Вот так и шла моя жизнь, внешне удачливая, интересная, но внутренне пустая, и это я временами сознавал.
   Работала у нас в конструкторском отделе девушка, инженер-конструктор, лет двадцати пяти. Способная, волевая, упорная. Звали ее сослуживцы Елена Сергеевна. Рассказывали, что когда пришла в отдел работать, то стали звать ее: «Ленка, Лена», но очень серьезно она сказала: «Зачем так сложно, зовите просто Елена Сергеевна», – и отучила. Я с ней по работе часто встречался, но внимания как на женщину не обращал. Лена не казалась мне неинтересной, но серьезность и собранность ставили ее в моих глазах в положение этакого «синего чулка». Проработал с ней около года и все не замечал.
   Собрались на экскурсию в Ростов Северный, бывал я там несколько раз, но поехал, потому что мои всегдашние спутники справляли чей-то день рождения, а я не захотел там быть.
   В семь часов утра собрались в экскурсионном автобусе, он был заполнен в основном пожилыми людьми, молодых сидело всего человека четыре, в числе которых была и Лена. Приехали. Пошли, как всегда, по храмам, музеям. Экскурсовод рассказывает, но Елена Сергеевна ходит в отдалении одна и внимательно рассматривает иконы, фрески, храмы. Я экскурсовода тоже не слушал. Подошел к Лене и сказал: «Вы послушайте. Очень интересно». – «Мне неинтересно, я по-своему воспринимаю древнее русское искусство».
   Пошли по музею. Рассказывает почти так же, как экскурсовод, но в интонации, оттенках слышится что-то другое. Иконы, жизнь святых, эпизоды из русской истории зазвучали в ее рассказе какой-то другой жизнью: мягче, теплее, искреннее, и на переднем плане выявилось отношение верующего человека к вере, Богу, и все это преломлялось через душу верующего. Когда пошли по храмам, Елена Сергеевна оживилась, и ростовские фрески в ее рассказе раскрылись для меня по-новому.
   Фрески, иконы, архитектуру храмов подняла она на ступень одухотворенности, величественности, связав все с верой и жизнью нашего народа, его прошлым.
   Заинтересовала меня Елена Сергеевна. На работе стал подходить к ней, разговаривать. Съездили в Суздаль, Углич, и поездки эти дали мне много нового. Спросил – как ей удалось узнать так подробно о древнерусском искусстве. Ответила: «Интересовалась, читала». Дальше – больше. Начал ухаживать без особого интереса. Думалось, скоро достанется.
   Провожал как-то вечером и обнял, грубо, сильно, и поцеловал. Оттолкнула, вырвалась, ушла. Заело это меня. Пытался на работе подойти, заговорить. Не разговаривает, молчит, избегает. После работы догонял и пытался заговорить, молчит. Не стала одна ходить. Сказала мне только: «Не ожидала, что Вы такой грубый. Не искусством Вам заниматься! Показное, наигранное все у Вас!»
   В институте сослуживцы, особенно женщины, которые все замечают, подсмеивались надо мною, видя мою привязанность к Лене, и говорили мне: «Вот она безответная любовь-то, Юрий Александрович, и до Вас дошла».
   Началось лето, уехал я на юг в отпуск. Встретился там с одной знакомой, горы, палатки, походы… Увлекся, и Лена как-то забылась. Приехал в Москву и чувствую, не могу без Елены Сергеевны, нужна она мне как воздух. Опять пытался говорить, провожать – все безрезультатно. Молчит, не отвечает. Говорит только на работе по делам, и то односложно. Один раз хотел заговорить с ней на улице. Иду за ней. Вошла в метро, доехала до одной станции. Вышла и пошла переулками, я в отдалении иду за ней, дошла до церкви и, войдя, стала проходить между молящимися вперед. Прошла и встала около какой-то иконы, потом я узнал, что Николая Чудотворца. Перекрестилась несколько раз и запела вместе с хором. Я встал в стороне и наблюдаю. Лицо преобразилось, посветлело и стало сосредоточенным. Такую Лену я никогда не видел.
