— Мне же больно, Ляля, — хрипло сказал Лахтин. — Опомнись. Что же ты бьешь без разбора, что ты хлещешь?! Неужто и впрямь я такое чудовище?
   Она подошла к журнальному столику, возле которого сидел Лахтин, взяла из его пачки сигарету.
   — Я четыре года терпела, — сказала Ляля. — Потерпи и ты, залетный мой. Скажи лучше: что тебе сегодня приснилось?
   — Ну и переходики у тебя! С ума можно сойти, — Лахтин пожал плечами. — Из детства что-то, не помню…
   — Значит, было царство?
   — Какое еще царство?! — вскочил Лахтин. Он наконец, достал портмоне, приоткрыл его, закрыл, снова открыл.
   «Не знает, как поступить, — брезгливо подумала Ляля. — Боится, что швырну его сребреники ему в лицо. Если все доставать, то и отдавать все надо. Отсчитывать неудобно. А все отдавать не хочется».
   — Ты не жмись, — грубо сказала она. — Я за четыре года много заработала. Так и быть — облегчу тебе душу. Ты же половину грехов сразу спишешь. Откупился, мол… А про царство упоминала, так это опять-таки о душе. Было же у тебя хоть что-нибудь там раньше.
   — Не твое дело! — окрысился Лахтин. Он отсчитал несколько купюр и демонстративно швырнул их на диван. — Было и есть.
   — Было, конечно, — согласилась Ляля. — Маленькое, захудалое. Но ты и его отдал. За коня! За то, чтобы быть на коне. Все царство души — за паршивую клячу удачи… Говоришь — есть? Ой ли.
   — Плевал я на твое царство! — фальцетом выкрикнул он и, натыкаясь на вещи, пошел в коридор. Хлопнула дверь.
   Маленькая женщина опустила руки и посмотрела на пол так, будто несла-несла гору посуды и вдруг все разом уронила.
   Заплакать или рассмеяться?
   Она все-таки заплакала. Разбитого не жаль. А вот украденного жаль всегда.
   Сушь, которая две недели подряд стояла над Гончаровкой, в этот вечер как-то притомилась. Дождя ничто не предвещало, но давление стремительно падало, и люди, устав раньше обычного, раньше и ко сну собрались.
   К полуночи чистые звезды подернулись дымкой, но в селе все еще стояла настороженная, болезненная тишина. Не шелохнется пыльная листва, не прогремит ведро о сруб колодца, не коснется ласково слуха девичий смех.
   Часом позже с юго-запада, где уже несколько раз сверкали сухие зарницы, на Гончаровку стремительно надвинулся широкий грозовой фронт. Звезды погасли, будто их задул промчавшийся над селом ветер. Обрадованно прошумела листва. В ответ небо грозно заворчало и воткнуло в каменный лоб ближайшего холма молнию. Хлынул дождь.
   Захар лег рано, но уснуть долго не мог. Ломило в висках, перед глазами мельтешили белые мухи. Он ворочался, представляя, как его письмо едет где-то в почтовом вагоне, пытался мысленно заглянуть в квартиру Сергея, но почему-то, кроме зеркал и ковров, ничего не мог представить. В богатых домах, говорят, всегда много ковров. Наверное, есть еще книги. Ведь Сережа — его Сережа! — как-никак ученый. Почти что профессор. Вспоминал Захар также жену сына, а особенно внучку, но и из этого ничего не получилось. Видел-то он их всего раз, лет шесть назад, да и то мельком. Не пойдешь же сдуру в хату, когда там гости… Если бы он знал, что не чужие они ему. Если бы знал!
   Грома Захар, как ни странно, не слышал, а вот лопотание дождя уловил сразу.
   «Слава богу, — подумал он, улыбаясь про себя. — Напоит наконец землицу. Пыль прибьет, окна промоет».
   С этой мыслью Захар заснул.
