– Подумайте сами, мсье, – сухо прервала его Полина, – после того, как вы при помощи блистательных софизмов показали мне, что даже ваши пороки надежно укрывают вас от моих упреков, могу ли я долее вас уважать? Или, может быть, вы полагаете, что после этого я должна променять свои убеждения на дурное вино вашей распущенности, щедро разбавленное водой вашего красноречия?
   – Оставайтесь при всех ваших убеждениях, Полина! Будьте такой, какая вы есть! Я ни о чем вас не прошу, разве что лишь изредка прислушиваться к другим людям и допускать, что они не всегда похожи на вас.
   – Именно это труднее всего для головы, забитой революционными идеями и более привычной к тому, чтобы требовать голов остальных граждан, вместо того чтобы выслушивать длинные речи, – шутливо вставила мадам де Фонсколомб.
   – Да, я много говорю, – согласился с улыбкой Казанова, – но я не хочу при этом выглядеть краснобаем и признаю, что расплачивался с моими ближними словами чаще, чем звонкой монетой. В мире торговцев и банкиров, куда нас однажды приведет ваша демократия, моя дорогая Полина, эти бесполезные изустные ценности не будут стоить ничего. Все прелести беседы будут изгнаны из вашей республики лавочников, где на часы будут смотреть гораздо чаще, чем на небо. Надеюсь, этот мир будет процветать, в нем не будет несправедливости, а самое надежное правосудие будет там неотступно на страже закона, ибо всякое благородство и великодушие будут изгнаны оттуда навсегда. И там совсем не останется места для бедных и несчастных, ибо естественное чувство милосердия будет тоже изгнано из вашего мира, и бедняки будут вызывать уже не чувство сострадания, а лишь отвращение.
   – Да, там не будет ни чрезмерного богатства, ни крайней нищеты, – важно подтвердила маленькая якобинка. – И я с вами согласна в том, что недостойное чувство жалости, о котором вы говорите, исчезнет из сознания. Что же касается вашего так называемого благородства, этой кривляющейся маски, которую принадлежавшие ранее к привилегированному классу носили при дворе и в салонах как на карнавале, то республиканское законодательство сумеет доказать его возмутительную бесполезность.
   – Я сдаюсь, – согласился Казанова с грустью. – Мир, который вы нам обещаете, создан не для меня, и, слушая вас, я утешаюсь сознанием того, что доживаю свои последние дни. И тем не менее вы заставляете меня жалеть о том, что мне удалось украсть у судьбы минуту удовольствия в объятиях Туанетты. Да, Полина, я находил любовь в разных кругах, от самых благородных до самых простых, поскольку сам являюсь производным от смешения всех имеющихся классов. Я неразделим со временем, в котором жил. И там, где мне видится счастье и свобода, вы не хотите видеть ничего, кроме несправедливости и распутства.
   – Распутничать – это единственное, что вы умеете, мсье. Вы извлекли из этого неплохие барыши, и меня ничуть не удивляет, что вы находите в этом счастье и свободу.
   – Распутство, – подхватил Казанова, – вкус к роскоши, азарт в игре, постоянные поиски удовольствий составляли аромат этого века, это был запах весны. Мир, который описываете вы, столь безупречен, что о таком можно мечтать только в юности. Наш век стал блудным сыном цивилизации. Вы осудили его за ошибки, которые на деле оказываются мелкими проступками и шалостями, но не преступлениями. Что ж! Вы хотите ввести повсюду царство Справедливости и Закона? Я мог бы поприветствовать это славное дело, если бы считал его возможным на земле. Но, мне кажется, воплотить его может только Бог. Мы – всего лишь наиболее благородные из Его творений, и наше благородство дано нам именно для того, чтобы мы сознавали свое несовершенство и никогда не забывали о нашей слабости.
   На что же походит эта свобода, которую вы пытаетесь повсюду установить? В худшем случае, как мы это уже увидели, на гильотину! А в лучшем, как мы это, возможно, увидим, – на лабиринт законов, раскинувшийся по всему миру, чудовищный лабиринт, откуда никто и ничто не сможет ускользнуть, в центре которого затаится Бог знает какой ужасный Минотавр, в любой момент готовый наброситься на весь род человеческий, если только не пожелает продлить свое удовольствие и не станет медленно пожирать нас век за веком.
