– Из какой же страны, – спросил я его, – ваш попутчик?
– Он француз и говорит только на родном языке.
– Вы тоже говорите по-французски?
– Ни слова.
– Забавно! И как же вы объясняетесь? Знаками?
– Именно так!
– Я вам сочувствую, поскольку это не так уж легко.
– Да, если говорить о нюансах мысли. Но физически мы понимаем друг друга превосходно.
– Могу ли я составить вам обоим компанию сегодня за завтраком?
– Спросите сами, мсье, доставит ли это ему удовольствие.
– Любезный спутник капитана, – произнес я по-французски, – согласны ли вы, чтобы я был третьим за вашим завтраком?
И тут же увидел высунувшуюся из-под одеяла очаровательную головку, растрепанную, со свежим личиком, смеющуюся, которая, несмотря на надетый на нее мужской колпак, сразу сделала очевидной ее принадлежность к полу, в отсутствие которого мужчина был бы самым несчастным животным на земле.
Впрочем, чтобы уразуметь, что спутник капитана вовсе не мужчина, достаточно было взглянуть на его бедра. Но прелестная женщина, пользующаяся этим маскарадом, не так уж и стремилась сойти за мужчину, прекрасно зная, что мужская одежда лишь подчеркивает совершенство женских форм и пленяет взгляд, совсем как искусный софизм поражает воображение и придает правде видимость лжи лишь затем, чтобы ее можно было лучше разглядеть.
Между тем выяснилось, что венгр направляется в Парму, чтобы вручить премьер-министру инфанта, герцога Пармского, послания, доверенные ему кардиналом Альбани. Узнав об этой новости и узрев прелестную француженку в ее истинном виде, я мгновенно передумал ехать в Неаполь и решил тоже отправиться в Парму. Я был уже целиком во власти ее красоты. К тому же возраст ее приятеля, венгра, подбирался к шестидесяти, и я вовсе не считал, что они прекрасная пара. Я был уверен, что все можно будет уладить полюбовно, поскольку заметил, что мой офицер был хорошо воспитанным человеком, к тому же относящимся к любви как к продукту чистейшей фантазии. Поэтому я рассчитывал, что он по доброй воле согласится на сделку, которую предоставил ему случай.
Итак, я немедленно купил коляску и пригласил капитана и прекрасную искательницу приключений оказать мне честь, сопровождая меня до Пармы.
– Разве вы не едете в Неаполь? – удивленно спросил меня венгерский офицер.
– У меня поменялись планы, и теперь я направляюсь в Парму.
Мы договорились выехать завтра после обеда, а пока вместе поужинали. Наша беседа за ужином состояла из диалога между мной и тем из военных, который говорил по-французски и звался именем Генриетта. Находя молодую женщину все более и более восхитительной, хотя и считая ее всего лишь продажной красоткой, я был необычайно изумлен, открыв в ней такие благородные и тонкие чувства, которые могли быть присуши лишь хорошо воспитанной особе. Так кто же эта девушка на самом деле, спрашивал я себя, как могло случиться, что в ней удивительным образом смешались возвышенные чувства с бесстыдной распущенностью?
В коляске, которую я приобрел, было всего два места и откидное сиденье. Благородный венгерский капитан хотел, чтобы я расположился рядом с Генриеттой в глубине, но я настоял на том, чтобы ехать на откидном сиденье – по двум причинам: из вежливости и для того, чтобы у меня перед глазами постоянно находился предмет моего, как уже стало ясно, обожания.
