– Если вам разонравился балкон, дорогой Казанова, вы можете также хорошо провести время, заняв место Туанетты в ее собственной постели, которая одновременно является постелью мадмуазель Демаре.
Ночь была такая темная, что Джакомо не мог разглядеть ни выражения лица, ни глаз падре и только поэтому смог выслушать святого отца без смеха. По ходу дела он развлекался тем, что выдвигал то одно, то другое возражения и изобретал все новые условия, заставляя аббата болтать и дальше и наслаждаясь его удивительной глупостью. В конце концов Казанова важно заявил, что, как человек, потрясенный снизошедшей на него благодатью, даже думать не может о том, чтобы способствовать этой интрижке, которая могла быть подсказана только дьяволом.
– Но моя любовь к этому ребенку совершенно искренняя, – возразил священник.
– Нет, она оскверняюща! Она отвратительна с точки зрения Господа! Туанетта безгрешна, а вы священник – это двойной грех.
– А вы сами, разве вы не воспользовались ее невинностью?
– Увы! Я так теперь в этом раскаиваюсь!
– Она навсегда останется со мной, – пылко заверил его аббат.
– Тогда вы не должны были покидать Францию. Только там, говорят, священники могут теперь жениться.
– Она будет моей экономкой…
Дюбуа проявил столько настойчивости, убеждая Джакомо, что тот устал от этой игры и, не зная, как отделаться от вконец потерявшего разум аббата, открыл дверь, ведущую в соседнюю комнату. Дюбуа не заставил себя упрашивать и мигом скрылся за ее створкой, такой худой и проворный в поглотившей его полутьме, словно начисто лишенный плоти – несчастная и страшная ворона, прикидывающаяся ангелом.
Джакомо запер за ним дверь, предоставив святого отца Божьей милости: девушки закрыли окно и решетчатый ставень, так что Дюбуа теперь никак не смог бы самостоятельно выбраться без того, чтобы его визит остался незамеченным.
Завтракали на следующее утро у мадам де Фонсколомб. Не было только аббата, и Розье сказал, что не видел его со вчерашнего дня ни у него в комнате, ни где-либо в другом месте. Старая дама не считала нужным беспокоиться, зная, что у милейшего Дюбуа частенько бывает бессонница, которая заставляет его порой менять сутану на мирское платье. Тем более что такие похождения к тому же обязывали его менять вино от святого причастия на меркюре. [20]
Едва проснувшись, старая дама отправила с Розье письмо к княгине Лихтенштейн, находившейся в это время в замке Пильниц, где она исполняла свои обязанности при князе-курфюрсте. В этом послании мадам де Фонсколомб сообщала о своей готовности навестить княгиню.
Вместо Розье за столом прислуживала Тонка. Казанова с особым вниманием наблюдал за девушкой, пытаясь угадать что-либо о событиях этой ночи. Но на лице Туанетты можно было прочесть лишь свойственную ей безмятежность, которой она была обязана своей совершенной наивности. Похоже, девушка крепко спала всю ночь и навряд ли даже видела сны. А может, сон ее все же нарушили какие-то похотливые действия, от которых не смог удержаться Дюбуа? Одновременно Казанова старался обнаружить какое-нибудь, пусть даже незначительное смущение в поведении мадмуазель Демаре. Но все его старания не имели успеха: обе девушки держались так, словно прошлой ночью ровным счетом ничего не происходило. Тогда в голову Джакомо пришла мысль, что Полина и Тонка обе отдались аббату, участвуя в мерзком развлечении втроем, и что их нынешнее согласие является результатом общей ночной распущенности.
Заставив себя выкинуть из головы картины, рожденные этим кошмарным предположением, Казанова внезапно поднялся из-за стола, извинился перед мадам де Фонсколомб и прямиком отправился в спальню Демаре. И поскольку застекленная дверь балкона была открыта, он спокойно вошел через нее в комнату.
То, что он обнаружил, уже не могло удивить человека, осведомленного о вкусах аббата: последний провел ночь в шкафу, в компании с бельем обеих девушек. Дюбуа чувствовал себя там просто великолепно, и доказательством этому было то, что он просидел в укрытии до утра, наслаждаясь упоительными тайнами, которым рубашки и нижние юбки придавали самый пленительный из всех ароматов, odor di femina. [21]
Джакомо освободил счастливого заключенного, который все порывался рассказать ему о своих любовных взаимоотношениях с нижним бельем красавиц, живописуя в подробностях радости, которые ему удалось извлечь из этой ситуации.
– И как вас только не обнаружили, – удивлялся Казанова, – вы же храпите, как полк гренадеров.
– Я заснул только утром, после того, как очаровательная Тонка заглянула в шкаф, чтобы достать оттуда домашнее платье своей госпожи.
– Так она вас видела?
– Ну конечно. Но она сохранит это в тайне, поскольку любит меня.
– Тонка сохранит это в тайне, – весело отвечал Казанова, – поскольку она настолько глупа, что, увидев мужчину в своем шкафу, не только не нашла в этом ничего необычного, но даже не испугалась.
– Я что, так ужасно выгляжу? – раздраженно спросил аббат.
– Ваша физиономия выглядит настолько отталкивающе, что у самого отчаянного развратника при виде вас мороз побежит по коже, и весь ваш внешний вид настолько страшен, что даже самая бесстыдная шлюха не будет ждать от вас ничего, кроме искупления своих грехов.
– И все же, поскольку Тонка не распутница, она меня любит.
– Да, она действительно всего лишь дурочка.
И Казанова повел аббата в комнату мадам де Фонсколомб, где им не задали ни единого вопроса. Тонка подала святому отцу шоколад и продолжала невозмутимо сновать туда и обратно, не показывая вида, что между ними существует какая-то договоренность. Она это проделывала так естественно, что никто не засомневался, что они виделись с Дюбуа лишь накануне. Наблюдая за этим удивительным согласием, Казанова пришел к выводу, что девушка действительно не выдаст аббата и что крайняя степень глупости может привести к такой же осмотрительности, как и самые умные размышления.
В полдень вернулся Розье. С собой он принес письмо, в котором мадам де Фонсколомб и шевалье де Сейналь приглашались в замок Пильниц, где их должен был ожидать князь-курфюрст.
