, солдат, больше чем молодец. Знаю, все чувствовал. Жить долго будешь. Скажу тебе – молись своему Богу.
   Что-то почти прозорливое было в его словах. Думаю, для окружающих эти слова были мало значимыми, но для меня звучали как предвестники будущей жизни.
   Вот так я пришел к Богу.
   Я выжил, через сутки был эвакуирован и долго лечился в тыловых госпиталях. Несколько раз рассказывал врачам, уже в госпиталях и в гражданских больницах, про операцию во фронтовых условиях, и никто, никто никогда не верил, что такая операция могла совершиться, да еще в походных условиях и без общего наркоза. Сделали на лице еще несколько пластических операций.
   Жалею, что не смог разыскать хирурга, узнать его фамилию. Шесть месяцев пролежал в госпиталях, в 1944 году комиссия признала ограниченно годным, отправили в тыл армии, но где-то на фронте произошла заминка с наступлением, потребовались солдаты, попал опять в пехоту. Закончил войну в 1945 году лейтенантом в комендатуре небольшого немецкого городка, демобилизовался в 1946 году. Возвратился в Москву искренне верующим человеком, пересмотревшим свою жизнь.
   Конечно, радости родных не было пределов, но то, что стал верующим, радовало папу и сестру не меньше, чем то, что остался жив.
 
   * * *
 
   Рассказ Сергея Петровича произвел на меня огромное впечатление; несколько минут молчали. Я думала об одной из тайн Господа и великой Его милости – долготерпении, милосердии к людям и всепрощении; одновременно с этими мыслями пришла и другая: что стало с санитаркой Верой? Хотелось спросить; в то же время было неудобно, может быть, он никогда не встретил ее и забыл? Но решилась спросить, вероятно, врожденное женское любопытство победило стеснительность.
   – Вы после окончания войны не узнавали, куда делась Вера и что с ней?
   Сергей Петрович недоуменно посмотрел на меня и сказал:
   – Конечно, разыскал! Подробности о том, как она волокла меня к берегу, узнал от нее. Кстати, в рассказе упомянул об этом.
   Любопытство подхлестнуло задать второй вопрос:
   – Скажите, а где сейчас Вера?
   Сергей Петрович улыбнулся, потом засмеялся, и в этом смехе было столько ласки и приветливости! Кончив смеяться, громко сказал:
   – Вера, зайди, пожалуйста, к нам!
   Я мгновенно все поняла, готовая провалиться сквозь землю. Вера Алексеевна, жена Сергея Петровича, врач-невропатолог, с которой мы дружили уже несколько лет, была Верой-санитаркой, спасшей Сергея. Надо было догадаться об этом во время рассказа!
   Человек скромный, обаятельный, старающийся каждому из друзей и знакомых сделать что-то доброе и хорошее, она никогда не рассказывала ничего о себе. Вглядевшись, увидела, словно первый раз смотрела на нее – среднего роста (совсем не маленькую) стройную женщину, чуть-чуть постаревшую – прошло 28 лет со дня боя у деревни Святой Ключ – легкие паутинки легли на ее лицо – время безжалостно накладывает свой отпечаток на каждого из нас.
   Сергей Петрович сидел на диване, смотрел на нас, как-то особенно по-доброму смеялся, а записывающий магнитофон безостановочно работал. Записи эти сделаны мной с магнитной ленты, поэтому, сохранив весь рассказ Сергея Петровича, мне пришлось в то же время многое править и редактировать, это было вынужденно.
   Понимаю, что в написанном много внимания уделено военным действиям, но сократить не имела права.
 
   С. П. Мамонтов.
   Из архива В. В. Быкова.

