[24]капители сладострастия.
   Полина обладала всем, что мужчина может мечтать найти в женщине. Однако Казанова, увидев такое полное и внезапное разоблачение всех ее прелестей, застыл на месте, словно парализованный. Будь его избранница кокеткой, он мог бы вообразить, что она пытается раздразнить его чувства. Но Полине были неведомы такие хитрости. Она обладала наивным тщеславием и считала себя достаточно привлекательной, чтобы без всяких уловок предложить себя в своем естественном виде.
   И поскольку он по-прежнему оставался недвижим, застыв не то чтобы с безразличным, а с каким-то покорным видом, Полина спросила его:
   – Так что же, мсье, разве не этого вы желали?
   – Ваша красота, Полина, превращает меня в камень, – ответил Казанова.
   – Разве я похожа на горгону? – с улыбкой спросила молодая женщина.
   Она приблизилась к Казанове и заключила в объятия несчастного старца, который по-прежнему не предпринимал никаких действий, поглощенный мыслью, что, видимо, именно сила желания не дает ему совершить жертвоприношение. Нагота этой пеннорожденной Венеры, сверкающая в трепещущем свете свечей, представляла собой слишком изысканное зрелище и казалась столь совершенной, что превосходила даже самый непомерный аппетит, напрасно обостряя его вместо того, чтобы попытаться удовлетворить.
   Итак, Полина повлекла к алькову злополучного соблазнителя, которого внезапно стал угнетать собственный триумф. Раскинувшись на постели, она с изумительной непринужденностью предоставила в его распоряжение свои восхитительные прелести.
   – Ну что же вы? – снова спросила она. – Вы словно скованы холодом. Давайте же, идите сюда, ложитесь!
 
   Обладание Полиной должно было стать последней любовной победой в его приближающейся к финалу жизни. В ее объятиях Джакомо должен был отдать последнюю дань своему сладострастию.
   Однако в течение следующих двух часов они лежали, обнявшись, слив губы в поцелуе, и не предпринимая при этом никаких других действий. Казалось, Полина обнимает призрак. Джакомо мучился от отвращения, которое испытывал к самому себе.
   Молодая женщина больше не произносила ни слова. То ли стыд, то ли гордость, а может быть, простая вежливость не позволяли ей выразить вслух свое недовольство. Сначала она попыталась оживить своими ласками древо жизни, крепость которого в свое время способна была облагодетельствовать Генриетту, Мартону, Армелину, Леа, малютку Кортичелли, которой было тринадцать лет и которая выглядела на десять, а заодно и богатую мадам д'Юрфе, несмотря на ее шестьдесят. Сколько женщин из разных стран, принадлежавших к различным сословиям, почти всегда красавиц, хотя иногда и отличавшихся замечательным уродством, как та горбунья из Авиньона, наслаждались им до полного изнеможения? Скользкие, устав от чрезмерных ласк, просили пощады у этого человека, любовные возможности которого не знали границ? Но и этот мощный дуб не устоял перед топором Времени и вскоре должен был исчезнуть навсегда, затянутый в леденящую бездну уходящего века.
   Джакомо пришлось проделать все то, что может предпринять опытный человек, чтобы создать видимость наслаждения перед пленительной женщиной, чьи надежды он обманул. Ему хотелось объяснить ей, что он не может удовлетворить ее желание только из чрезмерной деликатности, но Полина достаточно ясно показала, что не нуждается в подобной обходительности. До глубины души оскорбленная тем, что в глазах Казановы ее достоинства оказались не столь хороши, как грубоватые прелести Тонки или обаяние сверхъестественной волшебницы Евы, Полина сочла своим долгом попытаться разрушить проклятые чары всеми способами, какие только могло внушить ей смешанное с яростной досадой желание и которые обычно имеют успех. Но все ее усилия оказались напрасными. Обескураженная, униженная, со слезами на глазах, Полина отступила. Она молча покинула Джакомо, предоставив ему провести в одиночестве оставшиеся до рассвета два или три часа.
   Полностью раздавленный, терзаемый неприятной усталостью, Казанова тщетно надеялся на спасительный отдых. Но природа, сначала не позволившая восстать его плоти, теперь лишила его возможности забыться крепким, похожим на смерть сном, о котором он так мечтал.