Прочитав его, мадам де Фонсколомб велела запрягать и отбыла вместе с Казановой сразу же после обеда. Мадмуазель Демаре повела Тонку к окулисту, а аббат вызвался их сопровождать, сгорая от желания поскорее увидеть стекляшку, которую должны были приладить его будущей экономке.
По дороге, сидя в коляске, мадам де Фонсколомб дала шевалье полюбоваться бриллиантом, украшавшим в этот день ее палец: камень не только восхитительно сверкал, но отличался особой венецианской огранкой. При виде этого украшения, которое старая дама демонстрировала с таким тщеславием, подчеркивая при этом его ценность, Казанова поначалу настолько растерялся, что не мог вымолвить ни слова.
– Меня удивляет ваше молчание, – произнесла старая дама, – и теперь я охотно верю вашему утверждению, что вы всякий раз совершенно не узнаете собственных детей.
Эти слова, сказанные с оттенком легкой насмешки и фамильярности, прекратили наконец колебания Казановы.
– Что касается дочерей, без сомнения, – подтвердил он, – но не бриллиантов.
И он внимательно посмотрел на мадам де Фонсколомб, чьи почти не видящие, но полные смеха и нежности глаза, казалось, искали его взгляд.
– И, похоже, я действительно являюсь отцом вот этого, – внезапно воскликнул он, охваченный воспоминанием, которое неожиданно сильно отдалось в его душе.
– Благодарю вас, мой нежный друг, – прошептала старая дама. – Но не будем об этом больше, и пусть этот секрет, столь долгое время бывший для нас свидетельством нашего счастья, останется событием, интересующим лишь нас обоих!
Джакомо с уважением отнесся к целомудренному волнению мадам де Фонсколомб и обещал ей хранить молчание. Тонкий цветочный аромат, которым были пронизаны седые волосы старой дамы, внезапно напомнил ему запахи одной давно ушедшей весны. Это нежное благоухание незримо присутствовало в его памяти, быть может, немного поблекшее, но отнюдь не потерявшее своей дивной привлекательности, своего кружащего голову очарования, как сложенные в шкафу простыни пропитываются понемногу смесью тонкого аромата лаванды и запаха воска.
Джакомо взял руку своей приятельницы и нежно поцеловал ее. Мадам де Фонсколомб позволила ему это сделать, потом улыбнулась и сказала, что глаза ее, давно уже смотрящие лишь в прошлое, заставляют ее видеть сейчас молодою человека прекрасной и благородной наружности, вспоминая о котором, она когда-то окончательно уверилась, что любила его лишь в мечтах.
– Вы действительно сомневаетесь в реальности того молодого человека?
– Он назвался шевалье, но на самом деле, если бы не ошибка судьбы, по всем признакам он должен был родиться принцем. Этот человек был настолько мил, что можно было усомниться в том, что он мог существовать где-либо, кроме романов, которые заводил каждый день.
– Вы хотите сказать, что он постоянно лгал?
– Этот совершенный любовник, без сомнения, мог обманывать лишь от избытка скромности. Но, думаю, иногда он поступал так по доброте душевной. Тогда он мог дарить любовь, которой у него не было, точно так же, как охотно раздаривал золото, которого не имел, – со смехом ответила мадам де Фонсколомб.
Вторую половину дня Джакомо и мадам де Фонсколомб провели в компании княгини Лихтенштейн и князя-курфюрста, устроивших для них радушный прием. Князь выказывал явное пристрастие ко всему французскому. Даже Революция, по его мнению, была рождена в Версале или провинциях талантливыми людьми, которые всеми силами старались способствовать процветанию своих местечек. Княгиня Лихтенштейн, которой ее сын, граф Вальдштейн, писал очень редко, обменялась новостями со старой дамой. Она, как обычно, жаловалась, что наследник Валленштайнов занят тем, что разъезжает по Европе, не имея ни других планов, ни желаний, кроме покупки лошадей. Эта всепоглощающая страсть ставила его, по ее мнению, в один ряд с перекупщиками этих благородных животных, в компании которых он проводил большую часть времени.
О Казанове князь-курфюрст знал лишь то, что тот приходится сыном красавице Занетте, которую он когда-то, очень давно, видел в одной из комедий, и братом покойному директору его Академии искусств. А Джакомо, которого княгиня Лихтенштейн к тому же считала чуть ли не слугой своего сына, предавался на протяжении всей встречи самым горьким размышлениям. Делая вид, что любуется красотой разбитого на французский манер сада или китайской беседкой, он почти не принимал участия в разговоре, а если все же делал это, то со скромным видом человека, являвшегося всего лишь братом одного, сыном другого, лакеем третьего, и который, таким образом, сам по себе просто не существует.
Ближе к вечеру князь-курфюрст пригласил мадам де Фонсколомб на ужин, где должны были присутствовать несколько придворных. Казанове он ничего не сказал, но само собой разумелось, что этот сопровождавший мадам господин тоже займет свое место за столом. Старая дама под предлогом преклонного возраста и плохого самочувствия отклонила приглашение. Тогда князь подал ей руку, чтобы проводить до коляски. Княгиня Лихтенштейн тоже старалась поддержать ее под локоть. Казанова скромно шагал позади этого дуэта известных личностей, овеянных славой многочисленных именитых предков, совокупность которых представляла тысячелетнюю историю высшею дворянства. Вся сила любви, какой был наделен Казанова в течение своей долгой жизни, не могла бы способствовать тому, чтобы он превратился в «принца», если только не говорить о тех, кто его воистину любил. В сущности, он был теперь обычным стариком, бесславно бредущим навстречу смерти на почтительном расстоянии от этих двух людей, чей возраст в совокупности составлял возраст самой цивилизации.
Когда коляска тронулась, мадам де Фонсколомб сумела найти для Казановы слова утешения и дружбы, которые позволили бы ему вернуть некоторую уверенность в себе. Суть ее речей сводилась к тому, что ослепленные собственным величием и блеском своих изображений на золотых и серебряных монетах, великие мира сего перестают замечать простых людей, их внимание привлекают лишь известность, звания и в некоторой степени внешний лоск и везение. Чем выше становится их положение, тем более чуждыми становятся они для самих себя, а может быть, и для всей человеческой природы.