ОТЕЦ ВАСИЛИЙ

   В армию призвали меня осенью 1940 года, девять месяцев прошли в беспрерывных тренировках, тревогах, изучении боевой техники.
   Для меня война началась 22 июня 1941 года и окончилась в декабре 1944 года, после тяжелого ранения. Первый бой приняли на самой границе. Часть наша сражалась ожесточенно, панике не поддавались, без боя не сдали ни одной позиции, однако у немцев были огромные силы и преимущества «внезапного удара». Постепенно с боями отходили в глубь страны, попадали в окружение, прорывались, стараясь сохранить солдат и вооружение, несколько раз переформировывались и наконец, почти через два года, оказались в районе Краснодара.
   Бои были затяжные, тяжелые. Когда мы остановились около какой-то станицы, наш батальон был поредевшим, почти без боевой техники и с малым количеством боеприпасов. Жара стояла невыносимая, немецкие самолеты не давали покоя, а небольшие танковые соединения преследовали отступающие части по пятам, заставляя отходить все дальше и дальше. Резервов у нашего командования не было, и наступающие немецкие войска мы остановить не могли.
   То, что хочу рассказать, ни в какой мере не касается описания военных действий, и все же довольно подробно придется коснуться некоторых военных событий, заставивших меня переосмыслить взгляд на верующих людей, найти Бога и самому прийти к вере.
   Рота наша держала оборону около станицы, единственной достопримечательностью которой были виноградники, окружавшие чистенькие белые домики, сложенные из камней неправильной формы, и церковь со сбитым крестом и полуразрушенной белоснежной колокольней. Отступая, таких станиц приходилось видеть десятки, и сейчас эта станица ничем не привлекала нас. Рано утром пришли, не успели как следует расположиться и отдохнуть – дали команду копать окопы в полный профиль. Поступил приказ: стоять насмерть, ни шагу назад, задержать наступающих немцев во что бы то ни стало.
   Усталые после ночного перехода, голодные – кухни отстали – пропотевшие, покрытые пылью, под палящими лучами солнца долбили и копали каменистую землю; за день углубились едва-едва на полметра. Где-то вдали шел бой, то затихая, то вспыхивая с новой силой. Мимо нас тянулись раненые с истомленными, землистыми лицами. Вечером, примерно около шести часов, из-за небольшой рощи, где стояло наше боевое охранение, послышались разрывы снарядов, гул, и через несколько минут появились четыре немецких танка.
   Две противотанковые пушки, выданные нашей роте, начали вести огонь. Два танка были подбиты, а третий, уничтожив боевой расчет одной противотанковой пушки, загорелся от брошенной бутылки с горючей смесью, четвертый повернул назад. Наша рота занимала оборону по растянутому фронту длиной более километра. Боеприпасов почти не осталось; ночной переход, жара и безостановочное рытье окопов измотали бойцов; оставшаяся противотанковая пушка не могла остановить продвижение немецких танков; окопы, вырытые на треть глубины в каменистом грунте и не соединенные ходами сообщений, не служили надежной защитой от осколков и пуль; ко всему этому всех бойцов томила жажда. Днем воду подносили женщины и дети, но после начала боя жители ушли в невысокие горы или попрятались в подвалы.
   Второй, третий, четвертый раз пошли на нас танки, бойцы забрасывали их бутылками с горючей смесью. Пять или шесть танков уже горели, но еще несколько прорвали нашу редкую оборону, зашли в тыл и стали стрелять и давить бойцов гусеницами. Большинство бойцов было ранено или убито, но никто из оставшихся в живых не отступал и не впадал в панику, сражались до последнего патрона. За танками пошла пехота. Серые немецкие мундиры вдруг в большом количестве появились на поле боя, перебегая от одного укрытия к другому. Лейтенант Антонов попытался из оставшихся бойцов организовать оборону.
   – Ни шагу назад! – кричал Антонов, и все, кто был жив и имел боеприпасы, залегли за каменным сараем в круговой обороне и продолжали бить немецкую пехоту.
   Лавируя между камнями и ямами, на нас медленно надвигался немецкий танк; он не торопился, фашисты знали – часть разбита, орудий нет – и сейчас методично добивали оставшихся в живых. Лейтенант Антонов схватил две бутылки с горючей смесью, одну дал мне, и мы поползли навстречу танку. Бойцы укрылись в окопе. Бутылки мы бросили почти одновременно, но от случайно попавшей пули бутылка Антонова разлетелась почти у него в руках, и он вспыхнул огненным факелом. Я попал в танк, жидкость разлилась по броне, вспыхнула, и я стал отползать обратно к сараю. Раздался взрыв – больше ничего не помнил.
   Очнулся в каком-то здании. Лежал на спине, кругом слышались стоны, ругань, разговоры. Режущая боль охватывала грудь, живот, левую ногу; голова отчаянно болела. Давило удушье, рот был забит землей и кровью, каждый вздох сопровождался неистовой болью. Попробовал перевернуться и опять потерял сознание.
   Снова пришел в себя; задыхаясь, стараюсь освободить рот от грязи и крови. Закашлялся, хлынула кровь, боль усилилась, но дышать стало легче. Кружилась голова, сознание было нечетким.
