Естественным стремлением любого автора является создание персонажей, достойных с легкостью стать «легендой». Казанова с блеском выполнил эту задачу, причем получилось так, что герой «Воспоминаний» сумел отбросить свою тень на самого писателя. Из-за такого неожиданного воздействия своего таланта Казанова считается второстепенным литератором. Но тем не менее его «Воспоминания» сильно выделяются на общем фоне своей емкостью и отбором событий на манер сказок или басен, где с безупречным искусством показаны все основные вехи жизни автора. Невольно восхищаешься живостью повествования «почти ни о чем», которое неспешно разворачивается и ведет нас прямо к цели, при этом ни на минуту не ослабляя напора ветра, что несет нас и заставляет двигаться вперед с поистине удивительной легкостью. При этом мы «вдыхаем» написанные строки полными легкими. Попробуйте прочесть «Воспоминания» вслух! Вы тут же ощутите, как вас охватило некое странное и приятное чувство; следуя за повествованием, вы не только зашагаете вровень с Казановой, но и обретете общее с ним дыхание. Вы почувствуете, что запятые всегда находятся в том месте, где этого требует голос. И если сравнивать его книгу с деревом, то каждый новый параграф забрасывает вас точно на нужную ветку, не слишком высоко и не слишком низко, на которую вы, как белка, мягко приземляетесь с невесть откуда взявшейся ловкостью.
 
   Действие моего рассказа происходит в последний год жизни Джакомо, в мае и июне 1797 года. Из-за этого выбора мне пришлось подарить два дополнительных года жизни Жанне-Мари де Фонсколомб, которая, думаю, не рассердилась бы на меня за это, тем более что я так поступил исключительно для того, чтобы она смогла встретиться с Казановой в старости. Я постарался как можно деликатнее изобразить, каким стал ее возлюбленный, сделав ее почти слепой и тем самым помешав ей разглядеть следы, оставленные временем на лице Джакомо.
   И поскольку, заняв временно место Бога, я простер свою власть романиста до того, что вернул жизнь Генриетте, я без малейших колебаний вернул Жаку цветение его двадцати лет, вновь возродив в нем желание и – почему бы и нет? – мужскую силу.
   Болезнь мочевого пузыря, которой он страдал в течение нескольких последних лет, хотя и не смогла уничтожить страсть к прекрасному полу, вопреки его желанию, вернула Казанове благоразумие. Тем не менее любовные отношения продолжали занимать его вплоть до последних дней, хотя они и поддерживались теперь лишь при помощи переписки.
   Рахиль Франк, она же «Ева», фигурирует среди множества его эпистолярных любовниц. Вероятнее всего, кроме этого у нее была совершенно определенная связь со своим «учителем по надувательству», но их интимные свидания навряд ли могли продлиться вплоть до 1797 года.
   Зачем же, спросят меня, я поместил свое повествование в 1797 год, из-за которого мне пришлось дважды пренебречь биографической точностью?
   И здесь я призову себе на помощь историю. Я имею в виду Историю с большой буквы, а именно – события, потрясшие в то время Европу. Итак, весной войска Бонапарта вошли в Венецию, в результате чего она навсегда потеряла свою независимость. Нам известно, какое значение эта новость имела для венецианца Казановы, а также для Казановы – авантюриста, гражданина мира, который знал, что у каждого есть своя родина, но не признавал ни наций, ни границ. Ведь в связи с этими событиями перестала существовать не только Венеция: ее падение привело к неизбежному крушению старого режима во всей Европе.
   Джакомо с отвращением и презрением отзывался о «санкюлотах» Бонапарта, без церемоний обосновавшихся в бывшем «Великом городе». Для него это означало повторное и трагическое наступление Средневековья. История до конца не опровергнет его мнения, поскольку с ужасных Наполеоновских войн начнется новая эра – эра национальной розни, которая и теперь, пятьдесят лет спустя после Хиросимы и Холокоста, возможно, еще не окончилась.