Мадам де Фонсколомб слушала Казанову с глубоким вниманием. Она больше не задавала вопросов и позволила увлечь себя повествованием до самой Пармы, куда Джакомо двигался не торопясь, на длинных поводьях. Он поведал ей, как венгр приметил Генриетту в гостинице «Чивита Веккья», где она уже расхаживала в военном мундире и делила комнату с мужчиной зрелого возраста. За десять цехинов он предложил ей сменить товарища по постели, и она отдалась ему, отказавшись от этих десяти монет и продемонстрировав неожиданное сочетание откровенного цинизма со своеобразной порядочностью. Она сразу же согласилась поехать с капитаном в Парму, заметив, что единственная причина, по которой она туда едет, та, что ей безразлично, куда ехать. Однако перед тем венгру пришлось пообещать, что в Парме они расстанутся и не будут больше встречаться. Красотка ясно дала понять, что собирается менять компанию так же часто, как экипажи и упряжь к ним. Так оно и произошло еще до того срока, о котором она говорила, поскольку перед тем, как въехать в Реджио, Казанова договорился с офицером, что тот закончит свое путешествие в одиночестве, воспользовавшись подвернувшейся почтовой каретой. В тот же вечер Генриетта стала приятельницей графа Фарусси – имя, под которым Джакомо представлялся с тех пор, как покинул Венецию.
– Приехав в Парму, я продолжал именовать себя Фарусси, это была фамилия моей матери, а Генриетта стала зваться Анной д'Арси.
Парма в то время находилась под строгим надзором нового правительства. Герцогство досталось инфанту дону Фелипе, женой которого была Мадам де Франс, старшая дочь короля Людовика XV. Многочисленный блестящий двор, состоявший из испанцев и французов, во всем подражал двум молодым правителям. В этом обществе считалось, что в Парме, чтобы быть понятым, следовало говорить лишь по-испански или по-французски, к тому же они делали вид, что живут вообще не в итальянском городе.
Такие новшества были вовсе не по вкусу итальянцам, вынужденным терпеть чужаков, нравы которых представляли в их глазах неприятную смесь из французской развязности и испанской сдержанности. Моей Генриетте здесь тоже многое было не по душе. Ей не нравилось, что на улицах Пармы было столько французов. И поскольку среди них она опасалась встретить кого-нибудь из знакомых, можно было легко сделать вывод, что она была не свободна и что случай в любой момент мог столкнуть нас лицом к лицу с ее мужем или любовником, фигура которого совсем не вписывалась в сюжет нашего романа.
Я немного развеял загадочность своей прелестной интриганки, заставив ее найти швею и обзавестись рубашками, чулками, нижними юбками и четырьмя платьями. Потеряв, таким образом, свое парадоксальное очарование, моя нежная подруга вовсе не стала менее красивой, а напротив, с успехом завершила завоевание моего сердца, в любое мгновение дня и ночи щедро одаривая наслаждением мои глаза и другие чувствительные органы.
Однако Генриетта упорно не хотела рассказывать о себе и о том, почему она скиталась по дорогам в офицерской одежде, не располагая никакими средствами, кроме своей красоты, отчего и была вынуждена жить случайными знакомствами, которые завязывала в гостиницах и просто по пути.
– Я уверена, что меня разыскивают, – однажды все-таки призналась она, – и знаю, что едва меня обнаружат, легко найдется способ нас разлучить. Еще я знаю, что как только меня вырвут из твоих объятий, я буду невыносимо страдать.
– Ты заставляешь меня дрожать. Думаешь ли ты, что это несчастье может произойти прямо здесь?
– Нет, во всяком случае, пока я не заметила кого-либо, кто бы меня знал.
– Есть ли вероятность, что этот кто-то находится сейчас в Парме?
– Думаю, навряд ли, – не без колебания ответила она.
Вскоре я обзавелся списком всех французов, находившихся в то время в Парме. Генриетта не нашла в нем ни одного имени, которое было бы ей знакомо, и мы несколько успокоились. Как-то она сказала мне, что основной ее страстью является музыка, и я взял для нас ложу в Опере, следя, тем не менее, за тем, чтобы во время спектакля моя возлюбленная поменьше показывалась на публике. Но театр оказался маленьким, и было совершенно невозможно, чтобы красивая женщина осталась в нем незамеченной.