   И приснился ему сон…
   Будто по всей Гончаровке вишня цветет. Много ее — как до войны. Садок возле садка. И везде праздничное белое сияние, музыка и люди. Нарядные, веселые. Друг другу улыбаются, друг с другом заговаривают.
   «Свадьба, что ли?» — удивился Захар.
   Пошел и он себе. Да так легко, что и не поймет: идет он или летит.
   Тут музыка громче заиграла. Быстро. Горячо.
   Люди перед Захаром расступились. И деревья в сторону тоже отошли.
   Глядит Захар, а перед ним посреди сада его сын, Сергей. Молодой, красивый. И сорочка на нем белая, вышитая. Лица, правда, толком не разглядеть: солнце землю пригрело, парует она и вся как бы в мареве. Пляшет сын. Голову запрокинул, руки в сторону развел, будто всех обнять хочет, улыбается. И все по кругу, по кругу. Быстро, легко, красиво.
   «Молодец, сынок!» — хотел крикнуть Захар, да так и занемел.
   Вдруг увидел он, что никакой это не пар, а дым горький. И не комья молодой земли под босыми ногами сына, а головешки. Да не остывшие, а бело-сизо-алые. Смотреть на них — и то больно!
   «Беги, Сережа! Ко мне, сынок!» — кричит Захар и с ужасом понимает, что не слышно его голоса. Нет его!
   И люди не слышат, ни о чем не догадываются. Ходят рядом, переговариваются, на Сергея уважительно поглядывают. Танцует мол, красиво.
   Рванулся Захар к сыну, а ноги — ни с места.
   Тут Сергей лицом к нему повернулся.
   Оказывается, на лице его вовсе не улыбка, а мука лютая. Плачет он, а слезы жар сразу сушит. Зовет отца — губы только в гримасу боли складываются.
   «Где ты, дождь?! — обратился к небу Захар. И опять без слов: — Спаси сына моего! Погаси угли!»
   Нет дождя.
   А Сергей уже последние силы теряет. Шаги его по огню все неувереннее становятся, все медленнее. Вот-вот упадет.
   Напрягся Захар так, что жилы на шее вздулись, прорвал-таки немоту.
   «Подожди, сынок, я сейчас…» — крикнул он и проснулся.
   Ничего не понимая, Захар несколько минут всматривался во тьму. Перед глазами все еще стояло обезображенное болью лицо сына, грозно светились раскаленные угли.
   «Что за наваждение? — испуганно подумал старик, вспоминая подробности сна. — Не к добру такие танцы».
   Захар встал с кровати, поспешно закурил. Он так разволновался, что в груди опять закололо, будто сердце при каждом ударе натыкалось там на осколок стекла.
   «Письмо — ерунда, — подумал Захар. — Непонятное оно, одни намеки. Да и идти будет дня три-четыре. Дурень я, дурень. Такая радость — сын отыскался, а я письма шлю. Ехать надо! Самому. Лететь! Самым скорым самолетом. И не когда-нибудь, а прямо сейчас. Утречком».
   Он включил свет и стал собираться в дорогу, прикидывая, какие гостинцы можно взять в Киев и какие слова он скажет своему Сереже.
   Придерживаясь за перила лестницы, Лахтин вышел на улицу.
   Некоторое время бездумно стоял возле дома Ляли, не зная куда идти и что делать. Непостижимо! Его Мышка — и этот… брезгливый, уничижительный тон. Продуманные фразы и суждения, будто она зачитывала обвинительное заключение. Но главное — их суть! Все преувеличенно, тенденциозно подобрано, заострено. Чтобы больнее ранить! Царство, душа, деньги… Получается, что он чуть ли не губитель человечества. Какая муха укусила Ляльку? Откуда у женщины такая рассудочность и рационализм? Возможно, он в чем-то и был не прав. Невнимательный там, эгоистичный. Но ведь такова современная жизнь. Так-живут если не все, то многие. Никто никому не нужен, Ляля. И я тебе, значит, не нужен… Боже, как давит в груди! Я стал истериком… Ничего страшного не произошло. Ну озлилась Лялька, наговорила гадостей. С кем не бывает. Не прогнала ведь, не оттолкнула. Значит, все образуется.