   По крайней мере, в данный момент Казанова олицетворяет для меня некую своеобразную тоску по старому режиму. Этой ностальгией я, конечно, больше обязан его таланту личности и писателя, и я охотно готов признать – кто сможет их вполне оценить? – достоинства, присущие эпохам нашей и его. Как понять, когда люди были более счастливы, тогда или теперь? Я, например, отнюдь не убежден, что теперь. Сегодняшнее счастье кажется мне малопривлекательным со своей идеей «тотального развития», этим искусным обманом, изобретенным торжествующим капитализмом, который твердой рукой ведет нас ко «всеобщему благополучию» и порабощает иллюзией прогресса и справедливости.
   Заметили ли вы, что Казанова, ловко умевший обращаться с деньгами, постоянно смешивал монеты всех стран, в которых побывал? Это значит, что флорины, дукаты, гинеи, цехины и так далее были в ходу повсюду, поскольку золото везде было золотом. Этот простой урок должен заставить нас задуматься и стать скромнее, поскольку мы только вводим в Европе единую денежную систему, то есть попросту пытаемся восстановить существовавшую прежде.
   Вечно влюбленный, профессиональный сердцеед, шарлатан высокого полета, Казанова прославляет свой век удивительной любовью к жизни, при этом, как мог бы написать Дидро, всегда стараясь быть «непохожим на самого себя». Ибо Джакомо был также философом, причем одним из самых глубоких, толковым читателем Спинозы и критиком своих современников (Гельвеция, Гольбаха и других, не говоря о Вольтере).
   Но в то же время он не был «философом» в том смысле, который подразумевает наша история литературы. Не был он и обычным мошенником вроде Сен-Жермена. В общем, он был не «таким» и не «эдаким». И однако он был и таким, и эдаким, великолепно олицетворяя собой всю пестроту, фантазию и удивительную свободу того времени, которое делали плодородным его собственные противоречия.
   Казанова еще не закончил с нами говорить, задавать вопросы о нас самих и нашем веке, не перестал расспрашивать о наших убеждениях и амбициях.
   Сегодня мы подвергаемся нашествию новой завоевательной силы, всемогущего «либерализма», имеющего в основном протестантское и англо-саксонское происхождение и являющегося последним перевоплощением прагматических философий Гоббса и Локка, [35]имевших огромное влияние уже в эпоху Просвещения.
   Совсем как солдаты Кортеса, которые грабили и убивали, размахивая крестом, новые конкистадоры продвигаются вперед под знаменем Прав Человека, действуя, как они уверяют, во благо личности. О каком «человеке» мы здесь говорим? На что похоже «я», которое не существует отдельно от должности, которую оно исполняет, которую использует и которой дорожит? «Я», которое вскоре сможет общаться лишь по мобильному телефону или через Интернет и которое трудится до седьмого пота, чтобы достичь некоего абстрактного среднестатистического уровня существования, вне которого оно неминуемо погибнет?
   Казанова позволил мне провести какое-то время вдалеке от этого мира. Он осудил Революцию Робеспьеров, Сен-Жюстов и Бонапартов. Я, в свою очередь, оплакиваю мир, в котором мы живем теперь и который, без сомнения, является прямым следствием происходивших тогда событий. Таким образом, я ощущаю абсолютное братство с героем «Воспоминаний». Он стал для меня чем-то гораздо большим, чем просто главным героем повествования.
   Внезапно мне пришла в голову грустная мысль: несмотря на свои ловкость, энергию и отвагу, Казанова не смог бы сегодня осуществить побег из венецианских Пломб. По крайней мере в этом смысле наш век имеет неоспоримое преимущество перед всем прошлым человечеством: решетки современных тюрем способны выдержать любое испытание. Особенно те, которые скрыты от людских глаз.
   Но дадим Джакомо возможность… не слишком торопиться завершая свой рассказ. В любом случае, дадим слово нашему обольстителю, если оно еще может хоть что-нибудь добавить к сказанному…

ПОПУГАЙ-МСТИТЕЛЬ

    Как-то на днях, отправившись поутру прогуляться по городу, я забрел случайно в одно странное местечко, носящее название Попугаев рынок. Развлекая себя разглядыванием этих забавных пичуг, я присмотрел одного совсем молоденького попугая в красивой клетке и спросил у хозяина, на каком языке он умеет разговаривать. Мне ответили, что птица еще слишком молода и пока вообще не говорит. В результате я приобрел ее за десять гиней. Решив научить своего нового друга какой-нибудь остроте, я приказал поместить клетку возле своей кровати и повторял ему по сто раз на дню: «Шарпийон еще большая чем ее мать».