Уже тогда можно было предвидеть, что счастье, которым я наслаждался, было слишком совершенным для того, чтобы быть продолжительным. Но не станем опережать события. Тот, кто считает, что одна женщина не может осчастливливать мужчину двадцать четыре часа в сутки, не знал моей Генриетты. Переполнявшая меня радость от общения с ней была еще полнее, когда я с ней беседовал, чем когда держал ее в своих объятиях. Она была очень начитанна, обладала врожденными тактом и вкусом, а ее суждения обо всем были на удивление верными. Не будучи этому специально обучена, она умела рассуждать, как настоящий геометр, свободно и без притязаний. И всегда в ней чувствовалось природное изящество, придающее всем ее поступкам особое очарование. К тому же, говоря о самых серьезных вещах, она обычно сопровождала свои рассуждения улыбкой, которая придавала им налет легкомыслия и делала доступными для окружающих.
В этот момент мадам де Фонсколомб прервала рассказ, произнеся грустным, взволнованным голосом:
– Теперь я вижу, мой дорогой Казанова, что неизбежно должно было так случиться, чтобы эта бедняжка Генриетта была отнята у вас насильно, и ее страхи были вполне оправданы. Не могло не случиться, чтобы вашим соперником оказался безжалостный муж, властный отец или даже сама смерть. Иначе такая беспредельная любовь, как ваша, не смогла бы дожить до сегодняшнего дня, даря вам на протяжении долгих лет все новые радости, как весна каждый год дает жизнь новым цветам.
– Именно так, мадам. Счастье, способное длиться всю жизнь, можно сравнить с букетом, составленным из тысячи цветов, сочетание которых столь прекрасно и гармонично, что они словно составляют один восхитительный цветок. Столь совершенное чувство не может длиться вечно, поэтому отведенное нам с Генриеттой время равнялось всего трем месяцам.
Да, мы были слишком счастливы, любя друг друга изо всех сил, довольствуясь все это время лишь обществом друг друга, живя и дыша только нашим взаимным чувством. Генриетта часто повторяла мне чудесные строки любимого нами Лафонтена:
Во внезапном порыве старая дама взяла руку Джакомо в свои и крепко сжала ее. И так сидели они долгое время, серьезные, глубоко растроганные, объединенные общими слезами и невозможностью выразить что-либо словами, но лишь частыми, вызванными глубоким волнением вздохами. Эти двое стариков были знакомы всего несколько дней, но уже стали вечными друзьями, тоскующими по той необыкновенной страсти, которая когда-то соединила Джакомо и Генриетту.
– Но вот и начало последнего действия, – снова заговорил Казанова. – Теперь я расскажу, как пришел конец моему небывалому счастью! Несчастный! Зачем я так долго оставался в Парме?! Какое ослепление! Из всех городов мира, кроме французских, конечно, Парма была единственным, которого я должен был опасаться, и именно сюда я привез Генриетту. А ведь мы с ней могли отправиться куда угодно, поскольку этот город был выбран всего лишь по моей прихоти! И я был вдвойне виноват, потому что она никогда не скрывала от меня своих страхов!
– Увы, – вздохнула мадам де Фонсколомб, – я слишком хорошо догадываюсь о том, чем кончилась ваша история! Было достаточно, чтобы всего один из тех французов, что находились в Парме, узнал вашу Генриетту. Также я догадываюсь, что она не была одной из тех красоток, которые предоставляют свои услуги любому, предлагающему наибольшую цену. Ее на первый взгляд распущенное поведение вовсе не было признаком развратности, а говорило о глубокой внутренней свободе и честности, которые не часто встретишь среди женщин, обычно остающихся рабынями своих мужей, отцов или собственных предрассудков. Вне всякого сомнения, ваша Генриетта была поставлена в очень трудное и даже опасное положение, поскольку, чтобы не погибнуть, вынуждена была рассчитывать исключительно на себя, не смея прибегнуть к чьей-либо помощи.
– Да, Генриетту действительно узнали. Некий мсье Антуан – она не помнила, чтобы когда-либо встречала его, но он, в отличие от нее, по-видимому, был хорошо обо всем осведомлен – в один прекрасный день предстал передо мной с просьбой передать ей письмо. Это и стало концом нашего счастья. Моя нежная подруга умоляла не задавать ей вопросов о том, что содержалось в письме, уверяя меня лишь в том, что в этом деле на карту поставлено доброе имя двух семей, и теперь мы непременно должны расстаться. Услышав об этом, я воскликнул:
«Так убежим скорее! Уедем сегодня же вечером!»
