Страница:
И каждый раз после прочтения акафиста я чувствую, что мы не одни на крыше вагона, три девчонки, беззащитных и слабых, а Она, Матерь Божия, с нами и в трудную минуту придет к нам.
Жарко, душно, трудно гасить искры и цепляться за гребни крыши. Вагоны, сильно раскачивает, руки устают, мешки съезжают в сторону, и их беспрерывно приходится поправлять. Поезд несколько раз останавливается на небольших станциях, солдаты грузят дрова, паровоз берет воду, и мы опять едем. Проходят разрозненные дорожные будки, деревни, постройки, но рядом с дорогой по-прежнему лежит сухая, сожженная солнцем степь. Едем, едем и едем, но вдруг поезд внезапно останавливается. С поезда соскакивают люди, бегут вдоль состава, что-то оживленно обсуждают. Поезд стоит, мы по-прежнему лежим. Солнце почти спустилось за горизонт, становится прохладнее. Искры больше не летят, кругом бескрайняя степь. Хочется пить. Двери вагонов открываются, солдаты выскакивают на полотно дороги, идут к редким придорожным кустам, беззлобно ругаются друг с другом, чему-то смеются. Мы сверху смотрим на них. Вдруг кто-то из солдат восклицает: «Братва, баб-то сколько на крышах!» И мгновенно происходит перемена в настроении. «Ребята! Айда к бабам». Вагоны пустеют, все высыпают на насыпь. Многие лезут на крыши. Шум, смех, крики, визг.
«Господи! – проносится мысль. – Что же делать?» На крышах появляются солдаты, сперва немного, но потом все больше и больше. С соседних крыш раздаются крики, кто-то просит, умоляет, плачет. «Охальник! Что делаешь? Я тебе в матери гожусь!», «Солдатики! Хлебушка-то не повредите, дома дети мал-мала-меньше остались голодные». – «Хлеб твой, тетка, не повредим, нас начальство кормит». Сапоги стучат по железу, гулко, страшно. Кто-то из женщин исступленно рыдает, молит, кто-то борется, прыгает с крыши, разбивается. Крыша нашего вагона еще пуста от солдат, но вот несколько солдат появляются и на ней. Я молюсь, обращаясь к Божией Матери, прошу Ее. Катя, прижавшись ко мне, плачет и, всхлипывая, молится вслух. Саша сурово смотрит на приближающихся солдат. Я знаю Сашу, она не сдастся, не отступит. Ее лицо полно уверенности и твердости, она вся ушла в молитву. Я по-прежнему молюсь Матери Божией, прошу о. Михаила помочь нам, памятуя, что молитва отца духовного спасает, вспоминаю слова о. Михаила о святом Георгии, начинаю просить и его. Саша! Я очень верю в ее молитву и надеюсь на нее, а она сейчас по-прежнему сосредоточенно спокойна, лежит прижавшись к крыше, в то время, как мы все вскочили. Обходя других женщин, к нам подходит солдат, скуластое лицо, гладкая стриженая голова, бездумные раскосые глаза. Катя прячется за меня. Раскосый хватает меня за руку и говорит примиряюще: «Ложись, девка, не обижу!» Я отталкиваю его, начинаю отступать и, смотря ему в лицо, крещусь несколько раз. Беззлобно ухмыляясь, он наступает, протянув вперед руки, а я пячусь назад. На крышах копошатся, борются, просят, сдаются. Всякая борьба, конечно, бессмысленна, солдат много, и они совершенно не представляют того, что делают. Им кажется происходящее веселым развлечением. Полк отвели на отдых для пополнения, там, на фронте, смерть постоянно висела у них над головой, они огрубели, и сейчас все происходящее – их законное право, думают они. Сопротивление женщин смешит их и еще больше разжигает. Вероятно, врываясь в только что занятую деревню, они привыкли брать чужих женщин, дрожащих и боящихся их. Все эти мысли пришли, конечно, уже в Москве, дома.
Раскосый идет, я отступаю. Катя хватает меня и кричит: «Крыша кончается». Я оборачиваюсь и вижу, что отступать уже некуда, а снизу поднимается матрос в тельняшке, натянутой на широкую грудь, высокого роста, с озлобленным лицом, на котором сверкают, именно сверкают, большие глаза. Матрос пугает меня решительностью, злобой и энергичностью движений, поэтому весь его облик врезается мне в память. Отступать некуда, впереди раскосый, сзади матрос.
Раскосый останавливается, Катя стоит у края крыши, Саша по-прежнему распласталась на горячем железе, углубленно уйдя в молитву за нас и за себя. Она ничего не видит, да и ее никто не пытается тронуть. Матрос хватает меня за плечи, отстраняет в сторону и говорит мне сильным, но дрожащим от злости голосом: «Спокойно, сейчас разберемся, а с крыши всегда успеешь спрыгнуть», он шагает к раскосому, бьет его в грудь и говорит: «А ну, паскуда, вон отсюда», – после чего раскосый немедленно прыгает в провал между вагонами. Мы остаемся одни. Матрос идет по крыше, подходит к какому-то лежащему солдату, поднимает его за шиворот и кричит: «Ты что, контра, делаешь, рабоче-крестьянскую власть и армию позоришь!» Солдат отчаянно ругается, пытается ударить матроса, но тот выхватывает наган и стреляет ему в лицо. Падая, солдат соскальзывает с крыши и летит на насыпь.
«Товарищи! – кричит матрос. – Мы солдаты революции, мы строим и защищаем Советскую власть, мы за народ, и мы из народа. Что вы делаете? Позор! Красная Армия защищает трудящихся, а мы здесь позорим себя. Расстреливать надо на месте каждого насильника. Стыдно, товарищи! Ведь где-нибудь так же едут наши сестры и жены! Коммунисты, ко мне!»
Солдаты шумят, где-то дерутся, спускаются с крыш, выбегают из вагонов. Группы вооруженных людей собираются у вагонов, где стоит матрос, – это коммунисты полка и командиры. Начинается митинг. Матрос говорит яростно, просто, доходчиво. Вначале красноармейцы шумели, хватались за оружие, но на крышу вагона, где стоит матрос, поднимались и говорили командиры, солдаты, комиссары.
На крышах остались одни женщины и несколько мешочников-мужчин. Митинг продолжался минут пятнадцать, но паровоз стал подавать гудки, солдаты забрались в вагоны, наскоро похоронив расстрелянного. Матрос, подойдя к нам, сказал: «Пошли, девушки, в вагон, спокойнее доедете». Саша, поднявшись с крыши, сказала: «Пойдемте».
