СЕНТЯБРЬ — ЭТО НАВСЕГДА

   «И пришел к тебе бог Солнца, и дал в жены дочь свою, а за что — тебе, раб недостойный, никогда не понять…»
   Озорной лучик проколол желтизну листьев, коснулся лица. На ветвях, заглядывающих в распахнутое окно, светились другие лучики-паутинки. Они сонно двигались по саду, залетали в комнату. Да, седеет лето… Бартошин любил эту старую грушу. Что за сорт! В самом деле красавица — «лесная красавица». Плоды огромные, сочные… В ту далекую осень они, студенты, отъедались после войны хлебом и грушами. Хлеба понемножку, а груш — сколько душа желает — душистых, слаще меда. Наверно, потому губы Марии были такими сладкими. Слаще меда… А в самом деле — за что? За что бог Солнца дал ему, демобилизованному лопоухому сержанту, Марию?
   Иван Никитич опять повторил в памяти шутливую молитву, которую с надрывом прочитал на их свадьбе Костя Линев, и улыбнулся. Костя тоже приударял за Марией. Но пока Линев носился с очередной идеей преобразования истории как науки, они в сентябре тихо-мирно поженились.
   На свадьбе их было пятеро. С Кривого Рога приехала мать Марии, привезла два куска сала. С мировой скорбью на лице заявился Костя, но, выпив полбутылки «Степных цветов», подобрел душой и даже сочинил молитву, смешав в ней все мифы и верования народов мира. Катя, подружка Марии, сидела тихая, как мышь, испуганно поглядывала то на его ордена и медали, то на Марию, что-то представляла себе — из «семейной жизни» — и тут же заливалась мучительной краской стыда. Теща была усталая с дороги, но в общем довольная выбором дочери и поэтому умиротворенная. Она подолгу снимала кожуру с картошки, а сала брала самые тоненькие кусочки. При этом ее корявые пальцы напрягались. Спустя минуту-другую кусочек непонятно каким образом возвращался на тарелку обратно… Ближе к вечеру Катя вдруг пискнула «горько!». Он так охотно потянулся к Марии, что звякнули ордена. Катю опять бросило в жар, а мать заулыбалась. Губы жены таяли под его напористыми губами, и бывшего разведчика даже качнуло — поплыл под ногами затоптанный пол, сдвинулись стены старенького общежития…
   Бартошин покачал головой: тридцать лет прошло с той осени, а не забылось, нет.
   — Слушай, Мария, — сказал он, — а почему бог Солнца? Ну, Костя, помнишь тогда… Он тебя дочерью Солнца назвал.
   — Какой еще Костя? — удивилась жена.
   — Когда женились. На свадьбе.
   — А ты и забыл?!
   В голосе жены прозвучала укоризна, а глаза наоборот — заулыбались.
   — Я же не всегда такая была. Понял?
   — К чему это ты?
   Она подошла, сняла косынку.
   — Золотая ты моя, — прошептал Иван Никитич, глядя на седые волосы жены. Как он мог забыть?! Конечно же, дочь Солнца, золотоголовая Мария, которой в пятидесятые годы любовался весь их пединститут. У Марии-младшей, родившейся в пятьдесят третьем, волосы пошли в него — русые. Мария шутила тогда: «Ты мне всю породу испортил».
   Он виновато привлек жену к себе.
   Как быстро ушла молодость! И как безжалостно обирает она людей, уходя от них. Цвет волос и блеск глаз, тайную прохладу кожи и упругость губ… Все забирает. Все дары свои. Справедливо ли это? Иван Никитич вздохнул. Может, и справедливо. Потому что осень жизни приносит свои дары. Прежде всего — ясность ума и понимание, что суета есть суета, как ее ни назови.
   Хлопнула калитка. На пороге веранды мелькнуло цветастое платье Мироновны.