   Виделись узкие окна, через которые пробивался слабый лунный свет, рядом со мной была высокая дверь, на стенах что-то тускло поблескивало. Где я? Через некоторое время осознал, что лежу в здании церкви, заполненном ранеными и пленными. Люди сидели, лежали на полу, стояли, слышались стоны, разговоры, где-то в отдалении подавались команды на немецком языке. Лунный свет падал мне в лицо. Вторично попытался перевернуться на бок, но безуспешно, – сил не хватало. Временами терял сознание; вдруг почувствовал, что меня подняли и куда-то потащили. Боль резко усилилась.
   Очнулся и ощутил, что лежу на чем-то мягком, в помещении было темно; рядом со мной, на столе, горели две свечи, и в их колеблющемся свете виделось худое сосредоточенное лицо наклонившегося ко мне высокого человека, он разрезал и снимал надетое на мне обмундирование – гимнастерку, брюки, сапоги.
   Боль стала еще невыносимее, но сознание уже не терял. Высокий человек, осматривая меня, протирал тело какой-то жидкостью, смазывал места ранений, нажимал на ребра, тянул и поворачивал в разные стороны руки и ноги. Окончив осмотр, сказал:
   – Слава Богу, что жив остался! Не волнуйся, все будет хорошо, но крепко придется потерпеть, – и стал привязывать к левой ноге палки и дощечки, вытягивая их веревкой. – Сейчас крепись, кость на место буду ставить. Повернул ногу, что-то хрустнуло, я дико вскрикнул.
   Продолжая перевязывать, человек говорил: «Осколочных мелких ранений много, но не глубокие; а вот пуля или осколок насквозь пробили правое легкое, оно сейчас полно крови, нога в голени перебита и тяжелая контузия головы и всего тела. Вот и все твои беды. Не врач я, но в медицине немного смыслю. Лечить буду травами, других лекарств нет, всю надежду возложим на Бога – Он нам обязательно поможет, главное – духом не падать, а коли на Бога надежду иметь будем – все пройдет. Нога быстро срастется, осколки где выну, где придется оставить, мешать не будут, а с легкими и контузией долго придется возиться. Лежать без движений нельзя из-за легких, двигаться надо, иначе в них возникнет воспаление, плеврит. Ногами, руками двигай, чаще переворачивайся с боку на бок. Костыли сделаю, пытайся ходить, но все делай осторожно из-за контузии. Зовут меня отец Василий, так и обращайся ко мне. Был когда-то священником местной церкви, теперь столяр и бондарь в станице. Приходить буду только ночью, днем нельзя, а чтобы тебе одному в темноте не лежать – рядом всегда будет гореть «моргасик», а в красном углу – три лампадки».
   Что еще говорил отец Василий – не помню; от боли, слабости и потери крови заснул, а может, и потерял сознание; когда пришел в себя, то в памяти осталось только лицо высокого и доброго человека. Прошло несколько дней, по-прежнему хрипело в груди и клокотала мокрота и кровь, нестерпимо тяжко болела голова, и в ушах гудело от шума; нога, вероятно, срасталась, но ныла пульсирующей болью. Поднимался на руках, постоянно переворачивался, садился на край кровати, старался делать гимнастику, показанную о. Василием.
   Понятия «ночь» и «день» были для меня условными, в подвале царствовала темнота, и день от ночи отличался только по приходам о. Василия.
   Наступили дни, когда я смог говорить с отцом Василием, и вот что узнал. После окончания боя за станицу немцы собрали всех раненых и взятых в плен бойцов нашей роты и поместили в церковь; этим же вечером пригнали сотни две пленных, взятых на других участках фронта, и тоже загнали в церковь. Меня положили около бокового правого входа, где дверь по оплошности охраны оказалась незапертой. Охраняли только главный вход.
   Ночью четверо местных жителей открыли боковую дверь и вынесли двух раненых, одним из них оказался я. Через открытую дверь исчезли несколько десятков пленных, разбежавшихся в разные стороны и ушедших в леса и горы, где вскоре, пополнив партизанские отряды, сражались на краснодарской земле.
   Почти пять месяцев пробыл я в подвале у о. Василия; лечил он только травами, в действии которых хорошо разбирался. Настои, отвары, компрессы, обкладывание влажными травами и какие-то особые снадобья, приготовляемые на виноградном вине, были в арсенале лечебных средств – всего не перечислить, чем лечил о. Василий; но ко всем своим настоям и отварам добавлял стакан терпкого, сладкого, удивительно вкусного виноградного вина, выделываемого только в этой станице. «Наш станичный кагор, – говорил о. Василий. – Еще задолго до революции привезли в станицу виноградные лозы, прижились они у станичников, теперь этим вином всюду хвастают, лучшего вина в округе нет».
   О жизни о. Василия, к сожалению, пришлось узнать очень мало; основной причиной было то, что о себе не любил рассказывать, а то малое, что удалось услышать, напишу сейчас. Церковь в станице закрыли в 1930 году, во время Пасхальной службы, тогда же, во время заутрени, арестовали и о. Василия, дали пять лет лагеря; жену выслали под Архангельск, где она умерла от голода. Сын и дочь, задолго до ареста о. Василия, уехали куда–то в Сибирь и больше у отца не появлялись.