Ехали медленно двое суток. Относились к нам очень хорошо, кормили перловой кашей, поили темно-красным настоем горелого чая, взятого где-то из горевших вагонов. Матрос, звали его Георгий Николаевич Туликов, но в поезде называли его «товарищ Туликов», был комиссар полка. Разговаривал с нами всю дорогу, расспрашивал, кто и что мы. Больше рассказывала всегда несловоохотливая Саша. Мне казалось, что напрасно она говорит малознакомому человеку о нас, о вере, университете, дружбе нашей и о том, как мы надеялись на помощь Матери Божией и святого Георгия во все время нашей поездки, находясь на крыше. Георгий задумчиво слушал нас, ни разу не осудив, не выразив насмешки рассказанному.
Спали мы в закутке вагона, где для нас расчистили место. Вся дорога прошла в разговорах и расспросах. Молились по ночам, особенно Саша.
Два или три раза поезд встречали заградительные отряды, пытаясь снять сидевших на крыше женщин и зайти в вагоны, но, встреченные вооруженной охраной поезда, с руганью и угрозами уходили. Довезли нас до Подольска, дальше эшелон не шел. Георгий и спутники его по вагону посадили нас в пригородный поезд, и мы благополучно доехали до Москвы.
Прощаясь в Подольске, мы благодарили Георгия и тех из военных, кто ехал в вагоне. На прощание Георгий сказал: «Может быть, и встретимся, жизнь-то переплетенная» .
А Саша, наша тихая Саша, всегда излучавшая умеренность и тихое спокойствие, подошла к Георгию, положила ему руки на плечи и сказала: «Да сохранит Вас Бог для хороших дел и будьте всегда добрым, отзывчивым. Прощайте!» И, сняв руки с его плеч, низко поклонилась в пояс. Так это необычно было для застенчивой, молитвенной Саши.
Радость родных по поводу нашего возвращения была безмерна, а мы, только успев умыться, поспешили к о. Михаилу.
На пороге домика, где он жил при церкви, нас встретил о. Павел: «Батюшка вас дожидается, сказал, что идете, послал встретить. Все эти дни за вас молился».
Мы вошли, о. Михаил порывисто встал, обнял нас, благословил и, повернувшись к иконе Владимирской Божией Матери, стал молиться вслух, благодаря Матерь Божию и святого Георгия за наше возвращение, и только после молебна рассказали мы ему обо всем, что произошло с нами. Слушая нас, о. Михаил смотрел на иконы Владимирской и Казанской Божией Матери, висевшие в комнате, и беззвучно шевелил губами. Выслушав, сказал: «Благодарю тебя, Господи, за великую милость, явленную нам, грешным. Георгия-матроса не забывайте, искра Божия живет в нем и не потухнет. Да не загасит искру эту суета жизни человеческой. Молитесь о нем, еще придется кому-нибудь из вас с ним встретиться, вот тогда-то и помогите ему. Обязательно помогите».
…Прошло более двадцати лет, шел военный 1943 год. Отец Михаил умер в ссылке в 1934 году, там же с ним погибла и наша чудесная молитвенница Саша. Расставание с духовным отцом – отцом Михаилом – было для нас всех ужасным, община переживала это трагически, тяжело, болезненно. Только короткие письма, присылаемые им с оказией, поддерживали нас в течение нескольких лет. Арестован был о. Михаил в 1928 году, несколько раз ездила я к о. Михаилу и жила у него по месяцу, а Саша, сразу все бросив, уехала за ним в ссылку.
Сколько событий произошло за эти годы, сколько ушло людей! Трудно было без о. Михаила, но он поручил меня о. Арсению, духовному сыну своему, жившему в это время в другом городе, рядом с Москвой.
Умерла Саша, Катя давно была замужем, связь моя с ней не порывалась. В 1943 году работала я хирургом в военном госпитале по 18-20 часов в сутки, домой неделями не приходила, в церковь попадала от случая к случаю, не хватало времени увидеть своих. Молилась урывками, и все только Матери Божией.
В эти тревожные военные годы воспоминания о прошлом стерлись, забылись, сейчас надо было только помнить о Боге. Путешествие на крыше вагона стало далеким и туманным.
Госпиталь был офицерский, раненых привозили много. Бывало, делаешь операцию, в лицо и не взглянешь, только рану и смотришь.
Привезли в операционную без сознания одного полковника. Ранение тяжелое, запущенное. Оперировать пришлось ночью. Операция продолжалась четыре с лишним часа, несколько раз переливали кровь, к концу операции мы все еле держались на ногах, а я, как была в операционной одежде, так и свалилась сразу без сил и уснула. Сестры сонную меня раздели.
Проспала часа четыре и сразу к больному кинулась. Медленно к нему жизнь возвращалась, тоненьким, крохотным ручейком втекала она в него, много с ним хлопот было, но выходили. Каждый день к нему раза по три приходила, уж очень хотелось спасти его.
Пришла как-то на двадцатый день после операции. Лежит слабый, бледный, прозрачный, только глаза одни светятся еле-еле. Посмотрел он на меня и вдруг тихо, но отчетливо сказал: «Машенька! Сколько ходите ко мне, а все не узнаете!» Возмутилась я, резко ему сказала, что я военврач, а не Машенька. Взорвало это меня, пришла я с целой группой врачей – обход утренний делала, а он улыбнулся и ответил: «Эх, Машенька, а я вас с Катей и Сашей всю жизнь помню!» – здесь-то меня и захватило прошлое. Закричала: «Георгий!» Бросилась к нему, обнимаю. Стали врачи и сестры из деликатности выходить из палаты, а я, как девочка, схватила его за голову и плачу. Смотрю, а на его кровати табличка, как у всех, висит, а на ней мелом написано: «Георгий Николаевич Туликов». Почему же я раньше это не заметила?
Глаза Георгия еще больше оживились. Сказал: «Идите с обходом, после зайдете».
Два месяца я к нему приходила после обходов и дежурств. Переговорили о многом, но первый вопрос его был – по-прежнему ли я верующая? Много и по-хорошему говорили, благо лежал он в отдельной палате. Расспрашивал, а я не боялась, рассказывала об о. Михаиле, умершей Саше, замужней Кате, о себе и об о. Арсении, который был в лагере. О себе говорил много. Жизнь прошел тяжелую, но душу имел чистую, добрую и открытую. Рассказы Саши тогда в вагоне отложили в душе его какой-то отпечаток, который не стерся, а заставил относиться к вере, религии и людям с осторожностью, вниманием и доброжелательностью. В 1939 году, будучи в чине полковника, попал в лагерь. «Там, – рассказывал Георгий, – повидал я людей хороших и плохих, но из многих и многих встреченных запомнился мне навею жизнь юноша лет двадцати трех, несший людям столько добра и тепла, что все любили его, даже лагерные уголовники. Вот он-то и познакомил меня с Богом, именно познакомил. В начале сорок первого года Глеб погиб в лагере, а меня освободили в августе и послали на фронт в чине капитана, теперь опять до полковника дослужился. До ранения дивизией командовал, поправлюсь и опять на фронт хочу. За плечами академия генерального штаба, гражданская, Халкин-Гол, Испания, Финская война, а теперь вот Отечественная».