   Соседка зашла к Бартошиным как бы денег занять. На самом деле хотелось, конечно, другого. Посмотреть. На двор, на дом соседский, на Никитича, на Марию его. Странная она… Всю жизнь возле швейной машинки просидела, а туда же — гордая. Слова лишнего не вытянешь. Ну да ладно, я и сама все увижу. Главное — надо узнать, что с прошлой пятницы изменилось. Жизнь-то вытекает. Как вода из дырявой бочки. А там и дно. А на дне всегда самое интересное…
   Мироновна вошла в комнату и сразу же сфотографировала глазами лица соседей. Не завелась ли, не дай бог, в доме какая напасть? Она сперва всегда на лице поселяется. Напастей Мироновна знала за человекам тьму, они за ним — говорила — вместе с тенью ходят. Особенно за выпившими мужиками. Правда, Никитич не пьет, но это ровным счетом ничего не значит. Сегодня в рот не берет, а завтра, смотри, уже запойный.
   — Разведданные доставила? — улыбнулся Бартошин, кивая соседке. Он любил при случае ввернуть в разговор военное словечко.
   — Так точно. Все при мне, — подтвердила Мироновна. — Квартирантка вчера в Москву ездила. По радио небось всего не расскажут.
   И заспешила, даже задрожала от напряжения, пропуская через себя жизнь, как турбина электростанции пропускает бешеный поток воды.
   Поначалу Мироновна ничего нового не узнала. Затем Мария не удержалась, похвасталась:
   — Виталий завтра приезжает. Первый отпуск.
   Младший сын Бартошиных уже год работал судьей в Харькове — оставили после юридического. Виталий собирался жениться и в письме сообщил, что приедет с Полиной, невестой, чтобы познакомить с родителями. Об этом Мария соседке все-таки не сказала.
   — Радость-то какая, — всполошилась Мироновна. — Приготовиться вам надо, скупиться. Раз такое дело — у других попрошу.
   — А чего хотела попросить? — на свою голову спросил Иван Никитич.
   — Нет, нет! Теперь не надо, — засобиралась соседка. — Рублей тридцать думала перехватить. Квартирантка сапоги из Москвы привезла, югославские. Ей, оказывается жмут, а мне в самый раз.
   — Найдется у нас, Мироновна, не уходи. — Мария пошла в соседнюю комнату за деньгами.
   Иван Никитич вдруг безо всякой видимой причины погрустнел. А тут и жена на пороге. В глазах недоумение:
   — Ваня, ты деньги брал?
   Мироновна насторожилась.
   — Брал, — сказал Бартошин и достал из-за шкафа аккуратный желтый чемоданчик. — Вот, купил.
   — Там только семь рублей осталось, — напомнила жена. — За один чемоданчик — сто рублей?
   — Сто тридцать пять, — уточнил Иван Никитич. — Это телескоп, Мария. «Алькор» называется. Помнишь, я хотел купить, еще когда Виталий в школу ходил…
   — Господи, — прошептала Мироновна, предчувствуя скандал. — Такие деньги!
   Мария глянула в ее сторону, понимающе улыбнулась.
   — В сентябре звезды близкие, — объяснил смущенно Иван Никитич.
   — Телескоп, говоришь. — Мария открыла чемоданчик, потрогала приборы. Потом глянула на соседку, засмеялась. — Ничего, до пенсии доживем. — И пояснила Мироновне: — Если человеку в радость, чего ж не купить? Мы и микроскоп купим… Если в радость.
   Скучно стало Мироновне. Шла домой и жалела, жалела соседей. Как слепые живут: повернутся к солнцу лицом и улыбаются. Они думают, что без тени живут. Друг на друга дышат. А чего дышать-то? Ведь тень — она всех догонит. И накроет, когда надо. Это в молодости ее не видишь, не замечаешь. А потом и не хочешь — обрастаешь, обрастаешь тенью.
 
   — Вон то сорви, на верхушке, — попросила Мария.
   Бартошин поднял палку, подвел рогачик под черенок, повернул. Яблоко глухо стукнулось о землю. Мария подобрала его, вытерла, положила в корзину. Паданку, считал Иван Никитич, к столу не подают.
   — Напомни, пожалуйста: вечером надо мясо сварить.