   Лишь только начал заниматься день, он покинул свое прокрустово ложе, оделся и, собравшись с силами, отправился в парк, надеясь найти успокоение в привычной одинокой прогулке. В течение двух часов он быстро вышагивал, словно безумный, понося себя во весь голос последними словами. Но ему так и не удалось достигнуть той счастливой усталости, которая одна лишь могла избавить его от себя самого.
   Наконец он вернулся назад и сразу отправился в свою комнату, где и провел весь день. Он не показывался даже за завтраком у мадам де Фонсколомб, опасаясь ее вопросов и еще больше ее сдержанного молчания. Что касается Полины, то ему хотелось бы никогда более не видеть ее, поскольку он был уверен, что она встретит его со своим обычным презрительным выражением, причем на сей раз отнюдь не лишенным оснований.
 
   Ему удалось наконец заснуть, когда дверь комнаты внезапно распахнулась, и в помещение ворвался аббат Дюбуа. Он был вне себя от волнения и жестикулировал так, словно его сутана была охвачена огнем, испуская при этом душераздирающие крики. Глаза его, казалось, сейчас выскочат из орбит, а длинные руки вращались, как крылья мельницы. Эта новая жертва Несса [25]бросилась к Джакомо и схватила его за плечи, будто желая задушить в объятиях. Поначалу Казанова никак не мог взять в толк, чего хочет от него святой отец, который продолжал призывать всех святых и корчиться, как Дамьен [26]во время казни. Он никак не мог улучить момент, чтобы добиться от аббата, что же на самом деле произошло.
   – Скажете вы наконец, что случилось? – не выдержав, вскричал Казанова.
   – Дайте мне двадцать луидоров, – умоляюще произнес аббат, – иначе я убью себя.
   – Попросите их у мадам де Фонсколомб, которая наверняка считает, что ваша жизнь стоит таких денег.
   – Она захочет узнать, зачем они мне, а я не могу ей этого сказать.
   – Ну так вытяните их у нее во время игры в кадриль!
   – Вы насмехаетесь надо мной и, я вижу, готовы дать мне умереть.
   – Мне вполне наскучила даже собственная жизнь.
   – Без этих нескольких луидоров мы будем вынуждены идти пешком, выпрашивая милостыню, – рыдая, выдавил падре.
   – Да о ком вы говорите?
   – Увы, о себе самом! Ни о ком другом, кроме как о себе и Тонке, этом ангеле, которого я хочу сделать моей супругой.
   – Но вы же священник!
   – Поэтому я и хочу отвезти ее в Женеву, поскольку там, как мне говорили, священники женятся, становясь при этом кальвинистами. [27]
   Закончив свое признание, Дюбуа перестал наконец трястись и рухнул в кресло, запыхавшийся, похожий на автомат, у которого ослабили пружину. Сидя на краю кровати, Казанова некоторое время рассматривал его, не решаясь высмеять гнусный план этого подлеца в сутане. Он не находил других возражений, которые смог бы привести, поскольку подозревал, что в собственном недостойном поведении недалеко ушел от этого готового предать все на свете священника.
   – У меня нет и двадцати цехинов, – произнес он наконец. – Я сам здесь на положении нищего.
   – Я вас умоляю, – продолжал настаивать этот нелепый персонаж, – вы, мужчина, должны меня понять.
   – Оставьте меня! – воскликнул наконец Джакомо со злостью. – Оставьте и уходите! Иначе я могу не удержаться и задушить вас!
   Избавившись от этого прохвоста, Казанова поднялся и наскоро совершил свой туалет. Он больше не мог откладывать свое появление перед глазами мадам де Фонсколомб – приходилось идти, чтобы выносить ее сочувствие. Любовь, которую она испытывала к нему в течение пятидесяти лет, обязывала, чтобы он не скрывал от нее ужасной правды о своем нынешнем состоянии: природа лишила его сил, но оставила желание. Точно так же, как она лишила его зубов, но не аппетита. В своих собственных глазах он был теперь наиболее отвратительным из созданий, своего рода труп, кишащий похотливыми мыслями, которые до сих пор населяют его, пожирая внутренности. Их конвульсии имитируют движения, присущие жизни, являясь на самом деле лишь следствием разложения отдельных частей тела.
   Тут он вспомнил о некоем визите, который нанес ему в Генуе тридцать четыре года назад его младший брат Гаэтано. Как и аббат Дюбуа, этот бездельник был священником, увлекшимся юным и наивным созданием, на котором хотел жениться. Он также просил у Джакомо несколько цехинов, чтобы побыстрее уехать в Женеву и там оформить брак, перейдя в протестантство.