Расставались мы с Георгием большими друзьями, всю войну переписывались, а в 1948 году переехал он с семьей в Москву, стали встречаться часто и регулярно. Вышел на пенсию в больших чинах и живет сейчас почти все время под Москвой на даче, воспитывая внуков. Встречаемся так же часто, но встречи наши бывают и в соборе Троице-Сергиевой Лавры в Загорске. Неисповедимы пути Твои, Господи! Вечно прав был о. Михаил, сказав в двадцатом году, что встретимся мы с Георгием. Велика сила молитвы человеческой к Богу, но сколь велика и спасительна молитва отца духовного о своих детях, сколь велика милость Матери Божией и забота Ее о нас, грешных! Молитвой своей к Матери Божией спас нас отец Михаил от погибели и поругания и через наше спасение привел Георгия к вере. Пресвятая Богородице, спаси нас!
Из воспоминаний М. Н. Ар.
ПРИЗНАНИЕ
Жарко, душно, трудно гасить искры и цепляться за гребни крыши. Вагоны, сильно раскачивает, руки устают, мешки съезжают в сторону, и их беспрерывно приходится поправлять. Поезд несколько раз останавливается на небольших станциях, солдаты грузят дрова, паровоз берет воду, и мы опять едем. Проходят разрозненные дорожные будки, деревни, постройки, но рядом с дорогой по-прежнему лежит сухая, сожженная солнцем степь. Едем, едем и едем, но вдруг поезд внезапно останавливается. С поезда соскакивают люди, бегут вдоль состава, что-то оживленно обсуждают. Поезд стоит, мы по-прежнему лежим. Солнце почти спустилось за горизонт, становится прохладнее. Искры больше не летят, кругом бескрайняя степь. Хочется пить. Двери вагонов открываются, солдаты выскакивают на полотно дороги, идут к редким придорожным кустам, беззлобно ругаются друг с другом, чему-то смеются. Мы сверху смотрим на них. Вдруг кто-то из солдат восклицает: «Братва, баб-то сколько на крышах!» И мгновенно происходит перемена в настроении. «Ребята! Айда к бабам». Вагоны пустеют, все высыпают на насыпь. Многие лезут на крыши. Шум, смех, крики, визг.
«Господи! – проносится мысль. – Что же делать?» На крышах появляются солдаты, сперва немного, но потом все больше и больше. С соседних крыш раздаются крики, кто-то просит, умоляет, плачет. «Охальник! Что делаешь? Я тебе в матери гожусь!», «Солдатики! Хлебушка-то не повредите, дома дети мал-мала-меньше остались голодные». – «Хлеб твой, тетка, не повредим, нас начальство кормит». Сапоги стучат по железу, гулко, страшно. Кто-то из женщин исступленно рыдает, молит, кто-то борется, прыгает с крыши, разбивается. Крыша нашего вагона еще пуста от солдат, но вот несколько солдат появляются и на ней. Я молюсь, обращаясь к Божией Матери, прошу Ее. Катя, прижавшись ко мне, плачет и, всхлипывая, молится вслух. Саша сурово смотрит на приближающихся солдат. Я знаю Сашу, она не сдастся, не отступит. Ее лицо полно уверенности и твердости, она вся ушла в молитву. Я по-прежнему молюсь Матери Божией, прошу о. Михаила помочь нам, памятуя, что молитва отца духовного спасает, вспоминаю слова о. Михаила о святом Георгии, начинаю просить и его. Саша! Я очень верю в ее молитву и надеюсь на нее, а она сейчас по-прежнему сосредоточенно спокойна, лежит прижавшись к крыше, в то время, как мы все вскочили. Обходя других женщин, к нам подходит солдат, скуластое лицо, гладкая стриженая голова, бездумные раскосые глаза. Катя прячется за меня. Раскосый хватает меня за руку и говорит примиряюще: «Ложись, девка, не обижу!» Я отталкиваю его, начинаю отступать и, смотря ему в лицо, крещусь несколько раз. Беззлобно ухмыляясь, он наступает, протянув вперед руки, а я пячусь назад. На крышах копошатся, борются, просят, сдаются. Всякая борьба, конечно, бессмысленна, солдат много, и они совершенно не представляют того, что делают. Им кажется происходящее веселым развлечением. Полк отвели на отдых для пополнения, там, на фронте, смерть постоянно висела у них над головой, они огрубели, и сейчас все происходящее – их законное право, думают они. Сопротивление женщин смешит их и еще больше разжигает. Вероятно, врываясь в только что занятую деревню, они привыкли брать чужих женщин, дрожащих и боящихся их. Все эти мысли пришли, конечно, уже в Москве, дома.
Раскосый идет, я отступаю. Катя хватает меня и кричит: «Крыша кончается». Я оборачиваюсь и вижу, что отступать уже некуда, а снизу поднимается матрос в тельняшке, натянутой на широкую грудь, высокого роста, с озлобленным лицом, на котором сверкают, именно сверкают, большие глаза. Матрос пугает меня решительностью, злобой и энергичностью движений, поэтому весь его облик врезается мне в память. Отступать некуда, впереди раскосый, сзади матрос.
Раскосый останавливается, Катя стоит у края крыши, Саша по-прежнему распласталась на горячем железе, углубленно уйдя в молитву за нас и за себя. Она ничего не видит, да и ее никто не пытается тронуть. Матрос хватает меня за плечи, отстраняет в сторону и говорит мне сильным, но дрожащим от злости голосом: «Спокойно, сейчас разберемся, а с крыши всегда успеешь спрыгнуть», он шагает к раскосому, бьет его в грудь и говорит: «А ну, паскуда, вон отсюда», – после чего раскосый немедленно прыгает в провал между вагонами. Мы остаемся одни. Матрос идет по крыше, подходит к какому-то лежащему солдату, поднимает его за шиворот и кричит: «Ты что, контра, делаешь, рабоче-крестьянскую власть и армию позоришь!» Солдат отчаянно ругается, пытается ударить матроса, но тот выхватывает наган и стреляет ему в лицо. Падая, солдат соскальзывает с крыши и летит на насыпь.