   С этого раза каждую субботу начал, таясь, ходить в эту церковь. Встану в стороне между молящимися и потихоньку наблюдаю за ней, но через месяца полтора Лена увидела меня. Хотел заговорить, извиниться, но ничего не помогало, и вскоре ушла она из-за меня из института. Сослуживцы, и то это поняли.
   Однако я продолжал ходить в церковь, меня интересовало, что заставляет современного человека верить? да еще такую девушку, как Лена. Прихожу, прислушиваюсь, стараюсь вникнуть, понять богослужение. Мне казалось, можно интересоваться древней архитектурой, живописью, историей, любить старину, но как можно в наше время верить в Бога? Зачем? Да еще молиться. Стоять рядом с пенсионерами, старухами, слушать чтение священнослужителей, малопонятное и невразумительное. Поют, конечно, хорошо, но можно пойти в концертный зал и услышать в исполнении лучших певцов прекрасный концерт, и при этом сидя среди достаточно культурной публики.
   А здесь?
   Мне захотелось вникнуть в природу современной веры. Узнать, что влечет и заставляет человека верить? Лена, увидев меня, перестала ходить в эту церковь, я продолжал, присматриваясь и изучая. Увидел, что стоят не одни старики и старухи, есть и молодежь. Рослые парни, одетые по-современному, молодые девушки, женщины с детьми, интеллигентного вида мужчины. Что могло привести сюда Лену и этих людей? Что? Хотелось спросить, подойти, разговориться.
   Вначале каждую субботу, а потом и в другие дни приходил в церковь. Вслушивался, пытался понять, но из общего строя богослужения понимал отдельные слова, фразы. Вдумывался в смысл услышанного. Трудно, очень трудно разобраться. Возникла мысль, что почти два тысячелетия люди верили в Бога, Иисуса Христа, Божию Матерь, молились, поклонялись, умирали за веру не потому, что кто-то обманывал их или они заблуждались, а потому, что, вероятно, вера в Бога является необходимой потребностью человеческой души, необходимостью. А может быть, это одно из тех психологических или психических состояний человека, которые еще недостаточно изучены?
   Читаются и поются молитвы «Ныне отпущаеши раба Твоего…», «Свете тихий…», «Благослови, душе моя, Господа…». Запоминаю слова, прихожу домой, записываю, вдумываюсь и постепенно, как древняя надпись, расшифровываются фразы и смысл. Многое становится понятным, но в голове еще полный туман. Когда народ в храме поет, я тоже начинаю петь, это поднимает настроение, захватывает. Я стараюсь узнать как можно больше о христианстве. Сведений, почерпнутых мною из книг по иконописи, описанию старинных храмов, оказывается ничтожно мало. Начинаю поиски. Достаю Евангелие, Библию, книги дореволюционных изданий о церкви, расспрашиваю кое-кого из родственников и знакомых.
   Что-то проясняется, но чтение Библии запутывает, а мысли Евангелия понятны, добры, но в наше время слишком уж наивны. Иду в библиотеки, разыскиваю сочинения о религии, но там все поносится, осмеивается и ругается, и я чувствую лживый, поверхностный подход к проблемам веры, хотя кое-кто справляет церковные праздники. В церкви никого не знаю и спросить неудобно. Случайно у одних родственников нахожу старый учебник – катехизис. С жадностью читаю его, многое проясняется, изложение сухое, тяжелое, деревянное, казенное, но смысл некоторых молитв и богослужений становится понятен. Я уже знаю, что происходит в храме во время богослужения, но в основном вечерни и утрени, так как прихожу на эти службы. Изучить, понять, осмыслить становится моим увлечением. Я вхожу в какой-то новый, ранее не известный мне мир. Мир, как оказывается, не отгороженный от современной жизни, а включающий ее.