«Из этого не выйдет ничего хорошего. Судя по тому, какие серьезные усилия приложил мсье Антуан, разыскивая нас, он полон решимости предоставить моей семье доказательства своего усердия и не остановится теперь даже перед применением насилия, которого ты, конечно, не сможешь стерпеть».
Генриетте пришлось встретиться со зловещим мсье Антуаном. Их беседа длилась шесть часов, в течение которых было принято окончательное решение о нашей разлуке. Едва Антуан ушел, Генриетта сообщила мне об этом, и мы в гробовом молчании долго мешали наши слезы.
«И когда же я должен покинуть тебя, самая драгоценная из женщин?»
«Как только приедем в Женеву. Он согласился, чтобы ты меня туда сопровождал».
Из Пармы мы выехали с наступлением ночи. На пятый день приехали в Женеву, преодолев по дороге Монт Ченис при очень сильном морозе, пробиравшем нас до самых костей. Наконец мы спустились в долину и остановились в «Отель де Баланс», куда на следующий день лично явился банкир Троншин. Он должен был передать Генриетте тысячу луидоров после того, как она покажет ему то злополучное письмо. На следующее утро он же раздобыл и коляску. Эти приготовления просто разрывали мне сердце!
В течение последующих двадцати четырех часов мы могли только обливаться слезами и горестно вздыхать. Генриетта даже не пыталась обнадежить меня, чтобы хоть как-то смягчить мою боль. Скорее наоборот: «Коль необходимость заставляет нас разлучиться, мой единственный друг, – говорила она, – не старайся что-либо узнать обо мне и, если по случайности мы вдруг встретимся, сделай вид, что меня не знаешь».
Также она попросила меня не уезжать из Женевы, не дождавшись от нее письма, которое она собиралась написать во время первой же остановки, пока будут менять лошадей. Выехали они на рассвете. Я провожал ее коляску глазами так долго, покуда мог ее различать.
Уже на следующий день возничий вернулся. Он доехал с ней до Шатийона и теперь передал мне письмо, в котором я обнаружил всего лишь грустное «Прощай!». Этот человек рассказал мне, что до Шатийона они доехали без происшествий и что после этого мадам отправилась в Лион. Не имея иной возможности уехать из Женевы кроме как на следующее утро, я провел в своей комнате один из самых грустных дней в своей жизни. На оконном стекле я увидел надпись, вырезанную острой гранью бриллианта, который сам ей подарил: «Ты забудешь и Генриетту».
Но нет, я ее не забыл! Когда я думаю о том, что в моем преклонном возрасте счастлив лишь воспоминаниями, то понимаю, что моя долгая жизнь была скорее счастливой, чем несчастной, а воспоминания о Генриетте – истинный бальзам для моего сердца.
Казанова замолчал и мечтательно замер. Казалось, будто, не вполне проснувшись, он невольно пребывал во власти только что увиденного сна. Мадам де Фонсколомб тоже казалась погруженной в прекрасную мечту, которую рассказ Казановы навеял на нее так отчетливо, будто все это относилось к ее собственным воспоминаниям. Потом она спросила:
– Вы так никогда и не узнали, кем на самом деле была ваша Генриетта?
– Я даже не узнал ее настоящего имени. «Не пытайся что-либо разузнать обо мне, – сказала она, – и если по случайности ты все же узнаешь, кто я, постарайся тут же забыть об этом навсегда».
– Не правда ли, довольно странное требование для любящей женщины? – спросила старая дама.
– Генриетте хотелось остаться сном, который я видел в молодости и который впоследствии стал бы меня неотступно преследовать. Она была бы не так восхитительно прекрасна, если бы у нее имелись имя, муж и, разумеется, дети. А так ее образ будет тускнеть в моей памяти так же медленно, как годы будут изменять ее облик.
– Похоже, вы отлично поняли ее! – сочувственно произнесла мадам де Фонсколомб.