«Товарищи! – кричит матрос. – Мы солдаты революции, мы строим и защищаем Советскую власть, мы за народ, и мы из народа. Что вы делаете? Позор! Красная Армия защищает трудящихся, а мы здесь позорим себя. Расстреливать надо на месте каждого насильника. Стыдно, товарищи! Ведь где-нибудь так же едут наши сестры и жены! Коммунисты, ко мне!»
Солдаты шумят, где-то дерутся, спускаются с крыш, выбегают из вагонов. Группы вооруженных людей собираются у вагонов, где стоит матрос, – это коммунисты полка и командиры. Начинается митинг. Матрос говорит яростно, просто, доходчиво. Вначале красноармейцы шумели, хватались за оружие, но на крышу вагона, где стоит матрос, поднимались и говорили командиры, солдаты, комиссары.
На крышах остались одни женщины и несколько мешочников-мужчин. Митинг продолжался минут пятнадцать, но паровоз стал подавать гудки, солдаты забрались в вагоны, наскоро похоронив расстрелянного. Матрос, подойдя к нам, сказал: «Пошли, девушки, в вагон, спокойнее доедете». Саша, поднявшись с крыши, сказала: «Пойдемте».
Ехали медленно двое суток. Относились к нам очень хорошо, кормили перловой кашей, поили темно-красным настоем горелого чая, взятого где-то из горевших вагонов. Матрос, звали его Георгий Николаевич Туликов, но в поезде называли его «товарищ Туликов», был комиссар полка. Разговаривал с нами всю дорогу, расспрашивал, кто и что мы. Больше рассказывала всегда несловоохотливая Саша. Мне казалось, что напрасно она говорит малознакомому человеку о нас, о вере, университете, дружбе нашей и о том, как мы надеялись на помощь Матери Божией и святого Георгия во все время нашей поездки, находясь на крыше. Георгий задумчиво слушал нас, ни разу не осудив, не выразив насмешки рассказанному.
Спали мы в закутке вагона, где для нас расчистили место. Вся дорога прошла в разговорах и расспросах. Молились по ночам, особенно Саша.
Два или три раза поезд встречали заградительные отряды, пытаясь снять сидевших на крыше женщин и зайти в вагоны, но, встреченные вооруженной охраной поезда, с руганью и угрозами уходили. Довезли нас до Подольска, дальше эшелон не шел. Георгий и спутники его по вагону посадили нас в пригородный поезд, и мы благополучно доехали до Москвы.
Прощаясь в Подольске, мы благодарили Георгия и тех из военных, кто ехал в вагоне. На прощание Георгий сказал: «Может быть, и встретимся, жизнь-то переплетенная» .
А Саша, наша тихая Саша, всегда излучавшая умеренность и тихое спокойствие, подошла к Георгию, положила ему руки на плечи и сказала: «Да сохранит Вас Бог для хороших дел и будьте всегда добрым, отзывчивым. Прощайте!» И, сняв руки с его плеч, низко поклонилась в пояс. Так это необычно было для застенчивой, молитвенной Саши.
Радость родных по поводу нашего возвращения была безмерна, а мы, только успев умыться, поспешили к о. Михаилу.
На пороге домика, где он жил при церкви, нас встретил о. Павел: «Батюшка вас дожидается, сказал, что идете, послал встретить. Все эти дни за вас молился».
Мы вошли, о. Михаил порывисто встал, обнял нас, благословил и, повернувшись к иконе Владимирской Божией Матери, стал молиться вслух, благодаря Матерь Божию и святого Георгия за наше возвращение, и только после молебна рассказали мы ему обо всем, что произошло с нами. Слушая нас, о. Михаил смотрел на иконы Владимирской и Казанской Божией Матери, висевшие в комнате, и беззвучно шевелил губами. Выслушав, сказал: «Благодарю тебя, Господи, за великую милость, явленную нам, грешным. Георгия-матроса не забывайте, искра Божия живет в нем и не потухнет. Да не загасит искру эту суета жизни человеческой. Молитесь о нем, еще придется кому-нибудь из вас с ним встретиться, вот тогда-то и помогите ему. Обязательно помогите».
…Прошло более двадцати лет, шел военный 1943 год. Отец Михаил умер в ссылке в 1934 году, там же с ним погибла и наша чудесная молитвенница Саша. Расставание с духовным отцом – отцом Михаилом – было для нас всех ужасным, община переживала это трагически, тяжело, болезненно. Только короткие письма, присылаемые им с оказией, поддерживали нас в течение нескольких лет. Арестован был о. Михаил в 1928 году, несколько раз ездила я к о. Михаилу и жила у него по месяцу, а Саша, сразу все бросив, уехала за ним в ссылку.
Сколько событий произошло за эти годы, сколько ушло людей! Трудно было без о. Михаила, но он поручил меня о. Арсению, духовному сыну своему, жившему в это время в другом городе, рядом с Москвой.
Умерла Саша, Катя давно была замужем, связь моя с ней не порывалась. В 1943 году работала я хирургом в военном госпитале по 18-20 часов в сутки, домой неделями не приходила, в церковь попадала от случая к случаю, не хватало времени увидеть своих. Молилась урывками, и все только Матери Божией.
В эти тревожные военные годы воспоминания о прошлом стерлись, забылись, сейчас надо было только помнить о Боге. Путешествие на крыше вагона стало далеким и туманным.
Госпиталь был офицерский, раненых привозили много. Бывало, делаешь операцию, в лицо и не взглянешь, только рану и смотришь.
Привезли в операционную без сознания одного полковника. Ранение тяжелое, запущенное. Оперировать пришлось ночью. Операция продолжалась четыре с лишним часа, несколько раз переливали кровь, к концу операции мы все еле держались на ногах, а я, как была в операционной одежде, так и свалилась сразу без сил и уснула. Сестры сонную меня раздели.
Проспала часа четыре и сразу к больному кинулась. Медленно к нему жизнь возвращалась, тоненьким, крохотным ручейком втекала она в него, много с ним хлопот было, но выходили. Каждый день к нему раза по три приходила, уж очень хотелось спасти его.