Вскоре, почувствовав, что настроение ее спутника немного улучшилось, старая дама продолжала:
– Однако даже в самом беззаконном из обществ невозможно создать тот идеальный город, о котором грезит наша дорогая Полина, место, где человек неблагородного происхождения сможет с легкостью обогнать остальную часть человечества благодаря лишь какому-то своему таланту или незаурядной сообразительности, или просто тому, что ему повезло. Такого рода превосходство обязано всем элементу случайности, но, как правило, непродолжительно и не передается потомству. Только время, исчисляемое веками, может 1акономерно сформировать чье-либо превосходство и вытекающие отсюда привилегии. Сама по себе добродетель не может дать права управлять другими людьми, ибо строгостью правил и чрезмерной наивностью доводов противопоставляет себя самой жизни. И только один Господь Бог может распутать это бесконечное переплетение добра и зла. Робеспьер, без сомнения, бывший высоко добродетельным человеком, очень скоро превратился в одного из самых кровавых тиранов, и лишь гильотина, ставшая для него обычным орудием расправы, смогла положить конец его собственным преступлениям.
Такая добродетель, – продолжила старая дама, – не более чем ложное чувство собственного достоинства, в которое рядится пошлость за неимением достоинства истинного. Это чувство является всего лишь орудием для того, кто самонадеянно стремится к власти. Это как корона, которую негодяй всегда готов водрузить себе на голову. И одновременно это наиболее часто встречающаяся маска, которую предпочитают носить из честолюбия и которая, вместо того чтобы скрыть истинные намерения, со всей очевидностью свидетельствует о них.
Увы! – со вздохом признала мадам де Фонсколомб. – Конечно, внешнее благородство человека целиком зависит от богатства одежды и изысканности манер, поскольку, как и другие человеческие свойства, является лишь видимостью. Но иногда эта видимость отражает истинную суть. Качество одежд и безупречные манеры действительно могут зависеть от самого человека, но лишь Бог может вложить в человеческое сердце любовь к добру, подарить живую душу тому, кто раньше ее не имел, и таким образом придать подлинность и смысл театру теней, называемому человеческим обществом.
Узурпаторы, притесняющие теперь Францию, заставляют народ верить, что разум и способность иметь суждения, присущие в равной мере всем людям, принадлежат по праву лишь установленному ими справедливому и дальновидному правительству. Неужели они действительно полагают, что мы, как часы, состоим из ловко пригнанной системы колес и пружин и что можно простыми законами механики объяснить душевные порывы каждого из нас или дух целой нации и ее характер?
Я думаю, что ценность человеческих законов определяется в большей мере не тем, что они предписывают, а их древностью. Не является ли теперь преступлением то, что в другое время будет считаться наипервейшим долгом? В этой путанице и потемках, где мы вынуждены блуждать из-за недостатка знаний, которыми обладаем по своей природе, не является ли наибольшей мудростью уважать закон единственно по причине его возраста, а привычку лишь за то, что это привычка? Конечно, стародавние времена с их варварскими нравами оставили нам свои несправедливые правила и жестокие обычаи, которые следовало отменить. Но представители политической власти и судьи, как правило, давно не действуют столь сурово. Так стоит ли теперь изменять и уничтожать то, что следовало бы, напротив, довести до совершенства? И стоит ли рубить дерево, которое, чтобы расцвело, следует лишь вовремя подрезать?
Мудрые речи мадам де Фонсколомб нашли глубокий отклик в душе Казановы. По сравнению со всеми милостями, которые смог даровать ему когда-то его добрый гений, по сравнению с той возможностью, которую, благодаря счастливому времени культурного подъема, получил он, сын танцовщика и комедиантки, взойдя по всем ступеням социальной лестницы и встречаясь с людьми всех сословий и званий, – от наиболее обездоленных до наиболее именитых, – имея возможность даже беседовать с королями, Джакомо, в сущности, считал пустяком те неудачи и унижения, которые ему также приходилось переживать. Этот незначительный человек, которого его эпоха смогла одарить, за неимением великой судьбы, какую он, без сомнения, и не заслуживал, блестящим существованием и бесконечными удовольствиями, ощущал себя крохотной веточкой того самого дерева, которое собирались срубить, и чувствовал, как гибнет вместе с ним.
Ужинать, как и накануне, вся компания собралась у старой дамы. Розье собственноручно приготовил судака, выловленного этим утром в Эльбе, и подал к нему восхитительное белое вино. Тонка тоже прислуживала за столом. Она была так счастлива, что не ходила, а словно плыла, непрерывно улыбаясь присутствующим, а может быть, и всему миру. Полина объяснила, что новый глаз для Тонки будет готов не позднее чем через три дня, и мастер уже показал им, из какого красивого голубого кристалла он будет сделан. Аббат Дюбуа выглядел почти таким же довольным, как и девушка, видимо, мечтая о том, что теперь уже ничто не будет отсутствовать в списке ее прелестей, которых полагалось иметь по паре и которые он не переставал каждый раз пересчитывать заново.
В девять часов мадам де Фонсколомб попрощалась со своими гостями. Полина осталась, чтобы помочь ей раздеться. Старая дама не захотела, чтобы та читала ей на ночь, и разрешила камеристке отправиться вместе с остальными в Цвингер, где в тот вечер давали концерт. По дороге Казанова предложил молодой женщине руку, и на этот раз она ему не отказала. Он показал ей некоторые городские достопримечательности, в числе которых был театр, где Занетта, его мать, более тридцати лет играла в комедиях. Еще он рассказал Полине о том, как его брат Джованни до самой своей смерти, случившейся в прошлом году, работал не покладая рук, постоянно увеличивая художественные коллекции его высочества, большого любителя итальянской живописи.
Но всемирно знаменитые имена Боттичелли, Веронезе и Рафаэля ни о чем не говорили прекрасной якобинке, которая объяснила свою неосведомленность тем состоянием рабства и темноты, в котором до сих пор держали народ.
– Это правда, – согласился Казанова, – народ действительно лишен большинства достижений цивилизации.
– Но почему, мсье? Не будете же вы отрицать, что это ужасно несправедливо?!