   Жена стояла против солнца, выпрямившись, опустив перемазанные помидорной ботвой руки. Бартошину стало совестно. Телескоп десять лет ждал, мог еще месяц-другой подождать. Надо было кофту Марии купить. Мохеровую. Скоро осень — задождит, задует, поясница опять начнет донимать…
   — Почему вечером? — невпопад спросил он.
   — Вареников налепим, — сказала Мария. — Или забыл уже, как вы с Виталиком заказывали: «Мамочка, в воскресенье… Мамочка, только не с сыром»…
   Бартошин собрался рассказать, как они раз сами, мужички, лепили вареники с капустой. Мария тогда в больнице лежала. Налепили они с Виталиком, а вареники разварились, получились щи… Открыл Иван Никитич рот, да так и застыл, потому что в небе что-то затрещало — так рвется материя — и в помидорные кусты, чуть не сбив Марию, рухнул человек.
   Мария испуганно отступила.
   Человек в комбинезоне не мог освободиться от чего-то большого и белого.
   «Парашют или дельтаплан», — со знанием дела отметил про себя Бартошин и поспешил к незнакомцу. Помог ему выбраться из лямок, поддержал, когда тот, постанывая, стал выпрямляться.
   — У вас лицо в крови! — охнула Мария.
   — Это помидоры… — сказал человек и улыбнулся, пряча боль: — Весь огород вам порушил.
   — Да нет же — кровь, — встревожилась Мария. — Идемте быстрее в дом.
   Иван Никитич подал раненому воды, а когда тот умылся, прижег ему ссадины йодом. На самую глубокую, возле брови, пришлось положить тампон, прижав его полоской лейкопластыря.
   — Соревнования? — поинтересовался Бартошин, кивнув в сторону амуниции гостя.
   — Нет. — Раненый помедлил с ответом — он внимательно разглядывал бывшего учителя. — Скорее экспериментальный полет. С научной целью.
   Теперь Иван Никитич понял, что громадные белые лепестки, которые Мария положила у порога, не что иное, как крылья. Грязные, в земле и ботве, великолепные крылья.
   — Простирни, — попросил Иван Никитич жену и спросил у незнакомца: — Если, конечно, можно?
   — Можно, — кивнул тот, — если Марию Васильевну не затруднит.
   «Откуда он знает имя-отчество жены?» — удивился Бартошин, но виду не подал.
   — Лучше с мылом, — добавил незнакомец. — Без порошка. У вас очень едкие порошки, а там органика.
   Это «вас», которое Мария не заметила, кольнуло слух Бартошина как знак какого-то отмежевания. Что хотел сказать этим гость? Что он, из Москвы? Так они сами, считай, в черте города живут. Да и не похож он на пижона.
   — Все равно, — сказал незнакомец как бы самому себе. — Все равно придется вмешаться в вашу память. Крылья, факт падения, облик… Все это придется стереть. Поэтому будем откровенны. Я, собственно, не человек.
   Иван Никитич нахмурился.
   — Зачем вы нас морочите? — Он покачал головой. — Мы пожилые люди, но кое в чем разбираемся. Я в прошлом педагог…
   — Иван Никитич, — перебил его странный гость. — Вы не пожилые, вы — золотые люди. И в моих словах нет никакого обмана или розыгрыша. Я действительно сотрудник ГИДЗа в ранге Посланца.
   Мария в недоумении выпрямилась — она по частям стирала крылья в большой миске.
   — ГИДЗ — это Галактический институт Добра и Зла, — пояснил незнакомец. — Посланец — нечто вроде должности, я работаю в секторе активного добра. Разумеется, я не человек, это временная биоформа, однако сущность моя и моих собратьев вполне материальна. Так что никакой мистики.
   — Странно, — прошептал Бартошин. — Галактический институт, секторы… Может, вы начитались фантастики?
   — Да нет же, — досадливо сказал Посланец. — Просто вы мне понравились. Я пролистал вашу память — и вы понравились мне еще больше.
   — Вы не шутите? — спросила Мария. С ее опущенных рук падали хлопья пены; от работы из-под косынки выбилась прядь седых волос.