Пришла как-то на двадцатый день после операции. Лежит слабый, бледный, прозрачный, только глаза одни светятся еле-еле. Посмотрел он на меня и вдруг тихо, но отчетливо сказал: «Машенька! Сколько ходите ко мне, а все не узнаете!» Возмутилась я, резко ему сказала, что я военврач, а не Машенька. Взорвало это меня, пришла я с целой группой врачей – обход утренний делала, а он улыбнулся и ответил: «Эх, Машенька, а я вас с Катей и Сашей всю жизнь помню!» – здесь-то меня и захватило прошлое. Закричала: «Георгий!» Бросилась к нему, обнимаю. Стали врачи и сестры из деликатности выходить из палаты, а я, как девочка, схватила его за голову и плачу. Смотрю, а на его кровати табличка, как у всех, висит, а на ней мелом написано: «Георгий Николаевич Туликов». Почему же я раньше это не заметила?
Глаза Георгия еще больше оживились. Сказал: «Идите с обходом, после зайдете».
Два месяца я к нему приходила после обходов и дежурств. Переговорили о многом, но первый вопрос его был – по-прежнему ли я верующая? Много и по-хорошему говорили, благо лежал он в отдельной палате. Расспрашивал, а я не боялась, рассказывала об о. Михаиле, умершей Саше, замужней Кате, о себе и об о. Арсении, который был в лагере. О себе говорил много. Жизнь прошел тяжелую, но душу имел чистую, добрую и открытую. Рассказы Саши тогда в вагоне отложили в душе его какой-то отпечаток, который не стерся, а заставил относиться к вере, религии и людям с осторожностью, вниманием и доброжелательностью. В 1939 году, будучи в чине полковника, попал в лагерь. «Там, – рассказывал Георгий, – повидал я людей хороших и плохих, но из многих и многих встреченных запомнился мне навею жизнь юноша лет двадцати трех, несший людям столько добра и тепла, что все любили его, даже лагерные уголовники. Вот он-то и познакомил меня с Богом, именно познакомил. В начале сорок первого года Глеб погиб в лагере, а меня освободили в августе и послали на фронт в чине капитана, теперь опять до полковника дослужился. До ранения дивизией командовал, поправлюсь и опять на фронт хочу. За плечами академия генерального штаба, гражданская, Халкин-Гол, Испания, Финская война, а теперь вот Отечественная».
Расставались мы с Георгием большими друзьями, всю войну переписывались, а в 1948 году переехал он с семьей в Москву, стали встречаться часто и регулярно. Вышел на пенсию в больших чинах и живет сейчас почти все время под Москвой на даче, воспитывая внуков. Встречаемся так же часто, но встречи наши бывают и в соборе Троице-Сергиевой Лавры в Загорске. Неисповедимы пути Твои, Господи! Вечно прав был о. Михаил, сказав в двадцатом году, что встретимся мы с Георгием. Велика сила молитвы человеческой к Богу, но сколь велика и спасительна молитва отца духовного о своих детях, сколь велика милость Матери Божией и забота Ее о нас, грешных! Молитвой своей к Матери Божией спас нас отец Михаил от погибели и поругания и через наше спасение привел Георгия к вере. Пресвятая Богородице, спаси нас!
Из воспоминаний М. Н. Ар.
ПРИЗНАНИЕ
Воспоминания об о. Арсении – это неизбежно рассказ о себе, своей жизни, поступках, действиях, так или иначе связанных с ним как с отцом духовным. Необычайная ясность мысли, знание людей и жизни, глубокое проникновение в душу человека, которое правильнее назвать прозорливостью, постоянный молитвенный подвиг и полное отречение от своего «я» во имя людей выделяли его среди многих и многих иереев, знаемых мною. Вся его жизнь заключалась в несении помощи людям. Скрыть, утаить на исповеди, уклониться от искреннего рассказа о себе было невозможно. Стоишь перед ним и буквально физически ощущаешь, что он видит тебя всю и заранее знает, что ты скажешь.
До войны, в те годы, когда он находился на свободе в ссылках, я вместе с мамой часто приезжала к нему и стала его духовной дочерью, в ту пору мне было около 18 лет, но потом о. Арсений многие годы находился в лагерях, и только редкие-редкие записочки доносили до нас его наставления, а начиная с 1949 года мы, его духовные дети, даже не знали, жив ли он и где находится. Я передаю Вам свои записки без упоминания моего настоящего имени. Слишком много в этих записках лежит личного.
В сороковые годы я вышла замуж за человека верующего, спокойного, доброго, но крайне замкнутого и молчаливого даже со мной. Старше меня он был на десять лет.
Отечественная война была позади, репрессии 1946-1952 годов не коснулись нас. Родились две дочери, мама жила с нами. Муж любил меня ровно, спокойно, много времени отдавал детям, воспитывая их в духе веры. Материально мы жили хорошо, много молились дома, в субботу и в воскресенье ходили в ближайшую церковь, где был очень хороший священник, о. Георгий. Казалось, что в семье царит полное согласие и благополучие.
Но пришла весна 1952 года, и со мной произошло то, что оставило след на всю жизнь. След остался какой-то двойной: тягчайшего греха, который я сознаю и в котором я искренне каялась, и в то же время захваченного мною большого счастья, радости бытия и прошедшей настоящей любви. Этот второй след лежит где-то на самом дне моей души, покрытый покаянием, но тем не менее живущий и сознаваемый. О своем грехе я говорила и каялась о. Георгию, о котором упоминала, и тогда мне думалось, что исповедь как бы частично очистила мое греховное прошлое.
В 1958 году о. Арсения освободили из лагеря, и трудно передать то ощущение радости, которое мы, его духовные дети, испытали, встретившись с ним. Мне думалось, что все мы как-то по-новому приблизились к Богу. Все было рассказано, исповедано о. Арсению, но своего 1952 года я не могла рассказать ему, было страшно и стыдно, временами я думала, что он отвернется от меня, услышав о происшедшем.
Что же произошло со мной? Я уже говорила, жили мы всей семьей дружно, и вдруг в 1952 году неожиданно увлекла и полностью поглотила меня огромная, всесжигающая любовь к человеку, чуждому по духу, неверующему, но доброму, хорошему, отзывчивому, очень умному и волевому. Любовь эта пришла почти внезапно. Первым потянулся ко мне он, с необычной для меня нежностью, подкупающей лаской и тем всепокоряющим вниманием и заботой, которые так ценят и любят все люди, и особенно женщины. К сожалению, мой муж никогда не был внимателен и ласков, в нем жил человек долга и размеренности.