   Туанетте, этой скромной крупинке пыли, несомой куда-то случаем вкупе с миллионами ей подобных, уже не было более места в потоке сталкивающихся аргументов и доводов. Это странное состязание было больше похоже на любовную борьбу, которой нанесенные удары и полученные раны придавали жестокое и сильное сладострастие. Ближе к полуночи мсье Розье и аббат Дюбуа вернулись в замок, уведя с собой мадам де Фонсколомб, которая надеялась, что в столь поздний час и в такую теплую ночь борьба мнений постепенно примет менее философское направление. Но Полина, предвидевшая подобный исход, в свою очередь также поднялась и покинула своего противника.
   Охваченный грустью Казанова остался на террасе один. Более часа провел он в состоянии полной бездеятельности. Потом с усилием встал и медленно поднялся по ступеням большой лестницы с двумя крыльями. В отделанной раковинами, освещенной луной нише старый каменный Сатурн все еще пытался овладеть нежной, ускользающей красотой молодости. Казанова остановился на середине лестницы, чтобы рассмотреть этих двух персонажей, которые, затаившись в полутени, казалось, слились в страстном объятии. Он вдруг подумал, что желание – это вечное клеймо нашей слабости и несовершенства и что даже обладание возлюбленной лишь укрепляет нашу зависимость. Ему подумалось также, что неудержимое притяжение, которое влечет нас к противоположному полу, – это наиболее постоянный и единственный закон человеческой деятельности, откуда берут начало все остальные, управляющие жизнью и обществом. Еще он подумал, что начиная со времен Солона [17]и вплоть до века, который стал свидетелем рождения гнусно-то Робеспьера, никто из философов, этих законодателей, которые пытались подарить человеческому роду как можно больше справедливости и счастья, так и не понял, что вечный закон влечения людей друг к другу и постоянная жажда наслаждений не смогут быть ограничены безнаказанно. Но безумцы, которых считают мудрецами, не могут придумать ничего лучшего, кроме как попытаться уничтожить ту восхитительную энергию, которая влечет нас, чтобы соединить с объектом нашего желания, даря нам при этом полноту ощущений и саму способность испытывать страсть.
   Еще он подумал, что Полина и подобные ей, все эти вооруженные люди, обрушившиеся внезапно на Европу и захватившие даже Венецию, порабощающие во имя свободы, грабящие во имя равенства, истребляющие ближних во имя братства и намеревающиеся заставить мир жить по новому закону, который больше не собирается считаться с божественным несовершенством нашей природы, желая опираться единственно на авторитет так называемого разума, избавленного от всяких случайностей, даже не понимают, что эта идея настолько же безумна, как и мысль остановить движение небесных светил.
 
   Казанова вновь спустился по лестнице и двинулся по направлению к парку. Он был слишком взволнован для того, чтобы заснуть. Слова Полины задели его, как если бы он вдруг вынужден был признать, что его долгая земная жизнь была на самом деле лишь нескончаемой чередой ошибок или, что еще хуже, состояла из обманов и низостей.
   Он шел, разговаривая с самим собой то еле различимым шепотом, то во весь голос и сопровождая свою речь порывистыми жестами.
   Потом он прекратил споры с совестью, заодно заставив замолчать доброго и злого гениев, для бесконечной борьбы между которыми, тщетно длившейся в течение долгих лет, оставалось все меньше поводов. Чтобы избавиться от чувства смятения и подавленности, пытаясь утешиться, он прибегнул к уже не раз испытанному средству – стал вызывать в памяти самые приятные или самые лестные для себя воспоминания.
   На этот раз он увидел себя сорок лет назад в загородном домике, предназначенном для развлечений, который он снимал в Малой Польше, около заставы Мадлен, и вспомнил обстоятельства, при которых там оказывался. Он был тогда в большой моде и должен был уметь с блеском и изобретательностью проводить время, которое намеревался посвятить женщинам и удовольствиям.
   Располагая в то время почти миллионом ливров, добытых при помощи ловких спекуляций, он вдруг захотел остепениться и попытаться заставить свой капитал честно приносить прибыль. Обладая всеми необходимыми знаниями в области химии, Джакомо предпринял попытку наносить на шелковые ткани способом набивки те прекрасные узоры, которые делают в Лионе при помощи медленного и трудоемкого тканья, и благодаря этому торговать шелком по гораздо более низким ценам.