   — Ничуть, — твердо сказал Посланец и присел к столу. Теперь стало видно, что он ниже среднего роста, тщедушный. Рыжеватые волосы и ссадины на лице делали его похожим на упрямого, своенравного мальчишку.
   — Я из-за вас упал. — Посланец потрогал подпухший нос. — Засмотрелся на ваши души, когда пролетал… Красивые они у вас! А крылья новые, не привыкли еще ко мне… Раз я из-за вас оказался на земле, то почему бы не наградить вас?
   — Но ведь нам ничего не надо, — растерянно сказал Иван Никитич и посмотрел на жену. — Мы ничего не просили.
   — Телескоп Ваня купил, Маша уже замужем, квартиру они получили… — Мария, поверив гостю, вслух перебирала то, что раньше было желанным. — Нет, кажется, все есть. Что еще надо?
   — Угощайтесь яблоками, — предложил Бартошин. — Или грушами. А то у нас какие-то странные разговоры идут, а вы все-таки с дороги.
   — Вы не поняли меня, — сказал Посланец и надкусил большую «лесную красавицу». — Я не сказочный джинн, который может отремонтировать квартиру или достать билеты в театр… Вы славные люди, поэтому я верну вам молодость. Только и всего.
   — Что он такое говорит, — Мария рассмеялась, махнула рукой. — Я крылья во дворе развешу. Или не надо?
   — Лучше не надо, — подтвердил Посланец. — Они сами впитают воду… А говорю я о том, Мария Васильевна, что вас с Иваном Никитичем до сих пор согревает чувство, которое объединило вас в далеком пятьдесят втором. Тот сентябрьский свет еще жив. Я видел его сегодня, когда заглядывал в ваши души… Помните?..
   Посланец привстал и, вытянув руку над столом, точь-в-точь будто Костя Линев, прочитал:
   — И пришел к тебе бог Солнца; и дал в жены дочь свою, а за что…
   — Не надо!.. — голос Марии прервался. — Прошу вас! Зачем вы трогаете чужое?!
   — Я хочу вернуть вам пятьдесят второй год, — ответил Посланец. — Вы красиво прожили жизнь и заслуживаете награды. Кожа обретет упругость, куда и подеваются морщины, а волосы вновь засияют золотом, как у настоящей дочери Солнца… Дети вас поймут. Единственное — надо будет переехать куда-нибудь. Чтобы не пугать людей и не вызвать кривотолков.
   — Ты слышишь, Ваня?! — всхлипнула Мария. — Это похоже на сказку.
   У Бартошина на миг поплыла под ногами земля. Оттуда, из тридцатилетнего далека, потянулась к нему золотоголовая первокурсница. Губы ее, пахнущие вином и грушами, таяли под его напористыми губами, колючий орден, зацепившись за платье, вонзался в тело (он тогда не почувствовал, а Маша не сказала). И летела, летела в открытое окно паутина бабьего лета, застила глаза.
   Иван Никитич даже зажмурился, чтобы не показать, что с ним происходит, хрипло напомнил:
   — Завтра Виталий приезжает.
   — Вот видите! — обрадовалась Мария. — Не с руки нам за молодостью гоняться.
   — Дети, конечно, поймут, — заговорил тихо Бартошин. — Умом поймут. А сердцем вряд ли привыкнут. Родители-ровесники? Чудно это, непонятно. Природа во всем соответствие любит. Зачем же ее ломать?
   Мария благодарно глянула на мужа, смахнула слезы.
   — Видать, хороший вы человек, хоть и существо неземное, — сказала она Посланцу. Тот в знак согласия кивнул рыжей головой. — И верю я всему вами сказанному, потому что, когда крылья стирала, поняла: живые они, теплые. Но вот подарка вашего, хоть он и царский, не хочу.
   Мария замолчала, отвернулась к окну. В саду уже погас свет дня.
   — Оставьте нам наш сентябрь, — сказала она. — Вы, может, не поймете, но в нем тоже есть радости.
   — Вон уже одна спешит — радость-то, — забеспокоился Иван Никитич, увидев на улице Мироновну. — Не вовремя как.