В первые дни внимание, забота и нежность Федора (настоящее имя его было другим) удивили и, пожалуй, чуть-чуть напугали меня, и в то же время я сама потянулась к нему, захотелось понять, заглянуть в его душевный мир, разведать тайники души и помочь, да, именно в чем-то помочь! В чем? Я и сама четко не понимала, что я могу сделать для Федора. Боже мой! Как много, огромно много значат для человека, и особенно для женщины внимание, ласковое и заботливое слово. Жизнь шла размеренно и привычно, каждый из нас, приходя домой, знал, что скажет и спросит муж, мама, дети. Интересы в сложившихся семьях становятся почти неизменными и не выходят за рамки устоявшихся годами привычек и традиций.
С широким кругозором, энциклопедическими глубокими знаниями, энергичный, высокий, неброской, но привлекательной мужской внешностью, Федор нравился людям, но был скромен, замкнут, сдержан и, насколько я знала, никогда не увлекался женщинами, был однолюб и очень, я подчеркиваю, очень любил свою жену Анну, с которой я многие годы дружила. В 1952 году Анюте было 43 года, Федору 46 лет. Федор с Анютой жили такою же размеренной жизнью, как и наша семья, но Анюта по характеру напоминала моего мужа, молчаливая, замкнутая, педантичная, неласковая и до удивления хозяйственная.
Федор жил работой. Специальности наши смежные, и хотя мы работали в разных организациях, но иногда нам приходилось встречаться и даже выполнять совместные работы. Федор и Аня часто бывали у нас дома, так же как и мы у них. Невольно у меня с Федором разговор переходил на интересующие нас проблемы, и тогда Анюта и муж говорили: «Неужели даже дома необходимо вспоминать работу?» Но видя, что ничего не помогает, вели свои разговоры друг с другом или с другими гостями. Наше обычное знакомство, вероятно, продолжалось бы без всяких осложнений многие годы, если бы не пришла беда.
Именно – если бы. Весной 1952 года мы с мужем должны были поехать в небольшой сердечный санаторий, мы не раз бывали в нем и любили окружающую его природу, но поездка не состоялась, мужа неожиданно послали в длительную командировку, и его путевка пропадала. Решили предложить ее Федору, благо у него был неиспользованный месячный отпуск. «И тебе не одиноко, свой человек будет рядом», – сказал мне муж.
Было начало мая, стояла солнечная теплая погода, светлая прозрачная зелень, раскинувшиеся холмистые дали, кружевные перелески, первые полевые цветы невольно создавали радостное, приподнятое настроение. Сверкание глади маленьких озер, связанных бесчисленными протоками, уединение, тишина, почти полное безлюдие в окрестностях санатория наполняли душу умиротворенностью, спокойствием, настраивали на лирические мысли. Вспоминались картины художников Васильева, Левитана, Нестерова. В эту весну мне все казалось прекрасным. Первые пять санаторных дней мы с Федором с увлечением ходили по окрестностям, говорили, говорили и говорили обо всем. Всегдашняя молчаливость и замкнутость Федора полностью исчезли. Было очень интересно. Обсуждали, спорили, восторгались, говорили о религии, вере, о чем только не говорили! Я была счастлива и всему радовалась. Федор вдруг открылся мне совершенно другим человеком – интеллектуальным, одаренным, ласковым, но после пятого дня пришел и шестой день, день, в который вся моя прошлая жизнь разлетелась вдребезги, и началась совершенно новая, наполненная радостью встреч, светом другого человека, огромной, сжигающей любовью.
Семья, муж, дети, вера, наставления духовного отца, женская стыдливость – все смела, словно стихийное бедствие, никогда мною не испытанная земная человеческая любовь, и я поверила, что ко мне пришла настоящая, один раз в жизни являющаяся к человеку любовь, отказаться от которой не было сил, да я тогда и не хотела отказываться. Каждый день, прожитый с Федором, был счастьем, открытием новых ощущений, радостей. Окружающий меня мир стал прекрасным, и то, что раньше казалось тусклым, серым, вдруг заблистало, высветилось, стало красивым, светлым. И это, вновь найденное в жизни, несло и несло меня бурным потоком, размывающим когда-то дорогое и любимое мое прошлое. Я с нетерпением ждала следующего опьяняющего дня, новых разговоров, встреч, близости. Никогда я не испытывала таких чувств к мужу, его любовь и духовная близость, несмотря на то, что мы оба были глубоко верующими, не шли ни в какое сравнение с моим отношением к Федору. В своем чувстве к Федору я сгорала, забывая все и вся, и я видела, что то же происходит с Федором, только в значительно большей степени, он переродился на моих глазах. Возможно, что те, кто когда-то будут читать мои записки, удивятся, но за все семь месяцев нашей близости чувство раскаяния, сожаления о происходящем не приходило ко мне. Я любила его больше чем человека, в мое влечение к нему входил новый, огромный мир, не знаемый ранее. Критическое восприятие и осмысливание происходящего с точки зрения моего духовного прошлого было потеряно. Пишу так, как было тогда, пытаюсь говорить только правду. Федор переродился, энергия била ключом, огромный сгусток знаний, сосредоточенный в нем, вдруг стал доступен многим, и на работе он делал открытие за открытием, замкнутость, молчаливость исчезли, и окружающие с удивлением для себя замечали, что раньше они не знали его таким.
О том, что я верующая, он узнал, увидев мои крестик и образок, приколотые к рубашке, и каждый раз с удивлением смотрел на них. Да, было так! И даже его вопрос: «А ты, оказывается, верующая?» – ни на секунду не заставил меня вспомнить прошлое, остановиться, задуматься.
Время санаторного отдыха пролетело мгновенно, мы вернулись в город, но вернулись другими людьми. Встречи наши не прерывались, наоборот, отношения стали еще более прочными, мы продолжали встречаться, сперва, где могли, тайно, но потом с большим трудом была найдена комната. Боялись всего – встреч со знакомыми, сослуживцами, родными, уходили с работы в библиотеки, в местные командировки и бежали в нашу комнату. Мы воровали свою любовь у семьи, совести, воровали перед людьми, а я крала ее перед лицом Бога. Иногда мне казалось, что я влезла в чужой дом, жадно хватаю красивые вещи и все время боюсь, что поймают, и любой шорох и скрип пугают, но больше всего боюсь, что в этом доме меня застанут мама и муж. Даже во сне эти мысли преследовали меня. Я боялась задуматься о происходящем, потому что тогда мое прошлое властно вторглось бы в настоящую жизнь, и напускное мужество, зиждущееся на воруемом счастье, оставило бы меня, и тогда падение в бездну сомнений, переживаний и мучений стало бы неизбежным. Страх перед страданиями от разбитой любви с Федором, мучений, связанных с разрушением семьи, обнаруженным обманом, пугали; тайно и тайно можно было любить, любить, только скрывая, а также не вдумываться в происходящее, не анализировать. Лгала мужу, маме, оставляла детей, всячески изворачивалась и встречалась с Федором и не могла остановиться. Я думала, что муж ничего не замечает, да и сейчас не знаю, догадывался ли он о том, что было. Слишком он всегда был молчалив. На мои вымышленные задержки, раздражительность не реагировал, только стал более внимателен, больше уделял времени детям и много молился.