   Лахтин спустился мимо «Детского мира» на Крещатик, выпил в автомате газированной воды. Немилосердное солнце плавило асфальт, загоняло прохожих в тень.
   «Надо вызвать машину, — подумал Лахтин. — А Мышку придется подержать на расстоянии. Или вообще… С глаз долой — из сердца вон».
   Он нашел в кошельке двухкопеечную монету, зашел в телефонную будку.
   — Света, я на Крещатике, — сказал Лахтин секретарше. — Найди, пожалуйста, Виктора. Пусть подъедет ж «Детскому миру».
   Он повесил трубку, и тут сердце его подозрительно замерло, будто поднималось, поднималось по лестнице, а затем споткнулось и с ходу перепрыгнуло полпролета.
   Лахтин вернулся к автоматам и на всякий случай проглотил таблетку новокаинамида, запив ее теплой водой. Затем прошел к троллейбусной остановке, присел в тени.
   — Ну где же ты, Злодей?! — привычно позвал он.
   Йегрес появился не сразу, а как бы просочился, будто дым, из кроны дерева. В нем что-то клубилось и посверкивало, пока из тьмы не сформировался человеческий облик.
   — Привет, Чудовище, — сказал двойник и присел рядом с Лахтиным. — Достукался? Я тебя утром предупреждал.
   — Не надо, — поморщился тот. — Мне и без тебя тошно.
   Он подумал, как бы удивились люди, если бы увидели рядом с ним его негатив, да еще бестелесный.
   — Сейчас тебе вдвойне тошно будет, — заявил Йегрес. — Я ухожу от тебя, родственничек. Навсегда.
   — Как?! — мысленно вскричал Лахтин. — И ты уходишь? Вы что — сговорились с Лялькой? Впрочем, чепуха. Ты не можешь уйти. Ведь наши миры сопредельные, зеркальные.
   — Еще как могу, — Йегрес вздохнул. — Наши миры, оказывается, расходятся. Кроме того, мне запретили с тобой встречаться. Наши умники считают, что мы плохо влияем друг на друга. И даже больше того…
   — Я — на тебя? — удивился Лахтин.
   — Получается, что так, Чудовище. — Йегрес пожал плечами, черные губы сложились в улыбку. — Ты и впрямь оперился. Стал быстрее соображать, появилась решительность. Можно уже за ручку не вести… Умники говорят, что наши отношения мешают сосуществованию двух миров. Мы расталкиваем их, как два одноименных заряда.
   — Не слушай их, Злодей! — то ли про себя, то ли вслух взмолился Лахтин. — Нам хорошо вдвоем. Мы ругаемся, но мы и дополняем друг друга. Кроме того, ты не прав. Мне трудно… решать все самому. Я привык… с тобой. Ты всегда был рядом. Как же теперь — без тебя? Жить так сложно.
   — Жить просто, — насмешливо прищурился Йегрес. — И не скули, пожалуйста. Кое в чем ты уже превзошел учителя. Далеко пойдешь, если… не остановят. — И двойник хихикнул. — Главное — не жди милостей, как завещал ваш Мичурин. Дерзай, родственничек! Учти: если ты не приспособишь этот мир для своих нужд, он тотчас приспособит тебя. Причем использует и выбросит. А Ляльку ты не слушай. Каждый сражается за то, что он имеет. А у нее, кроме души, ничего нет.
   Йегрес поднялся, брезгливо сплюнул. Черный сгусток слюны полетел в сторону пассажиров, столпившихся на остановке. Лахтин замер — от страха у него даже засосало под ложечкой. «Я пропал! Скандала не избежать. Йегреса люди не видят, получается, что плюнул я… Сейчас вызовут милицию… Протокол, фамилия…»
   — Очнись, Чудовище! — повелительно сказал двойник. — Все я тебе дал, а вот от страха не вылечил. Ну, да ладно. Проживешь…
   «Не поняли! Не увидели!» — обмирая от радости, подумал Лахтин.