   — Я вас охраню, — сказал Посланец, не глядя в окно. — Она не войдет в дом.
   Солнце село, но какой-то последний лучик запутался в траве, лег на тропинку и тут же стрельнул Мироновне в глаза — весело и желто.
   Она наклонилась и ахнула: по утрамбованной тропинке катилось массивное золотое кольцо. Мироновна присела от страха — вдруг кто еще увидит! — и бросилась догонять неожиданную добычу. Кольцо прокатилось мимо дома Бартошиных и, подпрыгивая на неровностях почвы, помчалось еще быстрее. «Там же бурьяны! Пропадет!» — похолодела Мироновна. Она протянула руки и в отчаянном порыве бросилась наземь. Кольцо юркнуло в заросли лопухов и крапивы, засветилось там, заиграло. Мироновна оглянулась по сторонам и решительно ступила в крапиву…
   — Может, переночуете у нас? — спросил Иван Никитич гостя. — Завтра дети приедут, накроем стол. Будем и вам рады.
   — Надо спешить, — покачал головой Посланец. Он взял свои крылья, осмотрел их, легко проскользнул в лямки.
   — Проводите меня в сад, — попросил. — И не обижайтесь, пожалуйста. Я хотел как лучше.
   — За что обижаться? — удивилась Мария. — Это мы вам все планы нарушили. Теперь, чего доброго, отругают вас в институте…
   Они вышли в сад.
   — Отойдите немножко в сторону, — попросил их Посланец.
   Они отошли. Крылья вдруг распрямились, зашелестели, замерцали в неверном свете первых звезд.
   — Мне здесь долго жить, — сказал маленький рыжий пришелец. — Я буду помнить вас. Совет вам да любовь.
   Крылья взмахнули, забились, загудели.
   В следующий миг гость исчез. В темном небе над садом мелькнула и пропала тень.
   Бартошины долго молча стояли, чувствуя, как собирается ночная прохлада. На окраине поселка простучала и стихла электричка. Взошла луна.
   — Что же ты, Ваня, — улыбнулась Мария. — Деньги на телескоп потратил, а посмотреть не даешь. Вон какие звезды крупные.
   — Пойдем в дом, — обрадовался Иван Никитич. — Я пока инструкцию почитаю да телескоп соберу, а ты мясо на вареники сваришь.
   Он бережно привлек жену к себе.
   В лунном свете незнакомо и молодо серебрились ее волосы.

СЛЕДЫ НА МОКРОМ ПЕСКЕ

   Ужимки продюсера начинали бесить.
   — Нет! — резко сказал Рэй Дуглас. — Ваш вариант неприемлем… Нет, я не враг себе. Напротив, я берегу свою репутацию…
   Голос продюсера обволакивал телефонную трубку, она стала вдруг скользкой как змея, и у писателя появилось желание швырнуть ее ко всем чертям.
   — Речь идет о крохотном эпизоде, мистер Дуглас, — вкрадчиво нашептывала трубка.
   — Представьте, что рассказ — это ребенок, так часто говорят, — он с грустью отметил, что раздражение губит метафору. — Эдакий славный крепыш лет пяти-шести. Все при нем — руки, ноги, он гармоничен. Данный эпизод — ручка, сжимающая в кулачке нить характера. Почему же я должен калечить собственного ребенка?..
 
   Писатель вывел велосипед на дорожку, потрогал рычажок звонка. Тонкие прохладные звуки засверкали на давно не стриженных кустах, будто капельки росы.
   — Пропадай тоска! — воскликнул он и, поддев педаль-стремя, вскочил на воображаемого коня.
   Восторженно засвистел ветер. Спицы зарябили и растворились в пространстве. Шины припали к земле.
   Метров через триста Рэй сбавил темп — нет, не взлететь уже, не взлететь! А было же, было: он разгонялся на лугу или с горы, что возле карьера, разгонялся и закрывал глаза, и тело его невесомо взмывало вместе с велосипедом, и развевались волосы… Было!
   Злость на продюсера прошла. Человек он неглупый, но крайне назойливый. Точнее, нудный. О силе разума он, может, и имеет какое-нибудь представление, но что он может знать о силе страсти?