   И все же жизнь не повторяется: на своем пути, неумолимо ведущем к концу, она никогда не проходит дважды по одной и той же местности, спеша исполнить тот единственный, неповторимый маршрут, который неизбежно должен снова привести нас в небытие, откуда мы были для чего-то нечаянно извлечены.
   В то счастливое время в распоряжении Казановы было золото, и он был полон сил, поэтому он дал брату денег и оставил при себе девушку, венецианку Марколину. Он делил свое расположение между нею и Анеттой, своей тогдашней любовницей, и еще одной так называемой племянницей, которая охотно помогала Анетте справляться с ее обязанностями. Ко всему прочему, Джакомо оценил, с какими легкостью и изяществом осуществлялась любовная игра между самими девушками, и не преминул внести свою лепту в их развлечения, будучи в состоянии без труда противостоять желаниям трех нимф разом, тем более что его ложе отличалось такими же необъятными размерами, как и его аппетит.
   Увы, подобные воспоминания, потревоженные и как бы ожившие благодаря его записям, отныне наводили на него лишь сильнейшую меланхолию.
 
   Одевшись, он присел за маленький столик. Давно погасший подсвечник выглядел источенным временем: он был покрыт потеками воска, представлявшимися Казанове язвами и золотушными пятнами, разъедающими старческую плоть. Вздохнув, шевалье взял в руки перо и набросал на листке бумаги несколько строк:
 
    «…После долгой прогулки по морю в лодке под парусом, насладившись одним из тех пленительных вечеров, какие можно встретить лишь в генуэзском заливе, когда, скользя по водяной глади, прозрачной, как зеркало, посеребренное лунным светом, чувствуешь себя переполненным ароматами, собранными легким зефиром на берегу, среди которых можно различить запахи апельсинового и лимонного деревьев, алоэ, гранатника и жасмина, мы с племянницей вернулись в дом притихшие, но в то же время охваченные чувственным волнением. И поскольку я уже более был не в силах дожидаться мою прелестную подругу, то спросил у Анетты, где венецианка. Она сообщила, что та сегодня легла рано, и я тихонько прошел в ее комнату с единственным намерением посмотреть, как она спит. Свет свечи разбудил ее, она увидела меня, но ничуть не испугалась моего появления…»
 
   Внезапно Джакомо выронил перо, и последнее слово оказалось залитым чернилами. Он не обратил на это внимание. Даже если бы сразу исчезли строки, только что выведенные им на бумаге, он воспринял бы это так же равнодушно, поскольку все сущее предназначено исчезнуть навсегда. И даже такое сильное и полное ощущение счастья оттого, что мы существуем, приносит в итоге лишь понимание того, что вскоре мы покинем этот мир.
   В течение нескольких минут Казанова сидел неподвижно, будто лишенный жизни, словно мысль о собственном конце вытеснила у него все другие чувства и эмоции. Потом он поднялся, ибо, как сказано в Писании, умерший Лазарь должен ожить и вновь ждать своего дня и часа, медленно подошел к окну и распахнул его. В небе он увидел огромную серую тучу, поднимавшуюся на западе из-за горизонта в сопровождении громовых раскатов.
   Вскоре туча простерлась настолько, что казалось, небесный свод затянуло саваном, который во всех направлениях бороздили вспышки молний.
   В том потрясенном состоянии, в котором находился Джакомо, этот устроенный природой спектакль показался ему как нельзя кстати. Небо отвечало ему теми же тревогой и смятением, какие царили в его собственных мыслях. В этот момент он совершенно не думал о том, что окружающая нас вселенная не способна мучиться, терзать себя вопросами и раздумьями, как это свойственно людям.
   Побуждаемый беспокойством, похожим на то чувственное волнение, которое влечет нас к вожделенной цели, Казанова внезапно вышел из комнаты, спустился по длинной лестнице, в мгновение ока пересек террасу, выходившую в парк, и быстро пошел вдоль большого водоема. Он все ускорял шаги, и вскоре уже бежал, издавая странные крики, которые могли выражать одновременно и страх, и разочарование, и счастье. Ветер подхватывал его как соломинку, а хлещущий дождь образовал вокруг плотный занавес, который мигом поглотил Джакомо, превратив его в призрак, сотканный из серого тумана.