Сколько могла продолжаться такая жизнь, не знаю, но на исходе седьмого месяца тяжело и длительно заболела старшая дочь. Вначале лечили дома, бессонные ночи у кроватки дочери, вызовы врачей, уход как-то невольно легли на плечи мужа и мамы. Стало хуже, и дочь пришлось положить в больницу, и здесь основная тяжесть легла на мужа. Даже в эти опасные дни я не остановилась, урывками бегала к Федору и, как мне тогда думалось, вполне законно забывалась от невзгод жизни.
На работу мне позвонила мама и сказала, что дочери стало плохо. В этот день и час я должна была встретиться с Федором, и я, невзирая ни на что, пошла к нему. Что-то около трех часов дня побежала домой, чтобы взять в больницу приготовленный мамой сверток и застала мужа, стоящего на коленях перед иконами.
«Господи! Не остави нас, грешных, исцели и посети милостью Твоею», – и называл имя дочери и мое.
Осторожно выйдя из комнаты и взяв оставленный мамой в кухне сверток, я побежала в больницу. Мысль о болезни дочери, страх за ее жизнь, отчетливое сознание моего духовного падения мгновенно перевернули мою душу. Словно завеса спала с моих глаз. Я, верующая, духовная дочь о. Арсения, томящегося сейчас в лагерях, ведшего меня по пути веры, стала хуже многих неверующих, перед которыми втайне гордилась своей верой.
До войны, в те годы, когда он находился на свободе в ссылках, я вместе с мамой часто приезжала к нему и стала его духовной дочерью, в ту пору мне было около 18 лет, но потом о. Арсений многие годы находился в лагерях, и только редкие-редкие записочки доносили до нас его наставления, а начиная с 1949 года мы, его духовные дети, даже не знали, жив ли он и где находится. Я передаю Вам свои записки без упоминания моего настоящего имени. Слишком много в этих записках лежит личного.
В сороковые годы я вышла замуж за человека верующего, спокойного, доброго, но крайне замкнутого и молчаливого даже со мной. Старше меня он был на десять лет.
Отечественная война была позади, репрессии 1946-1952 годов не коснулись нас. Родились две дочери, мама жила с нами. Муж любил меня ровно, спокойно, много времени отдавал детям, воспитывая их в духе веры. Материально мы жили хорошо, много молились дома, в субботу и в воскресенье ходили в ближайшую церковь, где был очень хороший священник, о. Георгий. Казалось, что в семье царит полное согласие и благополучие.
Но пришла весна 1952 года, и со мной произошло то, что оставило след на всю жизнь. След остался какой-то двойной: тягчайшего греха, который я сознаю и в котором я искренне каялась, и в то же время захваченного мною большого счастья, радости бытия и прошедшей настоящей любви. Этот второй след лежит где-то на самом дне моей души, покрытый покаянием, но тем не менее живущий и сознаваемый. О своем грехе я говорила и каялась о. Георгию, о котором упоминала, и тогда мне думалось, что исповедь как бы частично очистила мое греховное прошлое.
В 1958 году о. Арсения освободили из лагеря, и трудно передать то ощущение радости, которое мы, его духовные дети, испытали, встретившись с ним. Мне думалось, что все мы как-то по-новому приблизились к Богу. Все было рассказано, исповедано о. Арсению, но своего 1952 года я не могла рассказать ему, было страшно и стыдно, временами я думала, что он отвернется от меня, услышав о происшедшем.
Что же произошло со мной? Я уже говорила, жили мы всей семьей дружно, и вдруг в 1952 году неожиданно увлекла и полностью поглотила меня огромная, всесжигающая любовь к человеку, чуждому по духу, неверующему, но доброму, хорошему, отзывчивому, очень умному и волевому. Любовь эта пришла почти внезапно. Первым потянулся ко мне он, с необычной для меня нежностью, подкупающей лаской и тем всепокоряющим вниманием и заботой, которые так ценят и любят все люди, и особенно женщины. К сожалению, мой муж никогда не был внимателен и ласков, в нем жил человек долга и размеренности.
В первые дни внимание, забота и нежность Федора (настоящее имя его было другим) удивили и, пожалуй, чуть-чуть напугали меня, и в то же время я сама потянулась к нему, захотелось понять, заглянуть в его душевный мир, разведать тайники души и помочь, да, именно в чем-то помочь! В чем? Я и сама четко не понимала, что я могу сделать для Федора. Боже мой! Как много, огромно много значат для человека, и особенно для женщины внимание, ласковое и заботливое слово. Жизнь шла размеренно и привычно, каждый из нас, приходя домой, знал, что скажет и спросит муж, мама, дети. Интересы в сложившихся семьях становятся почти неизменными и не выходят за рамки устоявшихся годами привычек и традиций.
С широким кругозором, энциклопедическими глубокими знаниями, энергичный, высокий, неброской, но привлекательной мужской внешностью, Федор нравился людям, но был скромен, замкнут, сдержан и, насколько я знала, никогда не увлекался женщинами, был однолюб и очень, я подчеркиваю, очень любил свою жену Анну, с которой я многие годы дружила. В 1952 году Анюте было 43 года, Федору 46 лет. Федор с Анютой жили такою же размеренной жизнью, как и наша семья, но Анюта по характеру напоминала моего мужа, молчаливая, замкнутая, педантичная, неласковая и до удивления хозяйственная.
Федор жил работой. Специальности наши смежные, и хотя мы работали в разных организациях, но иногда нам приходилось встречаться и даже выполнять совместные работы. Федор и Аня часто бывали у нас дома, так же как и мы у них. Невольно у меня с Федором разговор переходил на интересующие нас проблемы, и тогда Анюта и муж говорили: «Неужели даже дома необходимо вспоминать работу?» Но видя, что ничего не помогает, вели свои разговоры друг с другом или с другими гостями. Наше обычное знакомство, вероятно, продолжалось бы без всяких осложнений многие годы, если бы не пришла беда.