   Велосипед, будто лошадь, знающая путь домой, привез его к реке. Рэй часто гулял тут. Пологий берег, песок, мокрый и тяжелый, будто плохие воспоминания, неразговорчивая вода. Так было тут по утрам. Однако сегодня солнце, наверное, перепутало костюм — вместо октябрьского, подбитого туманами, паутиной и холодной росой, надело июльский — и река сияла от удовольствия, бормотала что-то ласковое и невразумительное. Чистые дали открылись по обоим ее берегам, и стал слышен звук падения листьев.
   «А что я знаю о страсти? — подумал писатель. — Я видел в ней только изначальную суть. Весь мир, человек, все живое, несомненно, проявления страсти. Что там говорить: сама жизнь как явление — это страсть природы. Но есть и оборотная сторона медали… Я создаю воображаемые миры. Это, наверное, самая тонкая материя страсти. Но я, увы, сгораю. Какая нелепость — страсть, рождая одно, сжигает другое. Закон сохранения страсти…»
   И еще он подумал, что, для того чтобы развеять тоску, было бы неплохо уехать. Куда-нибудь. В глухомань.
   Он взглянул на небо.
   Небо вздохнуло, и вдоль реки пролопотал быстрый дождик.
   — Дуглас, — негромко окликнули его.
   Писатель живо оглянулся.
   Никого!
   Берег пустынный, а лес далеко. Там подобралась хорошая компания вязов, дубков и, кленов. В детстве он бегал туда за диким виноградом. Это была страсть ко всему недозрелому — кислым яблокам, зеленым пупырышкам земляники…
   — Задержитесь на минутку, — попросил его все тот же голос. — Я сейчас войду в тело.
   Рэй наконец заметил, что воздух шагах в десяти от него как-то странно колеблется и струится, будто там прямо на глазах рождался мираж.
   В следующий миг раздался негромкий хлопок, и на берегу появился высокий незнакомец в чем-то черном и длинном, напоминающем плащ. Остро запахло озоном.
   — Не жмет? — участливо поинтересовался Рэй Дуглас и улыбнулся. — Тело имею в виду.
   — Извините, мэтр. Я неудачно выразился. Но это в самом деле мое тело. — Незнакомец шагнул к писателю и радостно воскликнул, воздев руки к небу: — Вот вы, оказывается, какой!
   «Что это? — подумал Рэй Дуглас. — Монах, увлекающийся фантастикой? Или… Или я просто переутомился. Я много и славно работал в сентябре. Да и октябрь был жарок. Неужели воображение разыгралось так буйно?»
   — Успокойтесь, мэтр. — Незнакомец остановился. — Вы не больны. Я реален так же, как и вы. Извините за эти дерзкие слова; мне вовсе не пристало учить вас, как надо относиться к чуду. Что касается одежды, то это защитная накидка. У вас здесь очень высокий уровень радиоактивности. Дома меня ожидает тщательная дезактивация.
   Писатель уже овладел собой.
   — Откуда же вы? — спросил он, пристально разглядывая незнакомца.
   — Издалека, — ответил тот. — Из две тысячи шестьсот одиннадцатого года. Я президент Ассоциации любителей фантастики. Я прибыл за вами, мэтр. И еще хочу заметить — у нас очень мало времени.
   — Польщен! — засмеялся Рэй Дуглас. — Встреча с читателями? Лекция? Я готов. — И удивился, покачав головой. — Две тысячи шестьсот одиннадцатый… Неужели знают?
   Теперь улыбнулся президент.
   — Вас ждут во всех обитаемых мирах, — объяснил он, и бледное лицо его чуть-чуть порозовело. — Это такая удача, что мы можем вас спасти. Пойдемте, Дуглас. Вы проживете еще минимум восемьдесят-девяносто лег и напишете уйму замечательных книг. Только наш мир сможет дать вашему адскому воображению настоящую пищу. Вы будете перебрасывать солнца из одной руки в другую, словно печеную картошку.