   Я так же увлекаюсь путешествиями, природой, но что-то новое, вошедшее в мою жизнь, сделало ее осмысленной, одухотворенной, заполненной, и в то же время многое кажется мне странным, несовременным, надуманным. Лену уже давно не вижу. Несколько раз бывал в других церквах, но и там ее не видел. Больше полутора лет понадобилось мне, чтобы понять службу и постичь основные правила веры, но как я еще мало знал тогда!
   Многое из прежнего ушло, и новые интересы вошли в мою жизнь. Отпуск провожу в Загорске. Снимаю комнату и каждый день хожу в монастырь. Стою у раки преподобного и знакомлюсь со студентом Академии. Он объясняет и помогает многое понять, отвечает на мои вопросы. Это счастливая встреча. Наконец наступает день, когда я понимаю, почему люди верят в Бога. Я пришел в церковь только для того, чтобы увидеть Лену, но теперь прихожу потому, что не могу не ходить. Верю ли я? Или привык к церковной службе? Даже мне самому еще трудно ответить. Молитвы, читаемые в церкви, я не просто слушаю, а вникаю в их смысл и временами ловлю себя на том, что молюсь. Иду домой, а в душе еще долго живут слова молитвы, возгласов, песнопений. Прошло почти два года, как я пришел в первый раз в церковь из-за Лены. Пришел, догоняя ее, потом стал ходить из любопытства, сейчас хожу как верующий.
   Пасха. Окончился Великий пост. Идет утреня. Состояние торжественности, радости охватывает стоящих в храме. Народ поет «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ… » Пою, конечно, и я. Всего меня переполняет необыкновенный восторг, душа стремится ввысь, хочется обнять все и вся. Нет усталости, обид, нет тревог.
   Кончается заутреня, отстояв обедню, иду к выходу. Народу много, пройти трудно, и я решаю выйти через левый выход храма. На ступеньках стоит Лена. Не удивляюсь встрече и говорю: «Христос воскресе!» Лена порывисто поднимает голову, смотрит на меня. Брови радостно взлетают, глаза сияют от внутреннего восторга, лицо счастливо-взволнованно. Я, смотря на нее, повторяю: «Христос воскресе, Лена!». «Воистину воскресе!» – отвечает Лена и неожиданно тянется ко мне, и мы христосуемся на ступеньках храма. Спускаемся по ступенькам храма и идем вместе. Куда? Зачем?
   Где-то из-за домов пробивается рассвет, город тих и спокоен, воздух свеж и прозрачен. Я беру Лену под руку и говорю: «Лена! Два года я ходил в эту церковь, вначале из-за Вас, потом из любопытства, а теперь прихожу, потому что верю». И начинаю рассказывать о себе. Говорю, говорю и говорю, а в душе по-прежнему звучит пасхальная служба, звучит «Христос воскресе!».
   Лена идет молча и слушает, а я смотрю на нее и все еще продолжаю говорить. Мы идем по улицам, переулкам, бульварам, не замечая, где идем. Вероятно, попадаются прохожие, но я не вижу их. Сейчас я весь в охватившей меня пасхальной службе и, нечего скрывать, полон радости, что иду с Леной. Все сегодня удивительно хорошо. Пасха, жизнь, настроение и то, что я с Леной! Мне кажется, что я переродился. Я иду и говорю Лене о Пасхе, о вере, о своей жизни и о ней самой, Лене. Она идет, опираясь на мою руку, слушает и молчит, только временами взглядывает на меня. Мне становится беспокойно и страшно от ее молчания, и я, сжимая ее руку, говорю, теряясь и задыхаясь: «Лена! Вы знаете, Лена? Вы знаете, что я хочу сказать Вам», – начинаю я третий раз и никак не могу закончить фразу до конца.
   Она не вырывает руку и не отталкивает, а только смотрит на меня большими темными глазами, потом опускает их и тихо произносит: «Знаю!»
   Прохожие, вероятно, с удивлением смотрят, как здоровый верзила на углу переулка обнимает и целует девушку, а возможно, в этот ранний час и нет прохожих.