– Разумеется, нет. Но, к моему огромному сожалению, сия несправедливость относится к абсолютно естественным, как, впрочем, и всякая форма неравенства. И долг мудрого правительства не в том, чтобы запретить ее при помощи законов, сама неукоснительность которых противоречит правам человека. Основной обязанностью законодательной власти является поддерживать хорошие отношения между различными классами, а не пытаться уничтожить сами эти классы. При этом, разумеется, процветание одних не должно основываться на нищете и страданиях других, и те, кто своим трудом создает день за днем богатство нации, непременно должны получать соответствующую оплату за свое мастерство. Взгляните на эти восхитительные статуи и эту стройную колоннаду, – продолжал Казанова, указывая широким жестом на пышную архитектуру Цвингера, где уже начинала собираться толпа, в то время как музыканты, одетые в ливреи князя-курфюрста, готовились исполнить серенаду. – Взгляните на эти фонтаны и водяные каскады, на эти изящные пилястры, венчающие фасад, и скажите мне, разве все это создано не для того, чтобы простой народ мог прийти сюда в любое время дня или ночи и получить свою справедливую долю от славы правителя, который действительно является главным творцом этого великолепия?
– Несомненно, – согласилась Полина, – но этот, как вы изволили выразиться, «простой народ» не имеет ни малейшего доступа к истинным сокровищам, которые князь держит взаперти за высокими стенами своих дворцов, как скряга запирает в сундуке свое золото.
– Вглядитесь получше в великолепие, окружающее нас со всех сторон: полюбуйтесь этой восхитительной архитектурой, взгляните на музыкантов, уже приготовившихся дать нам концерт! При помощи этой красоты правитель каждый день благодарит своих подданных за их постоянство и верность.
– Таким образом он возвращает лишь малую часть того, что им должен.
– Так знайте, Полина, ничто великое не может родиться из рассредоточенных и растранжиренных сокровищ, и творения великих мастеров – цветы, выращенные на навозе неравенства. Уничтожьте принцев, богачей и, как вы их называете, тиранов, и вы одним махом уничтожите и Боттичелли, и Веронезе, и Рафаэля!
– Какое мне до этого дело, если я о них даже не слышала и никогда не видела их творений!
Первые звуки симфонии положили конец их спору. И вскоре Полина уже наслаждалась упоительной музыкой, которая казалась рожденной самим покоем, царящим под звездным сводом. Этот кусочек ночи и это место на земле казались на минуту выдернутыми из того бурного потока, которому суждено нести всех нас к неизбежному концу.
На следующий день, за завтраком, у мадам де Фонсколомб снова закружилась голова. Ее перенесли в постель, но лучше ей не стало. Внезапно она почувствовала оцепенение, которое началось с руки и распространилось на всю левую часть тела. Старая дама изъявила желание причаститься, дыхание ее стало затрудненным, онемение перешло на голову, и когда коленопреклоненный аббат Дюбуа попросил ее прочесть полагающуюся при исповеди молитву, больная осталась безучастной, с перекошенным гримасой ртом. О том, что она еще жива, можно было судить только по прерывистому дыханию, и Джакомо понял, что у его дорогой подруги случился апоплексический удар.
Срочно вызванный хирург пустил ей кровь, но эти манипуляции ни к чему не привели. Мадам де Фонсколомб лежала без сознания, не шевелясь и почти не дыша. Через полчаса Полина привела доктора, процедуру вновь повторили, но, увы, с тем же успехом.
Тем не менее Джакомо не терял надежды, поскольку когда-то был свидетелем подобного апоплексического удара у некоего сеньора Брагадена, имевшего вполне благополучный исход. Правда, мсье де Брагадену было тогда всего пятьдесят, и, несмотря на свою болезнь, он обладал очень крепким телосложением. Душа же мадам де Фонсколомб еще даже до этого прискорбного события, казалось, держалась на ниточке в своем физическом теле. Такая же слабая связь была у нее и с остальным миром.
Во второй половине дня состояние больной оставалось неизменным. Два раза появлялся доктор: осторожный эскулап заявил, что из-за слабости старой дамы нет никакой возможности сделать еще одно кровопускание или применить какое-либо из средств, обычно им прописываемых. В данном случае он считал, что следует предоставить события их естественному ходу, и поскольку стоит хорошая погода, постоянно держать открытыми два больших окна, чтобы больной было легче дышать. Казанове ничего не оставалось, как только согласиться с таким ненасильственным и осторожным лечением, хотя он и подозревал, что в своих действиях доктор руководствовался лишь тем предположением, что мадам де Фонсколомб навряд ли доживет до следующего утра.
Полина выказывала самую трогательную заботу о своей госпоже и ни на секунду не отходила от ее постели. Она не сводила с нее глаз, словно боялась, что, если хоть на мгновение покинет старую даму, та тут же угаснет.
Наступила ночь. Мсье Розье зажег свечи и принес бульон, хлеб и бутылку вина, но Полина есть отказалась. Аббат Дюбуа дремал в своем кресле у изголовья старой дамы. Тонка же испытывала такой страх при виде больной, что ей запретили появляться в комнате, тем более что от нее там не было никакой пользы. Полина даже выдала ей полдуката, чтобы та поужинала за общим столом.
Сразу после полуночи ушел к себе Розье. Аббат Дюбуа продолжал по-прежнему спать в своем кресле. Полина заверила Казанову, что сама присмотрит за своей госпожой, пообещав тут же предупредить его, если что-либо будет происходить. Но Казанова ответил, что и думать не может о сне, ведь мадам де Фонсколомб в любую минуту может умереть.
– Я восхищаюсь вашей заботой, мсье, и вашей преданностью особе, с которой вы знакомы столь непродолжительное время.
– Я знаю ее гораздо лучше, чем вы можете предположить, – произнес в ответ Казанова. – Я был знаком с ней гораздо дольше, чем даже думал сам.
– И в самом деле создается впечатление, что вы прекрасно понимаете друг друга во всем, будто вышли из одной формы.
– Как раз этого мы никогда не узнаем, – заговорщически ответил Джакомо, – поскольку наша жизнь уже почти окончена, и эта форма, возможно, и в самом деле одна для нас двоих, уже давно разбилась.
Полина довольно долго молчала, с любопытством глядя на сидящего напротив нее пожилого человека. И наконец произнесла:
– Я понимаю, почему мадам де Фонсколомб прониклась к вам такой дружбой, и прошу вас, если можете, простить мою заносчивость и дурное поведение. Вы меня научили, по крайней мере, одной вещи, мсье. Оказывается, вполне можно быть умным и глубоким человеком и при этом практически не считаться с другими людьми, полагая их деятельность ничтожной, а творения бессмысленными. Хотя, на мой взгляд, такой подход приносит немало неприятностей, и посему мне искренне вас жаль.