   — Я пошел, — напомнил Йегрес. — Будь позубастее, родственничек. И не поминай лихом.
   Он неторопливо пошел-поплыл наискосок через Крещатик.
   Лахтин, хоть и понимал, что ничего не случится, весь сжался, когда синий «Жигуленок» — первый из вереницы автомобилей, мчавшихся по улице, — врезался в расплывчатую фигуру двойника, прошил ее, а за ним замелькали другие машины, зловонно дыша бензином и перегретым металлом.
   Йегрес шел сквозь железный поток, не замечая его, и сердце Сергея Тимофеевича вдруг наполнилось гордостью за двойника и одновременно за себя: плевали они и на людей, и на весь этот мир. Раз их с Йегресом не видят, не замечают — тем лучше. Значит, они вольны жить, как хотят.
   — Прощай, Злодей! — прошептал Лахтин. — Не бойся, нас уже никто не остановит.
   Он почувствовал в себе такую силу, такую дерзкую уверенность, что даже прикрыл глаза, чтобы прохожие не увидели в них торжества. Его буквально распирали эти два чувства, тянули ввысь. И сладко, как в детстве, и замирает сердце от страха и восхищения. Еще немного, и он тоже взлетит, заскользит невесомо над Крещатиком — сквозь ревущий поток машин, усталые дома, полумертвые от жары деревья…
   Он вдруг услышал настойчивые голоса, которые бесцеремонно ворвались в его грезы, но открывать глаза не стал.
   — Расстегните ему рубашку, — сказала какая-то женщина.
   Лахтин без труда определил по голосу, что ей за пятьдесят и что у нее небольшая зарплата.
   — Товарищи, может, у кого есть нитроглицерин? — вмешался мужской голос.
   «Кому-то поплохело, — машинально отметил Лахтин и представил, как собираются рядом зеваки, как суетятся люди, не зная, чем помочь тому, кто упал на асфальт. — Мое дело сторона, я не врач. И вообще… Могу я хоть раз отключиться от суеты и никого не видеть, ни о чем не думать, ни о ком не переживать».
   Голоса-реплики прибывали:
   — «Скорую помощь» вызвали?
   — Да, вон тот гражданин звонил…
   — Позвоните еще… — Голос был старческий, дребезжащий: — Юноша, потрудитесь, пожалуйста, набрать ноль три. Пока они соберутся, человек помереть может.
   — Есть вода, — обрадовался женский голос. — Воду несут…
   «Сердце, наверное, хватануло, — подумал Лахтин о несчастном. — Интересно кого — молодого или старого? Может, все-таки открыть глаза, полюбопытствовать?»
   Как бы в унисон его мыслям в говор толпы ворвался возбужденный напористый голос профессиональной сплетницы, боящейся пропустить зрелище и пробивающейся, по-видимому, сейчас вперед:
   — Кому, людоньки, плохо? Дайте поглядеть, говорю. Кому плохо?

С ТОЙ ПОРЫ, КАК ВЕТЕР СЛУШАЕТ НАС

    СНАЧАЛА ОН ПОСТРОИЛ ГЛАВНУЮ БАШНЮ — ДОНЖОН — И ПОДНЯЛ ЕЕ НА НЕВИДАННУЮ ВЫСОТУ.
    ЗАТЕМ В ОДНО МГНОВЕНИЕ ВОЗВЕЛ МОЩНЫЕ СТЕНЫ И ПРОРЕЗАЛ В НИХ БОЙНИЦЫ — ДЛЯ КРАСОТЫ, КОНЕЧНО.
    ПО УГЛАМ ОН ПОСАДИЛ ТРИ БАШНИ ПОНИЖЕ. ИЗ ТОГО ЖЕ МАТЕРИАЛА — БЕЛОГО СВЕРКАЮЩЕГО НА СОЛНЦЕ, КАК САХАР.