   Итак, Казанова пустился в промышленную аферу. Но он не был бы самим собой, если бы к организации этого почтенного и прибыльного предприятия, возвышавшего его в собственных глазах, не добавил радость обладания всеми двадцатью работницами, которые стали у него трудиться. Все они были прехорошенькие, и самой старшей едва исполнилось двадцать пять. Разумный предприниматель и рассудительный химик, каким ему подсказывал быть его добрый гений, никогда бы не предпринял столь неудачной попытки изображать из себя султана в самом сладострастном из гаремов.
   При темпераменте Казановы и его явной любви к разнообразию двадцать обворожительных молодых девушек были именно тем подводным камнем, из-за которого его добродетели ежедневно приходилось терпеть кораблекрушение. Казанова проявил интерес почти ко всем одалискам, которые не преминули этим воспользоваться, продавая свою благосклонность так дорого, насколько это было возможно. Пример первой из них стал правилом для остальных, также пожелавших получить дом, обстановку, столовое серебро и украшения. Каждое увлечение султана длилось не более недели. Едва он останавливал свой выбор на новой фаворитке, как сразу терял интерес ко всем предыдущим, но тем не менее продолжал их содержать. Дело так быстро пошло на лад, что через самое короткое время был наложен арест на все имевшееся в мастерской имущество, за исключением самих двадцати девушек, содержание которых обошлось бы слишком дорого. Заодно Казанова потерял домик в Малой Польше, лошадей, коляски, – словом, практически все, что имел, и ему едва удалось избежать тюрьмы.
   Теперь он испытывал бесконечное удовольствие, вспоминая тот период своей жизни, несмотря на его досадное завершение. В итоге всегда получалось так, что злой гений находил для него гораздо больше развлечений и радостей, чем те, что заключались в мудрых советах разума. Казанова никогда ни о чем не жалел, но старость его отнюдь не была спокойной; он терзался воспоминаниями о сбывшемся и несбывшемся. Как когда-то прежде, он мечтал о славе и удаче, но не так, будто они его еще ожидали, а так, как это могло бы быть в прошлом. Он жил всегда то как принц, то как нищий. А теперь находился почти на положении прислуги, поскольку ему не хватило мужества быть нищим, а граф Вальдштейн оказался столь добр, что взял на содержание – не самого Казанову, но его тень.
   Изгнанная из времени, ставшего для нее чужим, душа его едва нашла успокоение, затерявшись в аллеях обширного парка, подальше от людских жилищ. Удивительная тишина царила этой ночью на земле. Вспышки молний еще озаряли небо, остававшееся ближе к востоку почти чистым. За кустами Казанове вдруг открылась поляна, и он присел на торчавший из травы пенек. Так и просидел он до самого рассвета, в полной неподвижности, подобный окружавшей его листве, которую не тревожило даже малейшее дуновение ветерка. Он размышлял о мадам де Фонсколомб, тонкая и благородная душа которой столь легко находила общий язык с его собственной; о Полине, которая, казалось, взялась отомстить ему за всех, кого он когда-то погубил своей любовью. Но больше всего он думал о Генриетте – единственной женщине, которую ему никогда бы не захотелось покинуть. От этих мыслей на глаза Джакомо навернулись слезы, и он позволил им струиться по щекам, а дыхание его при этом оставалось спокойным и ровным. Он даже не чувствовал, что плачет, и не смог бы сказать, был ли счастлив или, напротив, несчастен в ту ночь, как, впрочем, и во все другие ночи в течение последних двенадцати лет – с тех пор, как он удалился в замок Дукс и, став чем-то вроде не заслуживающего внимания фантома, занял свое место в галерее прославленных призраков Валленштайнов.
 
   Так, отрешенно, встретил Казанова прозрачную и холодную утреннюю зарю. Легкий озноб заставил его очнуться. Он уже собирался подняться, когда внезапно, в нескольких шагах от него, заволновались заросли, словно какой-то проворный зверек пытался поспешно скрыться. Джакомо затаил дыхание. Кусты были теперь вновь неподвижны, а еще не отступившая темнота мешала что-либо разглядеть. Тем не менее было очевидно, что в них прятался какой-то зверь, поджидавший удобного момента для того, чтобы убежать или, возможно, броситься на неосторожного пришельца. Это могла быть и какая-нибудь безобидная куропатка, и один из медведей, которых немало водилось в соседнем лесу.