Именно – если бы. Весной 1952 года мы с мужем должны были поехать в небольшой сердечный санаторий, мы не раз бывали в нем и любили окружающую его природу, но поездка не состоялась, мужа неожиданно послали в длительную командировку, и его путевка пропадала. Решили предложить ее Федору, благо у него был неиспользованный месячный отпуск. «И тебе не одиноко, свой человек будет рядом», – сказал мне муж.
Было начало мая, стояла солнечная теплая погода, светлая прозрачная зелень, раскинувшиеся холмистые дали, кружевные перелески, первые полевые цветы невольно создавали радостное, приподнятое настроение. Сверкание глади маленьких озер, связанных бесчисленными протоками, уединение, тишина, почти полное безлюдие в окрестностях санатория наполняли душу умиротворенностью, спокойствием, настраивали на лирические мысли. Вспоминались картины художников Васильева, Левитана, Нестерова. В эту весну мне все казалось прекрасным. Первые пять санаторных дней мы с Федором с увлечением ходили по окрестностям, говорили, говорили и говорили обо всем. Всегдашняя молчаливость и замкнутость Федора полностью исчезли. Было очень интересно. Обсуждали, спорили, восторгались, говорили о религии, вере, о чем только не говорили! Я была счастлива и всему радовалась. Федор вдруг открылся мне совершенно другим человеком – интеллектуальным, одаренным, ласковым, но после пятого дня пришел и шестой день, день, в который вся моя прошлая жизнь разлетелась вдребезги, и началась совершенно новая, наполненная радостью встреч, светом другого человека, огромной, сжигающей любовью.
Семья, муж, дети, вера, наставления духовного отца, женская стыдливость – все смела, словно стихийное бедствие, никогда мною не испытанная земная человеческая любовь, и я поверила, что ко мне пришла настоящая, один раз в жизни являющаяся к человеку любовь, отказаться от которой не было сил, да я тогда и не хотела отказываться. Каждый день, прожитый с Федором, был счастьем, открытием новых ощущений, радостей. Окружающий меня мир стал прекрасным, и то, что раньше казалось тусклым, серым, вдруг заблистало, высветилось, стало красивым, светлым. И это, вновь найденное в жизни, несло и несло меня бурным потоком, размывающим когда-то дорогое и любимое мое прошлое. Я с нетерпением ждала следующего опьяняющего дня, новых разговоров, встреч, близости. Никогда я не испытывала таких чувств к мужу, его любовь и духовная близость, несмотря на то, что мы оба были глубоко верующими, не шли ни в какое сравнение с моим отношением к Федору. В своем чувстве к Федору я сгорала, забывая все и вся, и я видела, что то же происходит с Федором, только в значительно большей степени, он переродился на моих глазах. Возможно, что те, кто когда-то будут читать мои записки, удивятся, но за все семь месяцев нашей близости чувство раскаяния, сожаления о происходящем не приходило ко мне. Я любила его больше чем человека, в мое влечение к нему входил новый, огромный мир, не знаемый ранее. Критическое восприятие и осмысливание происходящего с точки зрения моего духовного прошлого было потеряно. Пишу так, как было тогда, пытаюсь говорить только правду. Федор переродился, энергия била ключом, огромный сгусток знаний, сосредоточенный в нем, вдруг стал доступен многим, и на работе он делал открытие за открытием, замкнутость, молчаливость исчезли, и окружающие с удивлением для себя замечали, что раньше они не знали его таким.
О том, что я верующая, он узнал, увидев мои крестик и образок, приколотые к рубашке, и каждый раз с удивлением смотрел на них. Да, было так! И даже его вопрос: «А ты, оказывается, верующая?» – ни на секунду не заставил меня вспомнить прошлое, остановиться, задуматься.
Время санаторного отдыха пролетело мгновенно, мы вернулись в город, но вернулись другими людьми. Встречи наши не прерывались, наоборот, отношения стали еще более прочными, мы продолжали встречаться, сперва, где могли, тайно, но потом с большим трудом была найдена комната. Боялись всего – встреч со знакомыми, сослуживцами, родными, уходили с работы в библиотеки, в местные командировки и бежали в нашу комнату. Мы воровали свою любовь у семьи, совести, воровали перед людьми, а я крала ее перед лицом Бога. Иногда мне казалось, что я влезла в чужой дом, жадно хватаю красивые вещи и все время боюсь, что поймают, и любой шорох и скрип пугают, но больше всего боюсь, что в этом доме меня застанут мама и муж. Даже во сне эти мысли преследовали меня. Я боялась задуматься о происходящем, потому что тогда мое прошлое властно вторглось бы в настоящую жизнь, и напускное мужество, зиждущееся на воруемом счастье, оставило бы меня, и тогда падение в бездну сомнений, переживаний и мучений стало бы неизбежным. Страх перед страданиями от разбитой любви с Федором, мучений, связанных с разрушением семьи, обнаруженным обманом, пугали; тайно и тайно можно было любить, любить, только скрывая, а также не вдумываться в происходящее, не анализировать. Лгала мужу, маме, оставляла детей, всячески изворачивалась и встречалась с Федором и не могла остановиться. Я думала, что муж ничего не замечает, да и сейчас не знаю, догадывался ли он о том, что было. Слишком он всегда был молчалив. На мои вымышленные задержки, раздражительность не реагировал, только стал более внимателен, больше уделял времени детям и много молился.
Сколько могла продолжаться такая жизнь, не знаю, но на исходе седьмого месяца тяжело и длительно заболела старшая дочь. Вначале лечили дома, бессонные ночи у кроватки дочери, вызовы врачей, уход как-то невольно легли на плечи мужа и мамы. Стало хуже, и дочь пришлось положить в больницу, и здесь основная тяжесть легла на мужа. Даже в эти опасные дни я не остановилась, урывками бегала к Федору и, как мне тогда думалось, вполне законно забывалась от невзгод жизни.
На работу мне позвонила мама и сказала, что дочери стало плохо. В этот день и час я должна была встретиться с Федором, и я, невзирая ни на что, пошла к нему. Что-то около трех часов дня побежала домой, чтобы взять в больницу приготовленный мамой сверток и застала мужа, стоящего на коленях перед иконами.
«Господи! Не остави нас, грешных, исцели и посети милостью Твоею», – и называл имя дочери и мое.
Осторожно выйдя из комнаты и взяв оставленный мамой в кухне сверток, я побежала в больницу. Мысль о болезни дочери, страх за ее жизнь, отчетливое сознание моего духовного падения мгновенно перевернули мою душу. Словно завеса спала с моих глаз. Я, верующая, духовная дочь о. Арсения, томящегося сейчас в лагерях, ведшего меня по пути веры, стала хуже многих неверующих, перед которыми втайне гордилась своей верой.