   «Юрий! – говорит Лена. – Я знала, что ты по-прежнему бываешь в церкви, теперь это будет наша общая церковь».
   Я не отвечаю, да, я просто обнимаю Лену, и мы идем дальше, а перед нами опять возникает церковь, из которой мы ушли после обедни, в ней идет вторая обедня.
   Входим. Медленно проходим к иконе Божией Матери, прикладываемся, молимся и уходим.
   Лена говорит: «Идем к моей маме, она ждет меня после заутрени».
   Вот так я и пришел к церкви. Все остальное вам ясно и без моего рассказа.
   Об о. Арсении. Через мать Лены два года тому назад мы приехали к нему первый раз, а теперь я езжу и езжу, каждый раз унося от него ни с чем не сравнимую радость постижения веры, наставление и руководство, как надо жить верующему в нашем современном обществе.
   Написал Вам свой рассказ за один длинный вечер, написал, заставив себя вспомнить прошлое, хотя оно и не такое уж прошлое, женаты мы с Леной только четыре года. Юрий»

КОРСУНЬ-ЕРШИ

   1963—1971 гг.
 
   В 1932 году арестовали меня, Юлю и Соню. В эти годы в основном брали верующих, или, как тогда называли, церковников.
   Мы трое пришли к о. Арсению девочками, к моменту ареста мне было 23, Юле и Соне по 24 года. Дружили и всюду бывали вместе – в церкви, в гостях, в театрах, поездках, музеях.
   Сидели в одной камере в Бутырках, камера была большая, человек на сорок, почти все церковники и, в основном, молодежь. Продержали три недели, вызывали два раза к следователю, вызвали третий раз, зачитали приговор – высылка из Москвы на четыре года. Приговор был какой-то странный, всех приговаривали на три года высылки, следующая ступень была – лагерь. Выпустили и предложили ехать в Архангельск, а там, мол, назначат место жительства. Я училась на четвертом курсе медицинского института, Юля работала на фабрике швеей, а Соня чертежницей в каком-то конструкторском бюро.
   Дома плач, мама с папой бросились хлопотать, просить, но все оказалось безрезультатным, так же было и у Юли с Соней. Через десять дней выехали мы в Архангельск и доехали без приключений. Явились в НКВД, дали нам направление в райцентр, названия которого раньше мы и не слышали.
   По Северной Двине поднялись вверх на двести километров, от пристани добрались на лошадях и оказались в нашем райцентре. Пока ехали на пароходе, увидали, что кругом голод, магазины пустые, хлеба не продают, висят только хомуты, дуги и постромки. В дороге питались тем, что взяли с собой из Москвы.
   После долгих уговоров разрешили переночевать в коридоре «дома крестьянина», утром пошли в райотдел. Разговоры шепотом, слухи одни страшнее других. Пришли к уполномоченному, очередь ссыльных. Крик, ругань, матерщина, только не бьют. Кого на лесозаготовки, кого на сплав или строить дороги, всех без разбора: мужчин, женщин, молодых, стариков. Страшно, молимся про себя.
   Подошли, подаем документы, что-то хотим сказать. Взглянул искоса и зашелся в крике – «контра», «проститутки», и через слово матерщина.
   Юля высокая, красивая, настоящая русская красавица, посмотрел на нее и чуть бить не стал. Кричит: «Сволочь! Отъелась на рабочих харчах!»
   Документы отобрал и ушел куда-то. В очереди говорят: «В лес, девушки, пошлют, на смерть, а тебя, высокая, к начальству в кровать» (это про Юлю).
   Господи, Господи! Чего мы только не натерпелись! Пришел уполномоченный, бумаги подписаны, бросает их нам и опять в крик: «Сегодня же вон из города», – и пошла ругань.