    БОЛЬШЕ ВСЕГО ХЛОПОТ БЫЛО С ДОМОМ.
    ОН СДЕЛАЛ ЕГО ПРОСТОРНЫМ, С ВЫСОКИМИ СТРЕЛЬЧАТЫМИ ОКНАМИ, ОТКРЫТОЙ ГАЛЕРЕЕЙ И ТЕРРАСОЙ. ГОТИЧЕСКУЮ КРЫШУ УКРАСИЛ ВЫСОКИМ ХРУПКИМ ШПИЛЕМ, КОТОРЫЙ ПРИШЛОСЬ НЕСКОЛЬКО РАЗ ПЕРЕДЕЛЫВАТЬ.
    ОТКРЫТОСТЬ И НЕЗАЩИЩЕННОСТЬ ДОМА НЕ СОЧЕТАЛИСЬ С ОГРОМНЫМИ БАШНЯМИ И ТОЛСТЫМИ СТЕНАМИ, НО ЕМУ ВСЕ ЭТО ОЧЕНЬ НРАВИЛОСЬ. ПОХОЖИЙ ЗАМОК ОН ВИДЕЛ В ПЯТНАДЦАТОМ ИЛИ ТРИНАДЦАТОМ ВЕКЕ, КОГДА БЫЛ МАЛЫШОМ И НОСИЛСЯ ПО СВЕТУ В ПОИСКАХ РАДОСТЕЙ И ВПЕЧАТЛЕНИЙ. ЗАМОК ТОТ СТРОИЛИ, ПОМНИТСЯ, В ШВЕЙЦАРИИ, ДАЛЕКО ОТ КАМЕНОЛОМНИ. РАБОТЫ ВЕЛИСЬ МЕДЛЕННО — КАМЕНЬ ДОСТАВЛЯЛИ ВСЕГО ЛИШЬ НА ДВУХ ИЛИ ТРЕХ ПОВОЗКАХ. ЕМУ НАДОЕЛО НАБЛЮДАТЬ, КАК ВОЗЯТСЯ ЛЮДИ НА СТРОЙКЕ — НЕСТЕРПИМО МЕДЛЕННО, БУДТО СОННЫЕ МУХИ. ВЫБРАВ КАК-ТО ДЕНЬ, ОН, ИГРАЮЧИ, НАНОСИЛ СТРОИТЕЛЯМ ЦЕЛУЮ ГОРУ ИЗВЕСТНЯКА И ГРАНИТА.
    — ТЫ ЗАБЫЛ О ВОРОТАХ, — НАПОМНИЛА ОНА.
    ОН ТУТ ЖЕ ПРОРУБИЛ В СТЕНЕ АРКООБРАЗНЫЙ ПРОЕМ, А СТВОРКИ ВОРОТ СДЕЛАЛ КРУЖЕВНЫМИ.
    ЗАКОНЧИВ ГРУБУЮ РАБОТУ, ОН ВЕРНУЛСЯ К ДОМУ И УКРАСИЛ ЕГО ГОРЕЛЬЕФАМИ И АНТИЧНЫМИ СКУЛЬПТУРАМИ. ЗАТЕМ БРОСИЛ НА СТЕНЫ И АРКАДУ ГАЛЕРЕИ ЗАМЫСЛОВАТУЮ ВЯЗЬ ОРНАМЕНТА. В СТРЕЛЬЧАТЫХ ОКНАХ ОН УСТРОИЛ ВИТРАЖИ.
    ДЕЛО БЫЛО СДЕЛАНО.
    ОНО СТОИЛО ПОХВАЛЫ, И ОН ТЕРПЕЛИВО ЖДАЛ ЕЕ.
    — НО ВЕДЬ Я НЕ БУДУ ЖИТЬ В ТВОЕМ ЗАМКЕ, — СКАЗАЛА ОНА.