   Сильные порывы ветра следовали один за другим, и вода из канала выплеснулась в аллеи пенистыми волнами. Раскаты грома вперемешку со вспышками молний окружали Казанову со всех сторон. Дождь лил с такой силой, что через четверть часа все вокруг было затоплено водой. Но старик продолжал упрямо идти вперед, бредя в воде, которая была ему уже выше щиколотки. Он подставлял лицо и грудь небу, которое обрушивалось на землю расплавленным свинцом, и кричал:
   – Боже! Боже милостивый! Забери меня к себе, ибо я верю в Тебя и в милосердную смерть, которую Ты уготовил для Твоих творений!
   Будто для того, чтобы Джакомо испил до дна чашу своего горя и стыда, именно Шреттеру было суждено обнаружить его час спустя, всхлипывающего под деревом, в которое попала молния. Оно обрушилось на злополучного шевалье всей кроной, заключив в свои крепкие объятия, но, к счастью, не поранив. Без сомнения, Бог услышал и посмеялся над тем, кто слишком поздно к Нему воззвал.
 
   На следующее утро, после двенадцатичасового сна, Казанова проснулся посвежевший, с ясной головой, блеском в глазах и сведенным голодом желудком, поскольку он ничего не ел со вчерашнего дня.
   В окна барабанил дождь. Гроза удалилась, но полчища ворчащих туч все еще озлобленно толкались своими тяжелыми твердокаменными панцирями. Джакомо поднялся, чтобы посмотреть в окно, и с ужасом увидел, что несколько деревьев упали в водоем.
   Потом он вспомнил, как избежал смерти, которую призывал, желая себе участи Фаэтона. [28]Казанова был всего лишь смертным, и Юпитер не стал затруднять себя, поражая его молнией. Вечный самозванец больше не был способен на настоящее преступление и не заслуживал иного наказания, кроме безмерного чувства стыда. Он больше не заслуживал милостей смерти, поскольку не сумел воспользоваться сокровищами Полины.
   Неспособный умереть, как, впрочем, и любить, Джакомо принял мудрое решение – как удовлетворить тот единственный аппетит, который, судя по всему, пока еще был ему присущ.
   Волчий голод повлек его в сторону кухни, в логово врагов, куда он не рисковал заглядывать на протяжении долгих лет, опасаясь дерзостей засевшего там сброда. Однако сегодня его мысли приняли совсем иное направление, и шевалье де Сейналь первым делом поприветствовал и выразил благодарность пройдохе Шреттеру за свое спасение от верной смерти. После, усевшись за общий стол среди других слуг, он деловито стал макать ломоть ржаного хлеба в капустный суп и прихлебывать пиво под любопытными и насмешливыми взглядами служанок и лакеев.
   К десяти часам Казанова наконец отправился в покои мадам де Фонсколомб. Старая дама в это время заканчивала завтрак в компании Полины и аббата Дюбуа. Обе женщины встретили его очень просто и радушно: ничто в их словах и выражении лиц не напоминало о злополучных событиях последних часов. Джакомо догадался, что дамы уже все обсудили меж собой и договорились более к этой теме не возвращаться. От этого он испытал еще больший стыд, чем если бы его стали утешать.
   Первым делом мадам де Фонсколомб рассказала ему, что его «подруга-каббалистка», выехавшая накануне из Теплице, чтобы попасть в Карлсбад, из-за грозы была вынуждена остановиться в четверти мили от деревни, где ее коляска едва не была унесена потоками воды. Барышня спаслась, бегом добравшись до замка, куда приказала доставить свой дорожный сундук, и сейчас как раз приходила в себя от испуга.
   Джакомо выслушал новость равнодушно: для него волшебница Ева теперь тоже принадлежала к тем годам, которые окончательно канули в прошлое. При этой мысли он отметил, что не ощущает ни малейшей грусти и что траур по безвозвратно ушедшему прошлому длился всего несколько часов. В его жизни происходили и более крутые перемены, и всегда он принимал философски новое, пришедшее на смену старому состояние, надеясь, что удача вскоре вернет ему то, что отнял случай. Но в этот раз он больше ничего не ждал и ничего не хотел. Покинувшая его надежда уступила место душевному спокойствию, и он был этому только рад.