   Взяли бумаги, у всех троих направление в село Корсунь. Стали искать подводу. Расспрашиваем, где Корсунь, говорят, верст двадцать от райцентра. Бегали, искали и только к середине дня нашли возчика с двумя ящиками на возу. Заломил с нас немыслимую цену, что-то около тридцати рублей. Выхода нет, согласились. Возчик был пьян, всю дорогу ругался, пытался приставать то к Юле, то к Соне, меня назвал хворобой и пренебрежительно махнул рукой. Два или три раза телега опрокидывалась в грязь, поднимали телегу, ящики, собирали упавшие вещи и совсем раскисшего возницу. С невероятным трудом проехали около десяти верст и заночевали в какой-то деревне. Утром тронулись, но у Юли пропал узел с одеждой, искали долго, не нашли и поехали дальше. Выезжали, возчик был мрачен и трезв, но по дороге опять захмелел, видимо, незаметно выпил. На одном из поворотов воз опрокинулся, и Юлин узел с одеждой оказался старательно зарытым на телеге под сено.
   К вечеру второго дня добрались до нашей Корсуни. Ткнулись в один дом, второй, третий – хозяева не пускают. Возчик сбросил наши вещи и уехал. Моросил дождик, густой тяжело лаяли собаки, кругом окружала темнота. Мы устали, промокли, хотелось есть и плакать от полной неизвестности. Молиться в этот момент я не могла. Юля же не теряла присутствия духа и, помню, сказала нам: «Девочки, вы постойте здесь и молитесь Николаю Угоднику, а я пойду по селу, может быть, кто и пустит».
   Минут через тридцать пришла Юля, сказала, что нашла ночлег у одной старухи.
   Большая изба. Огромная русская печь, по стенам лавки, стол, прибитый к полу, в углу темная доска иконы. В избе холодно, но печь горячая. Разделись, забрались на печь, улеглись и пролежали без сна всю ночь. За ночь вещи высохли, мы прогрелись и оживились.
   Бабка высокая, костлявая и необычайно злая к нам, ссыльным.
   «Нагнали вас тут, поганцев, – говорила она нам, – вот ничего и не стало. Ты скажи, девка, куды керосин делся? Сахара нет, соли нет. Принесло вас».
   Утром обнаружили, что пропал мой сверток с платьем, конечно, украл возчик. Цену за жилье бабка заломил, как и возчик за подводу, большую. Поели, что было с собой, переоделись и пошли в сельсовет для отметки прибытия.
   В большом пятистенке размещался сельский совет. Помещение было замусорено и заплевано до предела. Председатель, высоченный рыжий мужчина, хмуро оглядел нас, взял документы, записал в книгу фамилии и сказал: «В Корсуни жить не разрешу, валяйте отселева в Ерши, и всего три версты. В понедельник и четверг на отметку являться ко мне или к Михалеву. Милиционер Михалев приезжать будет. Вам не разрешено никуда отлучаться. Народ не смущайте, агитацию не разводите, у меня чтобы тихо все было, а то в райцентр отправлю там разговор короткий. Мне за вас отвечать надо».
   Я робко спросила, где можно купить продукты. Председатель засмеялся и зло сказал: «Советская власть врагов не должна кормить, не обязана». Тем наш разговор и кончился.
   Пришли к бабке и видим: в избе собрались одни девки и бабы – разложили наши вещи на лавках, рассматривают, примеряют, смеются. Особенно смешными показались им наши лифчики и кружевные комбинации, только и слышалось: «Срамота!»
   Еле-еле собрали разбросанные вещи и под дружный смех пошли в Ерши. Все взять не смогли, книги и тяжелые корзинки оставили. Нагрузились до предела. Три версты оказались пятью. Моросил дождь, ноги тонули в грязи, разъезжались, обессилев, дошли.
   Сняли избу у одинокой бабки Ляксандры. Бабка была маленькая, сухонькая, подвижная. Большие голубые выцветшие глаза доброжелательно и приветливо смотрели на людей. Жила бабка плохо, сыны уехали в город и не появлялись в деревне, занятые своими делами, дочери повыходили замуж и забыли мать, денег никто не присылал, и она одиноко коротала свой век, питаясь тем, что давал огород.