 
   Мария уже не загорала, а просто лежала на берегу, не имея сил лишний раз подняться и окунуться в море. Солнце плавило ее тело, дурманом вливалось в жилы. Еще немного — и закипит кровь, задымится шоколадная кожа, вспыхнут волосы…
   — У нас с тобою никогда не будет детей, — лениво сказала Мария, не открывая глаз.
   В красном сумраке, которым сквозь плотно сомкнутые веки наполнило ее солнце, возникли какие-то невнятные, бессвязные слова — бу-бу-бу. Пробились извне и проняли. Это голос Рафа. Он, по-видимому, удивлен. Или ехидно справляется о здоровье. Не перегрелась ли, мол, она?
   — Дело не во мне, — пояснила Мария. — Ты ужасно нудный, Раф. Я от твоей болтовни всякий раз засыпаю. А во сне детей делают только лунатики.
   Она засмеялась, представив, как два лунатика на ощупь ищут друг друга, а затем молча предаются любви. С бесстрастными, окаменевшими лицами, похожими на посмертные маски, с открытыми глазами, в которых, будто две льдины, плавают отражения луны.
   — Не сердись, — ласково сказала она, зная, что Маленький Рафаэль уже тянется к рубашке и шортам. У него, как у большинства недалеких людей, гипертрофированное чувство собственного достоинства. К тому же он совершенно не понимает юмора. — Ты ведь уверен, что я поломаюсь, поломаюсь и выйду за тебя замуж. Но этого никогда не будет. Оба мы по-своему правы. Зачем же все усложнять и портить друг другу нервы?
   Он бросил что-то сердитое. Нечто вроде: как мы можем быть оба одновременно правы, если… Нет, какой он все-таки нудный!
   Ей опять заложило уши, хотя Мария сегодня ни разу не ныряла. Бывает такое: тебе говорят, а ты не слышишь. Смотришь на собеседника будто через толстое стекло и не понимаешь — чего эта обезьяна так кривляется?
   Обиделся. Уходит. Беги, Раф, беги! Завтра ты как ни в чем не бывало приедешь к ужину и будешь опять приторно ласков и предупредителен. Такие, как ты, таких женщин, как я, не бросают. Извини, Раф, но сегодня мне хочется побыть одной.
   Взревел автомобильный мотор.
   «Наконец-то! — подумала Мария. — Только не перегазовывай, а то застрянешь в песке и мне опять придется с тобой возиться…»
   Уехал!
   Мария открыла глаза, огляделась. Вокруг — ни души. Песчаные дюны, сонное море. Только на западе, километрах в двух отсюда, едва видны деревья и дома. Там, конечно, на пляже полно, не то что здесь — на косе. Впрочем, уже полдень, и все нормальные люди обедают или отдыхают. Хорошо все-таки быть ненормальным и жить, как тебе хочется.
   На западе, в выжженной пустыне неба, висело одинокое облако.
   «Будет дождь, — лениво подумала Мария. — Парит еще с утра».
   О Маленьком Рафаэле она больше не вспоминала. Уехал — и пусть. Она всегда говорит, что думает. Пора бы ему привыкнуть.
   С самого утра Марию одолевало какое-то смутное томление и беспокойство. Хотя неправда. Когда проснулась, ничего подобного не чувствовала. И за завтраком все было в порядке. Потом за ней заехал Рафаэль. Она, как всегда, не захотела садиться в его машину — чтобы позабавиться на шоссе. Раф не любит, когда она впритирку подводит свою не раз битую малолитражную козявку с проржавевшим дном к его самовлюбленному бульдогу или пулей выскакивает вперед, чтобы лихо развернуться перед самым носом его автомобиля.