   Еще мадам де Фонсколомб сообщила, что переносит своей отъезд на несколько дней, поскольку дороги теперь совершенно не пригодны для путешествия.
   Зажгли свечи. Несмотря на середину дня, небо было затянуто такими плотными черными тучами, что казалось, за окном уже сумерки. Старая дама попросила Казанову прочесть отрывок из французской или итальянской поэзии, который он сам пожелал бы подарить ей на прощание.
   Джакомо, не заглядывая в книгу, прочел по памяти прекрасную поэму, повествующую о приключениях Рикардетто и Фиорд'Эспины, принцессы испанской:
 
 
Le belle braccia al collo indi mi getta,
E dolcemente stringe, e baccia in bocca…
 
   переводя для Полины, которая не понимала по-итальянски: «Он обвил свои прекрасные руки вокруг моей шеи и, нежно обнимая, поцеловал в губы…»
   В то время как он старался дать почувствовать молодой женщине все тонкости поэзии Ариосто, [29]Джакомо меланхолично размышлял, что его собственное прошлое сейчас столь же далеко от него, как и история про Неистового Роланда, и стало уже чем-то вроде сказки, которую он рассказывает сам себе.
 
   Ева появилась к обеду. Ее наряд блистал великолепием, добытым, по всей видимости, за игорными столами и в альковах Теплице. На ней было платье в античном стиле из шелковой золотистой, переливающейся тафты. Очень короткий жакет из синего бархата закрывал для приличия большую часть груди, которую платье щедро выставляло на обозрение. Эта притворная стыдливость, не доходящая тем не менее до скромности, указывала на то, что божественная дива хранила в своей сумочке несколько любовных записок из тех, что пишут по-немецки или по-французски, и которые женщины такого сорта так хорошо умеют заставить банкиров всех национальностей обменивать на дукаты.
   Ева с нежностью заключила Джакомо в объятия, окутав его амбровым ароматом своих локонов, завитых «по-каракалльски». [30]Она сделала изящный реверанс в сторону мадам де Фонсколомб и быстрой улыбкой поприветствовала Полину. Старая дама тут же попросила ее описать в подробностях свои похождения, рассчитывая, что этот рассказ завяжет разговор за столом и сумеет отвлечь Джакомо от мрачных мыслей. Очень довольная тем, что может таким образом отдать своей любезной кредиторше проценты с ее тысячи флоринов, Ева немедленно начала свое повествование.
   Появившись в Теплице, она тут же оказалась в обществе графов, маркизов и баронов, среди которых, как и везде, встречались немцы, итальянцы и венгры, все сплошь профессиональные игроки – люди изысканные и умные.
   – Когда им в руки попадает незнакомец, – говорила она с улыбкой, – они умеют войти к нему в доверие, и, если он играет, навряд ли ему удастся от них ускользнуть, поскольку они сговариваются, как мошенники на ярмарке.
   Ева совершенно не собиралась становиться жертвой обмана со стороны людей, промышляющих теми же занятиями, что и она сама. Флоринами мадам де Фонсколомб она собиралась воспользоваться совершенно иначе. Вначале она не участвовала ни в каких партиях, предпочитая прогуливаться между столами, чтобы видеть всех игроков и распознать среди них наиболее удачливых и простофиль. Ее интересовали лишь последние.
   Поскольку в Теплице Ева еще не успела прославиться своими наиболее впечатляющими магическими фортелями, она с легкостью могла сойти за одну из тех наивных искательниц приключений, расположения которых легко добиться в обмен на несколько дукатов и которые могут представлять опасность разве что для здоровья своих жертв.
   Поскольку она не принимала участия ни в одной из партий, шевалье Реали, который, по ее сведениям, ловко умел сбрасывать карту и которого она якобы не узнала, предложил ей партию в фараона на пятьдесят флоринов. Она согласилась играть на двадцать, заверив, что это все ее состояние. Проиграв, Ева выказала такое большое горе, что элегантный маркиз де Шантеней, приятный молодой человек, которого она уже заранее определила как великого олуха, дал ей сто дукатов, чтобы Ева могла отыграться.