   Казанова ужинал в простой куртке, поэтому на сей раз у него не было при себе шпаги. Немного подумав, он крадучись удалился с поляны, найдя убежище за толстым деревом. Ветра по-прежнему не было, и затаившееся животное не должно было заметить или унюхать его.
   Оставалось только ждать. Казанова ничуть не походил на Нимрода, [18]и он совсем не был знаком с лесными обитателями, разве что в виде дичи на своей тарелке.
   Заросли вновь заволновались, подрагивая на этот раз гораздо медленнее и как-то ритмично. Казанова по-прежнему держался настороже за скрывавшим его стволом. Продолжая наблюдать за кустарником, он старался сохранять полную неподвижность. Примерно через минуту листва вдруг раздвинулась, позволяя отчетливо рассмотреть находящееся там животное, совершенно безопасное и очень знакомое Джакомо.
   Испуг мгновенно исчез, и ему на смену пришло веселье, поскольку существо в кустах на самом деле оказалось сродни животному, и оно ничуть не было смущено занятием, которому предавалось. Напротив, развернув весьма активную деятельность, оно совершенно не собиралось ее прерывать. Пора наконец сказать, что это была Туанетта. Это точно была она! Наклонившись вперед, с задранными до плеч юбками, красотка предоставила свои прелестные и совершенно беззащитные тылы мощному авангарду негодника Шреттера, который, захватив крепость, с упоением предавался узаконенному грабежу.
   Хорошенькая дурочка, по всей видимости, не собиралась просить ни пощады, ни благодарности. Она казалась вполне довольной своим поражением и добровольно отдавала всю добычу своему завоевателю. Триумф Шреттера проявлялся в рычании, которое минутой ранее воображение Джакомо сочло бы принадлежащим какому-то дикому зверю или вообще ужасному, не имеющему названия чудовищу.
   Джакомо не почувствовал ни малейшей ревности, обнаружив малышку Туанон разграбленной подчистую, и единственные мучения, которым он подвергался, были приятные муки сдерживаемого веселья. Казанова обладал настолько разносторонним вкусом к наслаждениям, что ему нравилось наблюдать за чужой любовной игрой, получая от нее удовольствие почти как от собственной. Единственное, что было ему не по нутру, это то, что завоевателем Туанетты оказался этот прохвост Шреттер. Разве для такого негодяя он самолично открыл дорогу в этот храм воплощенной невинности и отдал, сам не ведая кому, ключи от алтаря? Что бы там ни говорили, но, если к сладострастию приучаются те, кто не обладает в нужной мере разумом, оно обыкновенно прививает им безудержный вкус к разврату.
   Закончив свое жертвоприношение чрезвычайно возбужденным хрюканьем и восхитительными взбрыкиваниями, этот грубиян Шреттер, походивший одновременно и на свинью, и на лошадь, натянул свои штаны на то, что в нем было наиболее человеческим. Туанон, тоже не терявшая времени даром, старательно взбивала юбки и поправляла повязку на возбужденном лице.
   Однако Казанова был не единственным свидетелем этой захватывающей сцены, ибо, едва одевшись, Шреттер внезапно бросился в сторону ближайшей к ним лесной поросли. Яростно ломая переплетенные ветви, он ухватил странную черную птицу огромного размера. То был, конечно, не орел, но, судя по пронзительным крикам, птица все же принадлежала к семейству орланов.
   При ближайшем рассмотрении неизвестной науке птицей оказался аббат Дюбуа, и Шреттер, так же решительно настроенный в улаживании этого дела, как и предыдущего, уже награждал его частыми пинками и тумаками.
   Из жалобных криков одного и брани другого Казанова разобрал, что Шреттеру удалось застать врасплох аббата, подглядывавшего за тем, как они с Тонкой исполняли извечное повеление природы. Причем, вовлеченный вопреки его воле в непристойные действия, неблагоразумный Дюбуа предавался в то же время как неким собственным манипуляциям, так и энергичной молитве. Шреттер был не из тех, кто выпускает из рук попавшуюся добычу, поэтому он закончил любовные возлияния, не дрогнув от присутствия столь возмутительного свидетеля. Но теперь он был настроен дать священнику сполна почувствовать, насколько гнусно тот поступал, оскверняя породившую нас землю.