Ночь была такая темная, что Джакомо не мог разглядеть ни выражения лица, ни глаз падре и только поэтому смог выслушать святого отца без смеха. По ходу дела он развлекался тем, что выдвигал то одно, то другое возражения и изобретал все новые условия, заставляя аббата болтать и дальше и наслаждаясь его удивительной глупостью. В конце концов Казанова важно заявил, что, как человек, потрясенный снизошедшей на него благодатью, даже думать не может о том, чтобы способствовать этой интрижке, которая могла быть подсказана только дьяволом.
– Но моя любовь к этому ребенку совершенно искренняя, – возразил священник.
– Нет, она оскверняюща! Она отвратительна с точки зрения Господа! Туанетта безгрешна, а вы священник – это двойной грех.
– А вы сами, разве вы не воспользовались ее невинностью?
– Увы! Я так теперь в этом раскаиваюсь!
– Она навсегда останется со мной, – пылко заверил его аббат.
– Тогда вы не должны были покидать Францию. Только там, говорят, священники могут теперь жениться.
– Она будет моей экономкой…
Дюбуа проявил столько настойчивости, убеждая Джакомо, что тот устал от этой игры и, не зная, как отделаться от вконец потерявшего разум аббата, открыл дверь, ведущую в соседнюю комнату. Дюбуа не заставил себя упрашивать и мигом скрылся за ее створкой, такой худой и проворный в поглотившей его полутьме, словно начисто лишенный плоти – несчастная и страшная ворона, прикидывающаяся ангелом.
Джакомо запер за ним дверь, предоставив святого отца Божьей милости: девушки закрыли окно и решетчатый ставень, так что Дюбуа теперь никак не смог бы самостоятельно выбраться без того, чтобы его визит остался незамеченным.
Завтракали на следующее утро у мадам де Фонсколомб. Не было только аббата, и Розье сказал, что не видел его со вчерашнего дня ни у него в комнате, ни где-либо в другом месте. Старая дама не считала нужным беспокоиться, зная, что у милейшего Дюбуа частенько бывает бессонница, которая заставляет его порой менять сутану на мирское платье. Тем более что такие похождения к тому же обязывали его менять вино от святого причастия на меркюре. [20]
Едва проснувшись, старая дама отправила с Розье письмо к княгине Лихтенштейн, находившейся в это время в замке Пильниц, где она исполняла свои обязанности при князе-курфюрсте. В этом послании мадам де Фонсколомб сообщала о своей готовности навестить княгиню.
Вместо Розье за столом прислуживала Тонка. Казанова с особым вниманием наблюдал за девушкой, пытаясь угадать что-либо о событиях этой ночи. Но на лице Туанетты можно было прочесть лишь свойственную ей безмятежность, которой она была обязана своей совершенной наивности. Похоже, девушка крепко спала всю ночь и навряд ли даже видела сны. А может, сон ее все же нарушили какие-то похотливые действия, от которых не смог удержаться Дюбуа? Одновременно Казанова старался обнаружить какое-нибудь, пусть даже незначительное смущение в поведении мадмуазель Демаре. Но все его старания не имели успеха: обе девушки держались так, словно прошлой ночью ровным счетом ничего не происходило. Тогда в голову Джакомо пришла мысль, что Полина и Тонка обе отдались аббату, участвуя в мерзком развлечении втроем, и что их нынешнее согласие является результатом общей ночной распущенности.
Заставив себя выкинуть из головы картины, рожденные этим кошмарным предположением, Казанова внезапно поднялся из-за стола, извинился перед мадам де Фонсколомб и прямиком отправился в спальню Демаре. И поскольку застекленная дверь балкона была открыта, он спокойно вошел через нее в комнату.
То, что он обнаружил, уже не могло удивить человека, осведомленного о вкусах аббата: последний провел ночь в шкафу, в компании с бельем обеих девушек. Дюбуа чувствовал себя там просто великолепно, и доказательством этому было то, что он просидел в укрытии до утра, наслаждаясь упоительными тайнами, которым рубашки и нижние юбки придавали самый пленительный из всех ароматов, odor di femina. [21]
Джакомо освободил счастливого заключенного, который все порывался рассказать ему о своих любовных взаимоотношениях с нижним бельем красавиц, живописуя в подробностях радости, которые ему удалось извлечь из этой ситуации.
– И как вас только не обнаружили, – удивлялся Казанова, – вы же храпите, как полк гренадеров.
– Я заснул только утром, после того, как очаровательная Тонка заглянула в шкаф, чтобы достать оттуда домашнее платье своей госпожи.
– Так она вас видела?
– Ну конечно. Но она сохранит это в тайне, поскольку любит меня.
– Тонка сохранит это в тайне, – весело отвечал Казанова, – поскольку она настолько глупа, что, увидев мужчину в своем шкафу, не только не нашла в этом ничего необычного, но даже не испугалась.
– Я что, так ужасно выгляжу? – раздраженно спросил аббат.
– Ваша физиономия выглядит настолько отталкивающе, что у самого отчаянного развратника при виде вас мороз побежит по коже, и весь ваш внешний вид настолько страшен, что даже самая бесстыдная шлюха не будет ждать от вас ничего, кроме искупления своих грехов.
– И все же, поскольку Тонка не распутница, она меня любит.
– Да, она действительно всего лишь дурочка.
И Казанова повел аббата в комнату мадам де Фонсколомб, где им не задали ни единого вопроса. Тонка подала святому отцу шоколад и продолжала невозмутимо сновать туда и обратно, не показывая вида, что между ними существует какая-то договоренность. Она это проделывала так естественно, что никто не засомневался, что они виделись с Дюбуа лишь накануне. Наблюдая за этим удивительным согласием, Казанова пришел к выводу, что девушка действительно не выдаст аббата и что крайняя степень глупости может привести к такой же осмотрительности, как и самые умные размышления.
В полдень вернулся Розье. С собой он принес письмо, в котором мадам де Фонсколомб и шевалье де Сейналь приглашались в замок Пильниц, где их должен был ожидать князь-курфюрст.
Прочитав его, мадам де Фонсколомб велела запрягать и отбыла вместе с Казановой сразу же после обеда. Мадмуазель Демаре повела Тонку к окулисту, а аббат вызвался их сопровождать, сгорая от желания поскорее увидеть стекляшку, которую должны были приладить его будущей экономке.