   Она вновь проиграла. Тогда маркиз утешил ее при помощи пятисот флоринов, которые улетучились уже на другом столе, где священнодействовали от восемнадцати до двадцати понтеров – все профессиональные игроки. Шантеней достал из своего кошелька вексель на предъявителя на тысячу двести луидоров и снова внес аванс за красотку, которая к тому времени решила, что пора перебираться из ассоциации простофиль в братство хитроумных греков. Она поставила на сто дукатов, разыгрывая вторую и третью карты, и, постоянно удваивая ставку, похоже, уже собиралась сорвать банк. Увидя, что они близки к тому, чтобы остаться с пустыми кошельками, понтеры пожелали на шестой талии выйти из игры. Но мсье де Шантеней сказал, что Бог был бесполым существом и что лучше им не нарушать его заповеди. Для одного из игроков, который поначалу не пожелал его слушать, маркиз добавил, что он не такой неловкий в обращении со шпагой, как с картами, и вполне готов предоставить доказательство этого первому же из господ, кто захочет выйти из игры без его на то согласия.
   Ева закончила игру, обобрав партнеров подчистую. Она выиграла десять тысяч флоринов и была очень довольна тем, что смогла вернуть переводной вексель мсье де Шантенею. Впрочем, он тут же вознамерился подарить его прекрасной незнакомке, если, конечно, такая сумма не покажется ей недостойной ее красоты, которая, как он сам понимал, вообще не имеет цены. На что Ева ответила, что ее нельзя купить, но она никогда не откажется обратить в жаркие ласки флорины честного человека.
   Вечер они завершили в постели красавицы, где маркиз повел себя еще расточительнее, чем за карточным столом.
   – Раз этот молодой человек получил такое удовлетворение, я бы сказала, что он отнюдь не был одураченным вами простофилей, а скорее вашим должником, – заметила мадам де Фонсколомб.
   – Как я – его, поскольку, когда он взял штурмом мою крепость в шестой раз, мое сладострастие было настолько истощено, что мне пришлось притворяться, чтобы не показаться ему невежливой и не испортить впечатление от этой ночи.
   – Значит, ему не удалось в седьмой раз устроить для вас жертвенное возлияние? – спросил Джакомо, грусть которого по поводу своего преклонного возраста наконец сменилась улыбкой.
   – Конечно удалось, причем он сделал это превосходно! Но чтобы восстановить свои силы, для начала мы предались сладкому сну. Пробудившись, я приказала подать обильный ужин, поскольку после этой чудесной ночи мы проспали целый день. В течение часа мы наслаждались изысканной едой, отдавая должное Бахусу. После мы снова принялись за наше увлекательное сражение и продолжали его до рассвета.
   – И насколько успешно ему удалось воздать должное вашей красоте на этот раз? – полюбопытствовал Джакомо.
   – Он продемонстрировал мне свою доблесть шесть раз, причем так отменно, что в конце концов мне пришлось просить пощады.
   – Шесть раз – сифуа, [31]– как эхо, повторил Казанова, – это прозвище, которое носила некая Тиретта, с которой я был знаком целый час в Париже в 1756 году.
   – Итак, ваш юный Шантеней будет отныне «Маркизом де Сифуа», – произнесла со смехом мадам де Фонсколомб.
   Полина в течение всей этой игривой беседы не произнесла ни слова и не выразила никаких эмоций. Она вознесла свои мысли на уровень такой серьезности, что ее остроумие, если так можно выразиться, оказалось замороженным. Несмотря на природную красоту, она постоянно сдерживала себя, и поэтому в ее поведении часто ощущались излишняя напряженность и натянутость.
   Мадам де Фонсколомб подумала, что все любовники, которых могла бы иметь Полина, оставляли бы ее одинаково неискушенной. Молодая женщина вовсе не была добродетельной, поскольку добродетель, сдаваясь на милость победителя, лишь способствует сладострастию, после того как препятствие к этому устранено. К тому же она была не лишена темперамента, о чем свидетельствовал румянец, часто заливавший ее лицо, как, впрочем, и пробегавший время от времени по телу трепет и вырывавшиеся из груди вздохи. Но Полина была неспособна на самозабвение, которое могло бы отвлечь ее от своей персоны. Она портила себе удовольствие, постоянно анализируя свои ощущения и действия. Она считала, что женщина может проявить себя наравне со своим любовником, лишь соперничая с ним. Отважной якобинке не приходило в голову, что ей было бы гораздо легче превзойти противоположный пол в получении наслаждений, подчиняясь собственной природе, а главное, что после этого она с легкостью смогла бы подчинить мужчину во всем остальном.