   Возраст и в особенности характер аббата не позволили ему достойно ответить на аргументы возмущенного Шреттера, и посему несчастный духовник мадам де Фонсколомб был вынужден покорно сносить побои этой грубой скотины.
   Чувство долга заставило Джакомо броситься на помощь безответному сопернику Онана, преступление которого заслуживало наказания лишь в виде смеха. Стремительным и благородным движением он втиснулся между двумя противниками, в то время как Туанетта, вскрикнув от изумления, разразилась бурными слезами. Ей было нестерпимо стыдно встретить здесь того, кого она считала своим благодетелем и чуть ли не отцом.
   Поскольку из уха и носа Дюбуа текла кровь, Казанове пришлось одолжить ему платок. Больше всего бедного аббата беспокоило, что о нем подумают в замке, увидя его до такой степени избитое и распухшее лицо.
   – Скажете, что какие-то бродяги напали на вас и попытались ограбить.
   – Думаете, мне поверят?
   – Я засвидетельствую, что видел все и спас вас, и, если понадобится, поклянусь на Библии.
   – Скажите им так, прошу вас, только, умоляю, не клянитесь!
   – Непременно поклянусь, – повторил свое обещание Казанова, – поскольку ложь, как и правда, не терпит компромиссов.
   – Лжесвидетельствовать на Библии – смертный грех.
   – Это касается только моей совести, святой отец.
   – Это касается вашего спасения.
   – Спасение стоит на втором месте после моей совести, а совесть, как вам известно, стоит после моих удовольствий.
   – Вы богохульствуете!
   – Я? А чем же тогда занимались сейчас вы в тех зарослях?
   – Не будем больше говорить об этом!
   – Согласен! Но, чтобы доказать вам мое уважение и дружбу, обещаю, что в тот вечер, когда мадмуазель Демаре ляжет в мою постель, я оставлю для вас местечко в своем шкафу.
   – Избавьте меня от ваших насмешек, мсье, даже если я их и заслужил!
   – Мадам де Фонсколомб назначила вас судьей в любовном состязании между мной и мадмуазель Демаре. А ведь судье положено следить за испытанием от начала до конца для того, чтобы всегда быть уверенным, что противники проявляют стойкость и лояльность по отношению друг к другу.
   – Я вновь умоляю вас, мсье Казанова, прекратить ваши насмешки.
   – Какие насмешки, святой отец! Подумайте сами – сидеть в шкафу! Сначала вы окажетесь в шкафу, а после собственными руками коронуете победителя – не лавровым венком, конечно, а потихоньку, так, как вы любите это делать. Если же вы из скромности затрудняетесь взяться за эту роль, можете быть спокойны, о нашем маленьком уговоре никто не узнает.
   – Ваш серьезный и уверенный тон заставляет меня поверить, что вы говорите искренне, мсье, – озадаченно произнес аббат; непристойное предложение Казановы, разумеется, не смогло оставить его равнодушным.
   Увидев, как у Дюбуа загорелись глаза, Джакомо не смог удержаться, чтобы не пойти еще дальше и не попытаться превратить назначенного мадам де Фонсколомб судью в своего услужливого помощника.
   – Я дам вам возможность заработать это место в шкафу, – пояснил он.
   – Что я должен сделать? – поинтересовался падре, для которого эта проделка внезапно стала представляться наиболее важным делом в мире, а вожделенный шкаф в его глазах обрел притягательность рая.
   – В спектакле, который я хочу вам предложить, отсутствует режиссер, и эту роль я предлагаю вам.
   Озадаченный вид Дюбуа яснее всяких слов говорил о том, что почтенный кюре из Вожирара никогда не бывал за кулисами театров и совсем не представляет тамошних обычаев. Но Казанова тут же вызвался быть его наставником, лишь бы все происходило так, как он задумал, и с фантазией, что так было ему свойственно.