По дороге, сидя в коляске, мадам де Фонсколомб дала шевалье полюбоваться бриллиантом, украшавшим в этот день ее палец: камень не только восхитительно сверкал, но отличался особой венецианской огранкой. При виде этого украшения, которое старая дама демонстрировала с таким тщеславием, подчеркивая при этом его ценность, Казанова поначалу настолько растерялся, что не мог вымолвить ни слова.
– Меня удивляет ваше молчание, – произнесла старая дама, – и теперь я охотно верю вашему утверждению, что вы всякий раз совершенно не узнаете собственных детей.
Эти слова, сказанные с оттенком легкой насмешки и фамильярности, прекратили наконец колебания Казановы.
– Что касается дочерей, без сомнения, – подтвердил он, – но не бриллиантов.
И он внимательно посмотрел на мадам де Фонсколомб, чьи почти не видящие, но полные смеха и нежности глаза, казалось, искали его взгляд.
– И, похоже, я действительно являюсь отцом вот этого, – внезапно воскликнул он, охваченный воспоминанием, которое неожиданно сильно отдалось в его душе.
– Благодарю вас, мой нежный друг, – прошептала старая дама. – Но не будем об этом больше, и пусть этот секрет, столь долгое время бывший для нас свидетельством нашего счастья, останется событием, интересующим лишь нас обоих!
Джакомо с уважением отнесся к целомудренному волнению мадам де Фонсколомб и обещал ей хранить молчание. Тонкий цветочный аромат, которым были пронизаны седые волосы старой дамы, внезапно напомнил ему запахи одной давно ушедшей весны. Это нежное благоухание незримо присутствовало в его памяти, быть может, немного поблекшее, но отнюдь не потерявшее своей дивной привлекательности, своего кружащего голову очарования, как сложенные в шкафу простыни пропитываются понемногу смесью тонкого аромата лаванды и запаха воска.
Джакомо взял руку своей приятельницы и нежно поцеловал ее. Мадам де Фонсколомб позволила ему это сделать, потом улыбнулась и сказала, что глаза ее, давно уже смотрящие лишь в прошлое, заставляют ее видеть сейчас молодою человека прекрасной и благородной наружности, вспоминая о котором, она когда-то окончательно уверилась, что любила его лишь в мечтах.
– Вы действительно сомневаетесь в реальности того молодого человека?
– Он назвался шевалье, но на самом деле, если бы не ошибка судьбы, по всем признакам он должен был родиться принцем. Этот человек был настолько мил, что можно было усомниться в том, что он мог существовать где-либо, кроме романов, которые заводил каждый день.
– Вы хотите сказать, что он постоянно лгал?
– Этот совершенный любовник, без сомнения, мог обманывать лишь от избытка скромности. Но, думаю, иногда он поступал так по доброте душевной. Тогда он мог дарить любовь, которой у него не было, точно так же, как охотно раздаривал золото, которого не имел, – со смехом ответила мадам де Фонсколомб.
Вторую половину дня Джакомо и мадам де Фонсколомб провели в компании княгини Лихтенштейн и князя-курфюрста, устроивших для них радушный прием. Князь выказывал явное пристрастие ко всему французскому. Даже Революция, по его мнению, была рождена в Версале или провинциях талантливыми людьми, которые всеми силами старались способствовать процветанию своих местечек. Княгиня Лихтенштейн, которой ее сын, граф Вальдштейн, писал очень редко, обменялась новостями со старой дамой. Она, как обычно, жаловалась, что наследник Валленштайнов занят тем, что разъезжает по Европе, не имея ни других планов, ни желаний, кроме покупки лошадей. Эта всепоглощающая страсть ставила его, по ее мнению, в один ряд с перекупщиками этих благородных животных, в компании которых он проводил большую часть времени.
О Казанове князь-курфюрст знал лишь то, что тот приходится сыном красавице Занетте, которую он когда-то, очень давно, видел в одной из комедий, и братом покойному директору его Академии искусств. А Джакомо, которого княгиня Лихтенштейн к тому же считала чуть ли не слугой своего сына, предавался на протяжении всей встречи самым горьким размышлениям. Делая вид, что любуется красотой разбитого на французский манер сада или китайской беседкой, он почти не принимал участия в разговоре, а если все же делал это, то со скромным видом человека, являвшегося всего лишь братом одного, сыном другого, лакеем третьего, и который, таким образом, сам по себе просто не существует.
Ближе к вечеру князь-курфюрст пригласил мадам де Фонсколомб на ужин, где должны были присутствовать несколько придворных. Казанове он ничего не сказал, но само собой разумелось, что этот сопровождавший мадам господин тоже займет свое место за столом. Старая дама под предлогом преклонного возраста и плохого самочувствия отклонила приглашение. Тогда князь подал ей руку, чтобы проводить до коляски. Княгиня Лихтенштейн тоже старалась поддержать ее под локоть. Казанова скромно шагал позади этого дуэта известных личностей, овеянных славой многочисленных именитых предков, совокупность которых представляла тысячелетнюю историю высшею дворянства. Вся сила любви, какой был наделен Казанова в течение своей долгой жизни, не могла бы способствовать тому, чтобы он превратился в «принца», если только не говорить о тех, кто его воистину любил. В сущности, он был теперь обычным стариком, бесславно бредущим навстречу смерти на почтительном расстоянии от этих двух людей, чей возраст в совокупности составлял возраст самой цивилизации.
Когда коляска тронулась, мадам де Фонсколомб сумела найти для Казановы слова утешения и дружбы, которые позволили бы ему вернуть некоторую уверенность в себе. Суть ее речей сводилась к тому, что ослепленные собственным величием и блеском своих изображений на золотых и серебряных монетах, великие мира сего перестают замечать простых людей, их внимание привлекают лишь известность, звания и в некоторой степени внешний лоск и везение. Чем выше становится их положение, тем более чуждыми становятся они для самих себя, а может быть, и для всей человеческой природы.