    При этом моей единственной целью было лишь желание поразвлечься. Уже через пятнадцать дней маленькая птичка с уморительной точностью выговаривала эту фразу, каждый раз сопровождая ее взрывом смеха. И хотя этим неожиданным дополнением попугай был обязан лишь самому себе, я нашел такую манеру очень забавной и был в полном восторге от его успехов.
    Услышав однажды попугая и придя в восхищение от его репертуара, Гудар принялся меня уверять, что если я попытаюсь продать его на торговой бирже, то наверняка заработаю на этом пятьдесят гиней. Я тут же решил воспользоваться этой идеей для того, чтобы отомстить низкому созданию, так подло обошедшемуся со мной. А чтобы обезопасить себя от строгого в таких вопросах закона, я взвалил это дело на Жарба: поскольку он был индийцем, птица вполне могла сойти за колониальный товар.
    В течение первых двух или трех дней мой говорящий по-французски попугай не привлекал большого внимания. Но как только кто-то из тех, кто был знаком с героиней этого похвального слова, прислушался к тому, что выкрикивало нескромное пернатое, кружок зрителей сразу увеличился. Начался торг. Желающие приобрести птицу сошлись на том, что пятьдесят гиней – это все же слишком, и мой индус потребовал, чтобы я согласился на меньшую сумму. Но я твердо стоял на своем, поскольку успел влюбиться в своего мстителя.
    Через неделю Гудар повеселил меня рассказом о том, какое сильное впечатление произвел попугай на семейку Шарпийон. Поскольку продавал его мой индус, можно было лишь догадываться, что птица принадлежит мне и именно я являюсь ее учителем. Гудар сообщил, что сама Шарпийон нашла эту месть остроумной, но ее мать и тетки были вне себя от ярости. Они спешно проконсультировались с несколькими адвокатами, и те в один голос заявили, что нет такого закона, чтобы наказывать за клевету попугая, но они все же могут заставить меня дорого заплатить за эту шутку, если сумеют доказать, что он является моим учеником. Гудар немедленно заставил меня пообещать, что я ни в коем случае не должен сознаваться в том, что именно мне болтливая птичка обязана этим остроумным высказыванием, потому что достаточно двух свидетелей, чтобы я проиграл процесс.
    Легкость, с которой в Лондоне можно обзавестись двумя свидетелями, поистине ужасающа и позорна для этой нации. Я видел собственными глазами невероятную вещь – надпись на окне, где прописными буквами было выведено лишь одно слово: «Свидетель». То есть за деньги здесь можно было с легкостью обеспечить себя фальшивым свидетелем.
    В статье, помещенной в «Сент Джеймс Кроникл», говорилось, что дамы, оскорбленные неким попугаем с торговой биржи, должно быть, очень бедны и у них совсем нет друзей, иначе они давно бы купили симпатичного грубияна или что-то давно предприняли бы их близкие. И добавлялось: «Тот, кто обучил этого попугая, без сомнения, хотел таким образом осуществить свою месть и, надо признаться, проделал это с большим вкусом; судя по шутке, он заслуживает того, чтобы быть англичанином».
    Повстречавшись со своим другом Эдгардом, я спросил его, почему он не захотел купить себе этого крошку-сплетника.
    «Потому что, – ответил он, – оставаясь на своем месте, попугай доставлял удовольствие всем, знакомым с предметом его злословия». Жарб в конце концов отыскал покупателя, согласившегося заплатить пятьдесят гиней, а Гудар сообщил мне, что заплатил эту сумму лорд Гросвенор, чтобы расположить к себе Шарпийон, служившую ему иногда для приятного времяпрепровождения.
    Что же до меня самого, то эта небольшая шалость положила конец моим отношениям с этой девушкой, на которую с тех пор я мог смотреть при встрече с полнейшим равнодушием, и ее присутствие отныне никогда не вызывало во мне ни малейшего воспоминания о том зле, которое она мне причинила.