   Нас встретила хорошо и даже была рада. Деревенские новости мы знали уже на другое утро, но они не обрадовали нас. Ссыльных в деревне не было, а те, что были, умерли от голода зимой, работы найти невозможно, председатель сельсовета злой человек, купить ничего нельзя, народ сам живет впроголодь.
   В избе было тепло, спали мы на печи, над головой шуршали голодные тараканы, из щелей вылезали и кусали блохи, на полу спала старая овца – единственная скотина бабки Ляксандры. Первое время питались тем, что привезли, но продукты кончились, и надо было что-то делать. Писали письма в Москву, но переводы и посылки нам не доставляли, надо было получать разрешение ехать в район на почту, а председатель не давал. Пошли проситься работать в колхоз, не взяли, хотели собирать грибы, малину и чернику для заготовителей Центросоюза, собрали, сдали на пункт, но денег и продуктов нам не дали, а посмеялись. Мы поняли, что нас обрекли на голодную смерть. Бабка Ляксандра сказала: «Жалко вас, девки, и ничем помочь не могу. Год прошлый у Ипатьевых семья жила, так же билась, померли с голодухи – ссыльные ведь».
   Настал для нас голод, ни купить, ни достать ничего нельзя, мы днями сидели голодные. Стали менять носильные вещи, но крестьяне, зная наше бедственное положение, давали за шерстяное платье ведро картошки, за ботинки два фунта муки.
   Было сырое лето, на огороде бабки Ляксандры ничего не уродилось, и она тоже голодала, делясь с нами, чем могла. Человеческой надежды не было никакой, и мы просили Николая Угодника, Матерь Божию помочь нам. Наступил момент, когда я усомнилась в возможности Божией помощи. Только Юля всегда и всюду верила, надеялась и говорила нам: «Господь не оставит нас, Матерь Господа нашего поможет. Отец Арсений поручил нас Ей – Богородице». Милая Юля, как много давала она мне сил своими утешениями, молитвой. Соня замкнулась, молчала, и если в Москве она много внутренне давала нам с Юлей, то теперь я опиралась только на Юлю.
   Лето было дождливым, овощи на огородах ела мошкара и гусеницы, картошка гнила в земле, но грибов и малины в лесу было много. Решили собирать грибы, чернику, малину и сушить. Ходили по двое, одна из нас оставалась дома на случай проверки, чаще оставалась Соня.
   Грибов было много, малины тоже, но собирать ее было труднее. Бабка научила нас сушить грибы в русской печи, и за лето мы насушили грибов килограммов тридцать с лишним. Было большим счастьем, что на дворе у бабки, не знаю почему, было завезено несколько саженей дров и хвороста. Пришла холодная осень с проливными дождями, заморозками, по утрам лужи покрывались льдом, повалил первый снег. Из носильных вещей оставили только самое необходимое, а остальное сменяли на картошку. Незаметно установилась зима с морозами и жестокими метелями. Бабка где-то на чердаке разыскала две пары старых подшитых валенок, благодаря которым мы могли выходить на улицу без опасения отморозить ноги.
   Два раза в неделю являлись в сельсовет Корсуни на регистрацию, эти дни были для нас самыми страшными во все время нашей ссылки в Ершах и Корсуни. Председатель, отмечая документы, с особым удовольствием матерился, кричал, заставлял подолгу ожидать на улице, уходил куда-то или просто сидел на скамеечке около сельсовета и обменивался новостями с проходящими друзьями и товарищами, делая вид, что не замечает нас. Каждую минуту мы ждали, что куда-нибудь отправят или заставят выполнять неведомо что.