Вскоре, почувствовав, что настроение ее спутника немного улучшилось, старая дама продолжала:
– Однако даже в самом беззаконном из обществ невозможно создать тот идеальный город, о котором грезит наша дорогая Полина, место, где человек неблагородного происхождения сможет с легкостью обогнать остальную часть человечества благодаря лишь какому-то своему таланту или незаурядной сообразительности, или просто тому, что ему повезло. Такого рода превосходство обязано всем элементу случайности, но, как правило, непродолжительно и не передается потомству. Только время, исчисляемое веками, может 1акономерно сформировать чье-либо превосходство и вытекающие отсюда привилегии. Сама по себе добродетель не может дать права управлять другими людьми, ибо строгостью правил и чрезмерной наивностью доводов противопоставляет себя самой жизни. И только один Господь Бог может распутать это бесконечное переплетение добра и зла. Робеспьер, без сомнения, бывший высоко добродетельным человеком, очень скоро превратился в одного из самых кровавых тиранов, и лишь гильотина, ставшая для него обычным орудием расправы, смогла положить конец его собственным преступлениям.
Такая добродетель, – продолжила старая дама, – не более чем ложное чувство собственного достоинства, в которое рядится пошлость за неимением достоинства истинного. Это чувство является всего лишь орудием для того, кто самонадеянно стремится к власти. Это как корона, которую негодяй всегда готов водрузить себе на голову. И одновременно это наиболее часто встречающаяся маска, которую предпочитают носить из честолюбия и которая, вместо того чтобы скрыть истинные намерения, со всей очевидностью свидетельствует о них.
Увы! – со вздохом признала мадам де Фонсколомб. – Конечно, внешнее благородство человека целиком зависит от богатства одежды и изысканности манер, поскольку, как и другие человеческие свойства, является лишь видимостью. Но иногда эта видимость отражает истинную суть. Качество одежд и безупречные манеры действительно могут зависеть от самого человека, но лишь Бог может вложить в человеческое сердце любовь к добру, подарить живую душу тому, кто раньше ее не имел, и таким образом придать подлинность и смысл театру теней, называемому человеческим обществом.
Узурпаторы, притесняющие теперь Францию, заставляют народ верить, что разум и способность иметь суждения, присущие в равной мере всем людям, принадлежат по праву лишь установленному ими справедливому и дальновидному правительству. Неужели они действительно полагают, что мы, как часы, состоим из ловко пригнанной системы колес и пружин и что можно простыми законами механики объяснить душевные порывы каждого из нас или дух целой нации и ее характер?
Я думаю, что ценность человеческих законов определяется в большей мере не тем, что они предписывают, а их древностью. Не является ли теперь преступлением то, что в другое время будет считаться наипервейшим долгом? В этой путанице и потемках, где мы вынуждены блуждать из-за недостатка знаний, которыми обладаем по своей природе, не является ли наибольшей мудростью уважать закон единственно по причине его возраста, а привычку лишь за то, что это привычка? Конечно, стародавние времена с их варварскими нравами оставили нам свои несправедливые правила и жестокие обычаи, которые следовало отменить. Но представители политической власти и судьи, как правило, давно не действуют столь сурово. Так стоит ли теперь изменять и уничтожать то, что следовало бы, напротив, довести до совершенства? И стоит ли рубить дерево, которое, чтобы расцвело, следует лишь вовремя подрезать?
Мудрые речи мадам де Фонсколомб нашли глубокий отклик в душе Казановы. По сравнению со всеми милостями, которые смог даровать ему когда-то его добрый гений, по сравнению с той возможностью, которую, благодаря счастливому времени культурного подъема, получил он, сын танцовщика и комедиантки, взойдя по всем ступеням социальной лестницы и встречаясь с людьми всех сословий и званий, – от наиболее обездоленных до наиболее именитых, – имея возможность даже беседовать с королями, Джакомо, в сущности, считал пустяком те неудачи и унижения, которые ему также приходилось переживать. Этот незначительный человек, которого его эпоха смогла одарить, за неимением великой судьбы, какую он, без сомнения, и не заслуживал, блестящим существованием и бесконечными удовольствиями, ощущал себя крохотной веточкой того самого дерева, которое собирались срубить, и чувствовал, как гибнет вместе с ним.
Ужинать, как и накануне, вся компания собралась у старой дамы. Розье собственноручно приготовил судака, выловленного этим утром в Эльбе, и подал к нему восхитительное белое вино. Тонка тоже прислуживала за столом. Она была так счастлива, что не ходила, а словно плыла, непрерывно улыбаясь присутствующим, а может быть, и всему миру. Полина объяснила, что новый глаз для Тонки будет готов не позднее чем через три дня, и мастер уже показал им, из какого красивого голубого кристалла он будет сделан. Аббат Дюбуа выглядел почти таким же довольным, как и девушка, видимо, мечтая о том, что теперь уже ничто не будет отсутствовать в списке ее прелестей, которых полагалось иметь по паре и которые он не переставал каждый раз пересчитывать заново.
В девять часов мадам де Фонсколомб попрощалась со своими гостями. Полина осталась, чтобы помочь ей раздеться. Старая дама не захотела, чтобы та читала ей на ночь, и разрешила камеристке отправиться вместе с остальными в Цвингер, где в тот вечер давали концерт. По дороге Казанова предложил молодой женщине руку, и на этот раз она ему не отказала. Он показал ей некоторые городские достопримечательности, в числе которых был театр, где Занетта, его мать, более тридцати лет играла в комедиях. Еще он рассказал Полине о том, как его брат Джованни до самой своей смерти, случившейся в прошлом году, работал не покладая рук, постоянно увеличивая художественные коллекции его высочества, большого любителя итальянской живописи.
Но всемирно знаменитые имена Боттичелли, Веронезе и Рафаэля ни о чем не говорили прекрасной якобинке, которая объяснила свою неосведомленность тем состоянием рабства и темноты, в котором до сих пор держали народ.
– Это правда, – согласился Казанова, – народ действительно лишен большинства достижений цивилизации.
– Но почему, мсье? Не будете же вы отрицать, что это ужасно несправедливо?!