   «И все-таки — откуда это томление? Оно появилось здесь, на берегу… Все время как будто чего-то ждешь. Все время кажется: что-то должно произойти… Тяжелый штиль и каменно неподвижное море. Засахарившееся от зноя небо… Все это давит на мозги. По-видимому, падает атмосферное давление… Это томление похоже на ожидание перемен. Хочется, чтобы проснулся ветер, налетел шторм. Чтобы взял эту полусонную землю, как погремушку, и устроил хорошенький тарарам».
   Но ветра не было, и Мария вновь прикрыла глаза.
   Ее опять заполнили покой и красный сумрак.
   И вдруг…
   В ее дрему нежданно-негаданно вплелись странные звуки.
   Зашипели тысячи змей.
   Зажужжали миллионы злых пчел.
   Откуда-то взялись десятки поездов и закружили вокруг нее, грохоча и воя.
   Мария вскочила, открыла глаза и тут же зажмурилась — в глаза швырнуло песком.
   Она слабо вскрикнула, не понимая, что происходит, и еще не успев испугаться.
   В следующий миг на нее дохнуло нестерпимым жаром.
   Воздух куда-то девался, будто его и не было.
   Его раскаленные остатки обожгли горло, и вместо крика из груди Марии вырвался стон.
   Жесткие огромные ладони подхватили ее, сорвали купальник.
   Горячие и шершавые, как наждак, они ласкали ее с таким нетерпением и страстью, что испуганной Марии показалось: вслед за одеждой о нее сейчас сдерут и кожу.
   Она попробовала открыть засыпанные песком глаза, но слезы и боль застили свет. Только на миг ей открылось нечто вроде тоннеля или трубы, в бесконечной глубине которой сиял то ли клочок неба, то ли гигантский голубой глаз…
   Мария рванулась, чтобы высвободиться, но тот, кто нес ее, даже не заметил этого. Его жадные поцелуи терзали ее почти бесчувственное тело. Мария изо всех сил отталкивала насильника и… не находила его, будто боролась с призраком.
   «Кто он? Куда он меня тащит? Что ему нужно?»
   По-прежнему не хватало воздуха. Черная мгла удушья гасила последние искры разума.
   «Он задушит меня…» — мелькнуло в сознании.
   Марии показалось, что его дикий напор и грубая, какая-то нечеловеческая страсть взорвут ее изнутри, сожгут.
   Она вскрикнула и потеряла сознание.
 
   Раньше мир состоял из движения.
   И оно непрерывно совершалось, вовлекая в свой круговорот воздух и воду, камни и песок, закипая в листьях зеленым хлорофиллом, а в жилах — горячей кровью.
   Он знал: останови это движение — и мир погибнет. Он хотел, чтобы движение продолжалось вечно, потому что сам был движением.
   Еще мир состоял из красоты.
   Она была похожа на целесообразность, но не более того. Потому что целесообразность понятна, а красота — необъяснима. Как объяснить, почему вчерашний закат был унылым, а сегодняшний — прекрасен? И в чем заключается прелесть маленькой изумрудной ящерицы, которая взобралась на камень и тревожно оглядывается по сторонам?
   В детстве он считал, что мир еще состоит из музыки, но позже узнал: в природе живут одни лишь звуки. Находить им гармонию умеют только птицы и люди.
   Теперь же все разом переменилось.
   Повсюду — внутри, снаружи — был огонь. Он клокотал, рвался протуберанцами, возносился к небу, увлекая за собой и плоть.
   Как же он раньше не догадался, что все сущее рождено в огне, пронизано им и только в этом состоянии имеет смысл и предназначение?
 
   Как зовут тебя, птица?
   Где взяла ты крошечный серебряный колокольчик, который звенит, переливается в твоем горлышке? Кто ты — жаворонок, коноплянка, колибри? Но главное, почему твои трели, твое незамысловатое пение так радует сердце?
   Мария открыла глаза.
   Взгляд уперся в белый потолок, затем переместился влево. Капельница, шкафчик с лекарствами, синяя лампа для стерилизации воздуха… Значит, она в больнице.
   А, где же птица? Где она так заливается?
   Мария повертела тяжелой головой, улыбнулась.