   Если председатель отсутствовал, регистрацию вела молодая женщина с необычайно грустными, усталыми глазами, лицо ее с правой стороны было чем-то изуродовано, и поэтому к посетителям она поворачивалась всегда левой стороной. Она молча брала наши справки, давала в руки перо для расписки в журнале и, не произнося ни одного слова, отпускала. Только однажды, посмотрев на Юлю, сказала: «Какая ты красивая», – и здоровая щека ее залилась румянцем.
   Часто в понедельник и четверг сельсовет почему-то днем бывал закрыт, мы ждали до темноты, появлялся председатель или секретарь, регистрировал нас, и мы шли в Ерши ночью по раскисшей грязи в дождь. Хуже всего было ходить зимой в метель. Становилось страшно, жутко, отовсюду чудилась опасность, но мы шли и шли.
   Раза два-три приставали парни, но милость Божия спасала нас.
   Несколько раз приезжал в Ерши на лошади милиционер Михалев, обыкновенно долго топтался в сенях дома, вытирая ноги, молча входил, садился на лавку, доставал тетрадь, химический карандаш, смотрел на нас, словно на неодушевленные предметы, давал расписаться в книге, вставал и говорил всегда одну и ту же фразу: «Дела, дела, на месте, значит, девки!» – и, оглядывая нас и избу недобрым взглядом, уезжал. Лицо Михалева было квадратное, лохматые брови топорщились над глазами, глубокие морщины, словно след от удара топором, прорезали в самых неожиданных направлениях лоб, щеки, подбородок. Михалев производил впечатление языческого идола, вырубленного из куска дерева, лицо казалось недобрым, злым.
   Бабка Ляксандра при его приходе начинала суетиться, волновалась и выходила из дома. Мы Михалева не любили, боялись его посещений, взгляда, носимой им тетрадки и даже лошади, на которой он приезжал.
   Лютая северная зима скрутила нас, и мы только тем и спасались, что грелись у печки. Тепло поддерживало нас, но голод одолевал. Грибы, грибы и грибы в двух видах – суп и каша из них. Если удавалось достать пять или шесть картошек, крошили их в грибное месиво, и нам казалось, что живем по-царски.
   Юля начала болеть, вначале желудок, потом ослабли ноги, руки, и она окончательно слегла. Первый раз в начале декабря не пошла на регистрацию. Пошли я и Соня, сказали, что Юля больна, но председатель не поверил, начал кричать и ругаться, изощренно, цинично, угрожающе. Идя домой в Ерши, мы всю дорогу плакали. На другой день приехал Михалев проверить, не сбежала ли Юля, но увидел, что больна, разрешил не являться.
   Недели через две из района приехали с обыском, перерыли все вещи, отобрали Евангелие, Псалтирь, молитвенники, и с этого времени мы могли молиться только по памяти.
   Соня раза четыре или пять ходила одна зачем-то в Корсунь и один раз даже ночевала там. Выглядела она лучше Юли и меня, но последнее время подолгу задумывалась, молча ходила по избе, садилась и отчужденно смотрела в окно.
   Я пыталась заговорить, спросить ее, но она упорно молчала и как-то в одну из сред ушла утром в Корсунь, осталась там ночевать, а в четверг принесли от нее записку:
   «Умирать с голоду не хочу, надо жить. Судите меня, но я не вернусь. Одной молитвой не проживешь. Прощайте. Соня».
   Мы с Юлей расплакались, а бабка Ляксандра, придя вечером, доложила нам: «Сонька-то с голодухи к Ваське Строкову ушла в Корсунь, в председателях колхоза ходит. Жена его весной померла, увидел Соньку, приглянулась ему, ну и спутались. Охлопотал он ее или так взял, дело ихнее, как королева жить теперь будет».
   Юле от всего происшедшего стало хуже. Пошла я в Корсунь искать Соню, спрашивала и не нашла. Как же могло случиться, думала я, вместе были у о. Арсения, всех он вел, и Соня служила примером для многих. Почему так случилось, почему? Задавала себе вопрос и не могла ответить. Еще более и истовее мы стали с Юлей молиться, умоляя Господа дать нам силы и помощь.