– Разумеется, нет. Но, к моему огромному сожалению, сия несправедливость относится к абсолютно естественным, как, впрочем, и всякая форма неравенства. И долг мудрого правительства не в том, чтобы запретить ее при помощи законов, сама неукоснительность которых противоречит правам человека. Основной обязанностью законодательной власти является поддерживать хорошие отношения между различными классами, а не пытаться уничтожить сами эти классы. При этом, разумеется, процветание одних не должно основываться на нищете и страданиях других, и те, кто своим трудом создает день за днем богатство нации, непременно должны получать соответствующую оплату за свое мастерство. Взгляните на эти восхитительные статуи и эту стройную колоннаду, – продолжал Казанова, указывая широким жестом на пышную архитектуру Цвингера, где уже начинала собираться толпа, в то время как музыканты, одетые в ливреи князя-курфюрста, готовились исполнить серенаду. – Взгляните на эти фонтаны и водяные каскады, на эти изящные пилястры, венчающие фасад, и скажите мне, разве все это создано не для того, чтобы простой народ мог прийти сюда в любое время дня или ночи и получить свою справедливую долю от славы правителя, который действительно является главным творцом этого великолепия?
– Несомненно, – согласилась Полина, – но этот, как вы изволили выразиться, «простой народ» не имеет ни малейшего доступа к истинным сокровищам, которые князь держит взаперти за высокими стенами своих дворцов, как скряга запирает в сундуке свое золото.
– Вглядитесь получше в великолепие, окружающее нас со всех сторон: полюбуйтесь этой восхитительной архитектурой, взгляните на музыкантов, уже приготовившихся дать нам концерт! При помощи этой красоты правитель каждый день благодарит своих подданных за их постоянство и верность.
– Таким образом он возвращает лишь малую часть того, что им должен.
– Так знайте, Полина, ничто великое не может родиться из рассредоточенных и растранжиренных сокровищ, и творения великих мастеров – цветы, выращенные на навозе неравенства. Уничтожьте принцев, богачей и, как вы их называете, тиранов, и вы одним махом уничтожите и Боттичелли, и Веронезе, и Рафаэля!
– Какое мне до этого дело, если я о них даже не слышала и никогда не видела их творений!
Первые звуки симфонии положили конец их спору. И вскоре Полина уже наслаждалась упоительной музыкой, которая казалась рожденной самим покоем, царящим под звездным сводом. Этот кусочек ночи и это место на земле казались на минуту выдернутыми из того бурного потока, которому суждено нести всех нас к неизбежному концу.
На следующий день, за завтраком, у мадам де Фонсколомб снова закружилась голова. Ее перенесли в постель, но лучше ей не стало. Внезапно она почувствовала оцепенение, которое началось с руки и распространилось на всю левую часть тела. Старая дама изъявила желание причаститься, дыхание ее стало затрудненным, онемение перешло на голову, и когда коленопреклоненный аббат Дюбуа попросил ее прочесть полагающуюся при исповеди молитву, больная осталась безучастной, с перекошенным гримасой ртом. О том, что она еще жива, можно было судить только по прерывистому дыханию, и Джакомо понял, что у его дорогой подруги случился апоплексический удар.
Срочно вызванный хирург пустил ей кровь, но эти манипуляции ни к чему не привели. Мадам де Фонсколомб лежала без сознания, не шевелясь и почти не дыша. Через полчаса Полина привела доктора, процедуру вновь повторили, но, увы, с тем же успехом.
Тем не менее Джакомо не терял надежды, поскольку когда-то был свидетелем подобного апоплексического удара у некоего сеньора Брагадена, имевшего вполне благополучный исход. Правда, мсье де Брагадену было тогда всего пятьдесят, и, несмотря на свою болезнь, он обладал очень крепким телосложением. Душа же мадам де Фонсколомб еще даже до этого прискорбного события, казалось, держалась на ниточке в своем физическом теле. Такая же слабая связь была у нее и с остальным миром.
Во второй половине дня состояние больной оставалось неизменным. Два раза появлялся доктор: осторожный эскулап заявил, что из-за слабости старой дамы нет никакой возможности сделать еще одно кровопускание или применить какое-либо из средств, обычно им прописываемых. В данном случае он считал, что следует предоставить события их естественному ходу, и поскольку стоит хорошая погода, постоянно держать открытыми два больших окна, чтобы больной было легче дышать. Казанове ничего не оставалось, как только согласиться с таким ненасильственным и осторожным лечением, хотя он и подозревал, что в своих действиях доктор руководствовался лишь тем предположением, что мадам де Фонсколомб навряд ли доживет до следующего утра.
Полина выказывала самую трогательную заботу о своей госпоже и ни на секунду не отходила от ее постели. Она не сводила с нее глаз, словно боялась, что, если хоть на мгновение покинет старую даму, та тут же угаснет.
Наступила ночь. Мсье Розье зажег свечи и принес бульон, хлеб и бутылку вина, но Полина есть отказалась. Аббат Дюбуа дремал в своем кресле у изголовья старой дамы. Тонка же испытывала такой страх при виде больной, что ей запретили появляться в комнате, тем более что от нее там не было никакой пользы. Полина даже выдала ей полдуката, чтобы та поужинала за общим столом.
Сразу после полуночи ушел к себе Розье. Аббат Дюбуа продолжал по-прежнему спать в своем кресле. Полина заверила Казанову, что сама присмотрит за своей госпожой, пообещав тут же предупредить его, если что-либо будет происходить. Но Казанова ответил, что и думать не может о сне, ведь мадам де Фонсколомб в любую минуту может умереть.
– Я восхищаюсь вашей заботой, мсье, и вашей преданностью особе, с которой вы знакомы столь непродолжительное время.
– Я знаю ее гораздо лучше, чем вы можете предположить, – произнес в ответ Казанова. – Я был знаком с ней гораздо дольше, чем даже думал сам.
– И в самом деле создается впечатление, что вы прекрасно понимаете друг друга во всем, будто вышли из одной формы.
– Как раз этого мы никогда не узнаем, – заговорщически ответил Джакомо, – поскольку наша жизнь уже почти окончена, и эта форма, возможно, и в самом деле одна для нас двоих, уже давно разбилась.
Полина довольно долго молчала, с любопытством глядя на сидящего напротив нее пожилого человека. И наконец произнесла:
– Я понимаю, почему мадам де Фонсколомб прониклась к вам такой дружбой, и прошу вас, если можете, простить мою заносчивость и дурное поведение. Вы меня научили, по крайней мере, одной вещи, мсье. Оказывается, вполне можно быть умным и глубоким человеком и при этом практически не считаться с другими людьми, полагая их деятельность ничтожной, а творения бессмысленными. Хотя, на мой взгляд, такой подход приносит немало неприятностей, и посему мне искренне вас жаль.