   – Главная задача режиссера, – доверительно сообщил он, – помочь актерам исполнить свои роли с наибольшим блеском. Если по мизансцене необходимо, чтобы исполнители сидели, режиссер должен раздобыть стулья или кресла. Если они должны ужинать, режиссер накрывает на стол. Если автор драмы требует, чтобы героиня принимала любовника в своей постели, то режиссер обязан его туда привести и, коли необходимо, немного подтолкнуть к алькову. Без этого, мой дорогой отче, возможно, не будет никакой постели и уж наверняка – никакого шкафа.
   Аббат ничего не ответил на последнее замечание, но Казанова прекрасно видел, что тот просто сгорал от желания услышать продолжение.
   – Допустим, – снова начал коварный шевалье, – нашей дражайшей Полине не понравится комедия или, по крайней мере, то, что она задумана в несколько разнузданном жанре, кстати, единственном, в каком я чувствую себя порой настоящим мастером!..
   Со всем этим служитель культа с самым серьезным видом согласился: да, это совершенно ясно, мадмуазель Демаре скорее предпочла бы церемонную торжественность трагедии или кровавое великолепие какой-нибудь эпопеи, чем очаровательную легкость галантного жанра.
   – И тем не менее нам необходимо сделать так, чтобы наша дива все же исполнила со мной на пару финальный дуэт, – продолжил свою мысль Казанова, – ибо история, в которой отсутствует развязка, это уже совсем не история, и публике смотреть на такое ничуть не интересно.
   Публика, о которой шла речь (в лице нескромного аббата), снова с готовностью со всем согласилась. Причем с таким пылом, что Джакомо едва удержался от смеха. Отныне он мог быть абсолютно уверенным в том, что Дюбуа поддержит любые ею намерения и собственной, хотя и освященной, но твердой и решительной рукой подтолкнет Демаре прямо к алькову, где и должен будет разыграться последний акт этой комедии.
 
   Дюбуа не покидал своей комнаты до самого вечера, по-видимому, находя неприличным демонстрировать дамам свое безобразно распухшее лицо. Казанова, как и обещал, засвидетельствовал, что на святого отца в замковом парке напали какие-то пьяницы, которые там бродили, поскольку ворота в этот день были плохо затворены. Мадам де Фонсколомб сделала вид, что поверила в эти россказни, но сделала она это так, чтобы все поняли, что она притворяется. И тут же сообщила Казанове, впрочем, нисколько этим его не удивив, что на протяжении всего их совместного путешествия милейшего Дюбуа с завидным постоянством таким же точно образом отделывают практически во всех странах, где они побывали.
   Догадавшись, что милая гостья не прочь позабавиться, выслушивая какую-нибудь новую ложь, Казанова с энтузиазмом добавил, что аббат, этот истинный мученик, выказал такое удивительное мужество и столько веры в Господа, терпя выпавшие на его долю страдания, что менее чем за час сумел убедить лично его, Казанову, вернуться в лоно церкви и окончить свои дни в вере.
   – Вас? – расхохоталась старая дама.
   – Да, меня!
   – Вы, наверное, выпили или случилось чудо?
   – Мадам! Не верить в чье-либо обращение означает самому иметь слишком мало веры, даже если, я это признаю, это кажется похожим на чудо.
   – Это действительно произошло! Это произошло! – воскликнула старая дама, едва не поперхнувшись от смеха. – И я, конечно же, верю вам, мой друг. Я нахожу эту выдумку настолько забавной, что постараюсь поверить в нее изо всех своих сил.
   Как раз во время этой увлекательной беседы в китайский салон, где за минуту до этого Казанова объявил, что на него снизошла благодать, вошла Полина Демаре.
   – Подумать только, это произошло менее чем за час, – с преувеличенным энтузиазмом произнесла мадам де Фонсколомб.
   – Похоже, с Господом мсье Казанова умеет договариваться так же быстро, как и с женщинами, – заметила Полина.
   – И главное, так же успешно, – подхватила старая дама. – Вдыхайте, вдыхайте этот пленительный аромат добродетели, который исходит от всего его существа! Сам Господь не смог устоять перед обаянием нашего друга.
   На смех и шутки Полины и мадам де Фонсколомб Казанова реагировал с самым серьезным и суровым видом, который, разумеется, никого не мог обмануть, но зато вызывал новые замечания и многочисленные вопросы к новообращенному.