   Ну, конечно же. В палате ничего такого нет, окно тоже закрыто. Жаворонок ликует в ней. Он залетел ей в душу и, думая, что это небо, забирается ввысь, в поднебесье, в зенит и стряхивает с крыльев капельки звуков.
   «Что за чушь? — удивилась Мария. — Я никогда не была сентиментальной… И почему — больница? Что со мной?»
   Она позвонила и несколько минут бессмысленно смотрела в потолок. Ощущение было такое, словно с ней произошло нечто очень хорошее, необыкновенное — жаль, забыла, что именно. Это чувство внутренней гармонии (потому и пела в душе птица!) совершенно не вязалось с больничными стенами, а загадок Мария не любила.
   Вошел врач.
   Он был молод, однако лицо его выдавало раннюю пресыщенность жизнью. Из тех, кто заученно рекомендует не пить, не курить, заниматься спортом, а сами в охотку пьют, курят и валяются в постели после обильной еды. Хомячок…
   — Вы пришли в себя?! — то ли спросил, то ли подтвердил врач. — Прекрасно. Через несколько дней я поставлю вас на ноги.
   — Что со мной? — прошептала Мария и не узнала свой голос: хриплый, прерывающийся, будто обожгла чем-то трахею.
   — Ничего особенного. Легкий шок, легкие ушибы. Вам повезло: ни одного перелома.
   Мария напрягла память, пытаясь увидеть прошлое, вспомнить, что же с нею приключилось. Море, свирепое солнце, болтовня Маленького Рафаэля… Шум отъезжающей машины, полудрема… Что дальше? Все уходит, проваливается в красный полумрак…
   — Вы рождены в рубашке, — заметил врач, быстро и ловко осматривая синяки на плече и груди, сбитый локоть.
   Мария глянула на Хомячка с легким презрением, вздохнула. Как он похож на ее Рафаэля! Неужели весь мир состоит из болтунов!
   — И все-таки… Что со мной произошло? Я хотела бы знать подробности.
   Сказала и вдруг с ужасом все вспомнила.
   «На меня кто-то напал! Огромный и сильный, потому что я кричала и отбивалась, а он даже не замечал этого… Он нес меня на руках… Помню руки, огромные ладони, горячие и шершавые, как наждак… Странно, но к ним сейчас нет антипатии… Он швырнул мне в глаза песком и унес… Кажется…»
   Мария подняла на врача вопросительный взгляд.
   — Читайте газеты, — сухо сказал Хомячок, почувствовав ее невысказанное презрение. — Там есть все подробности.
   Он вышел.
   Только теперь Мария заметила на столике возле кровати кипу газет. Она привстала, схватила первую попавшуюся, стала листать, не зная, на какой полосе искать сообщение.
   «Что это? Мое фото? Что они наплели про меня?»
   «…разрушительный смерч, пронесшийся вчера во второй половине дня вдоль побережья… разрушены несколько домов, павильоны и киоски, сорваны крыши… Потоплены лодки… Раненые…
   Но самые неприятные минуты пережила, по-видимому, Мария Д., которую торнадо засосал в свою воронку, поднял в воздух и перенес с косы на берег. Пострадавшая — и это не игра слов — практически не пострадала».
   Мария отложила газету, засмеялась.
   Значит, всего-навсего смерч. Не было никакого насильника, нападения… Она в самом деле, как говорил Маленький Рафаэль, перегрелась на пляже. Ее подхватил какой-то дурацкий торнадо и крутил в воздухе, будто тряпичную куклу. А она… Бог мой, чего только она не навоображала. Сильные руки, обжигающие ладони, ласки… Какая чушь! И все-таки… странно…
   Мария резко оборвала смех, словно задохнулась. Устало откинулась на подушку.
   Она не смогла бы объяснить даже самой себе, что к чему, но что-то в открывшейся реальности и ее ощущениях явно не совпадало. От этого щемила душа, глаза наполнялись слезами.