   — О чем вы? — сдавленным шепотом спросил писатель. — Уйти? Насовсем? Сейчас? Среди бела дня и в здравом уме?
   — Вы уже не молоды, — мягко заметил посланник из будущего. — Вырастили детей, достигли зенита славы. Вы уже никому ничего не должны здесь. Если вам безразлично, что вас ожидают сотни миллиардов моих соотечественников, то подумайте хоть раз о себе. Пойдемте, Дуглас. У нас осталось двадцать две минуты.
   Воскресное утро, начавшееся для писателя с телефонной ссоры, вдруг окончательно потускнело, а растерянная мысль метнулась к дому: «Как же так? А Маргарет, дочери, внучата… Уйти — значит пропасть. Без вести. Значит, исчезнуть, сбежать, дезертировать. С другой стороны — дьявольски интересно. Ведь то, что приключилось со мной, — настоящее волшебство. Это вызов моей страсти, моему искусству и таланту. Им нужен маг. Вправе ли я отклонить вызов? И что будет, если я приму его? Ведь я — не что иное, как форма, которую более или менее удачно заполнил мир. Уже заполнил.
   — Почему такая спешка? — недовольно спросил он. — Во всяком случае, я должен попрощаться с родными.
   — Исключено! — Президент Ассоциации любителей фантастики развел руками, и на его лице отразилось искреннее сожаление. — Осталось двадцать минут.
   — Но почему, почему?
   — Время оказалось более сложной штукой, чем мы предполагали. Масса причинно-следственных связей, исторические тупики… Есть вообще запретные века. Там такие тонкие кружева, что мы боимся к ним даже притрагиваться. Поверьте, если бы существовала такая возможность, мы бы спасли все золотые умы всех веков и народов. Увы, за редким исключением, это невозможно.
   — И я как раз — исключение, — хмуро заключил Рэй Дуглас.
   — Да. И мы очень рады. Но временной туннель только один, и продержаться он может не более тридцати семи минут.
   — Кого же вы уже спасли?
   — Из близких вам по духу людей — Томаса Вулфа, — ответил президент Ассоциации и вздохнул. — Однако он вернулся. Сказалось несовершенство аппаратуры…
   — Томас?! — воскликнул Рэй. — Чертовски хотелось бы с ним встретиться. Ах да, я забыл…
   Писатель разволновался, схватил пришельца из будущего за руку.
   — Теперь я понял, — пробормотал он, улыбаясь. — Я все понял. Последнее письмо Вулфа из Сиэтлского госпиталя, за месяц до смерти. Как там? Ах да… «Я совершил долгое путешествие и побывал в удивительной стране, и я очень близко видел черного человека (то есть вас)… Я чувствую себя так, как если бы сквозь широкое окно взглянул на жизнь, которую не знал никогда прежде…» Бедный Том! Ему, наверное, понравилось у вас.
   — Мэтр! — взмолился человек в черной накидке. — Сейчас не время для шуток. Решайтесь же наконец. Четыре минуты.
   — Нет, что вы, — Рэй Дуглас наклонился, подхватил велосипед за руль. Хитро улыбнулся. — Если бы я мог проститься, а так… Тайком… Ни за что!
   — Мы любим вас, — сказал человек с бледным лицом и пошел туда, где воздух колебался и струился. — Вы пожалеете, Дуглас.
   — Постойте! — окликнул его писатель. — Человек в самом деле слаб. Я не хочу жалеть! Обезбольте мою память, вы же, наверно, умеете такое. Уберите хотя бы ощущение реальности событий.
   — Прощайте, мэтр, — пришелец коснулся своей горячей ладонью лба Рэя Дугласа и исчез.
 
   Писатель тронул велосипедный звонок. Серебряные звуки раскатились в жухлой и редкой траве, будто капельки ртути. Рэй вздрогнул, оглянулся по сторонам.
   «Что со мной было? Какая-то прострация. И голова побаливает. Я сегодня много думал о Вулфе. И, кажется, с кем-то разговаривал. Или показалось? На берегу же ни одной живой души. Но вот следы…»
   На мокром песке в самом деле отчетливо виднелись две цепочки следов.