Тут Казанова и его собеседница обратили внимание, что день клонится к вечеру. Низкое солнце, словно в спящей воде, отражалось в красном и черном лаке китайских комодов. Они услышали шум подъезжающей упряжки. Это маленькая якобинка вернулась с прогулки, куда направилась по наущению мадам де Фонсколомб. Двое стариков прислушались к скрежету гравия под колесами. Казанова произнес:
– Эта молодая женщина постоянно заставляет меня чувствовать себя немощным стариком.
– Зато для Генриетты вы навсегда останетесь таким, каким были прежде, – так же, как ее образ никогда не увянет в вашем сердце. И по прошествии многих лет, должно быть, оставивших неизгладимый отпечаток на ее лице, но не затронувших ее сердца, если даже она и не ощущает себя способной, как прежде, предаться страсти, уж будьте уверены, ей непременно хотелось бы, чтобы вы были способны еще любить. И она с радостью представляет себе, как вы счастливы с другой в последний раз, – вы, такой же дорогой для ее сердца и такой же обольстительный для ее глаз, как это было прежде, когда вам было всего двадцать четыре года.
Мсье Розье поставил стол и накрыл его на террасе, выходившей в сад. После того как солнце высветило в последний раз окружавшие парк холмы, мягкие июньские сумерки медленно сгустились в тени замка и верхушках деревьев.
Мадам де Фонсколомб любила это мгновение; она заметила, что с наступлением темноты незрячие начинают видеть то, что ускользает от других людей. И, чтобы перейти к другой теме, предложила Полине рассказать о совершенной ею прогулке.
Но молодая женщина не была расположена ни описывать в подробностях красоты богемских гор, ни говорить о нравах их неотесанных обитателей, которые интересовали ее так же мало, как патагонские дикари, за исключением случаев, когда Казанова волочился за местными крестьянками.
Мадам де Фонсколомб прекрасно понимала надменную робеспьеристку: под видом осуждения та скрывала досаду, которую почувствовала, когда узнала о любовной связи Джакомо с Тонкой. Поэтому ее рассказ о прогулке был сильно сокращен ради пылких разоблачений безнравственности престарелого сердцееда, о которой она неотступно размышляла весь прошедший день. Мадам де Фонсколомб даже не пыталась прервать эти обличительные речи, тем более что они ее развлекали. Что же до самого Казановы, чья любовь была столь презренна в глазах маленькой революционерки, требовавшей его заклания перед лицом вечного женского тщеславия, то, веселясь в душе, он принял решение выслушать все обвинения молча.
Тем временем молнии все чаще освещали пока еще чистое небо. Мсье Розье принес лимонад и, окончив прислуживать, без церемоний пристроился между старой дамой и аббатом Дюбуа, в то время как Полина продолжала свою обвинительную речь против шевалье, расположившегося несколько поодаль от остальных, так, словно он действительно был обвиняемым.
– Вы никогда не любили, – утверждала девушка. – Вы всегда были настолько заняты самим процессом обольщения, что вам было недосуг рассмотреть, кого вы обольщаете. Для этого вам годился кто угодно, и поэтому вы никем не дорожили. Вы даже не были способны по-настоящему желать, поскольку, и в этом надо отдать вам должное, вожделение владело вами меньше, чем непомерное и жалкое самодовольство. Вы умели завоевывать лишь кокеток, не демонстрируя при этом иных достоинств, кроме необычайного сходства с ними, что как раз льстило их ничтожности.
Правдивости в вас всегда было меньше, чем в персонажах итальянских фарсов, которые так нравились прежде, но мода на которые, увы, прошла. Вы ищете в женщинах надежности, которой сами напрочь лишены, и искренности, которая от вас постоянно ускользает, но искренность, и не без основания, не хочет иметь с вами дело, поскольку вас можно назвать олицетворением лжи. Что вы искали в течение многих лет на дорогах Европы? И чего вам так и не удалось найти? Вы никогда никого не любили, кроме себя, и единственной вашей компаньонкой была ваша тень. Ваша жизнь – это своего рода небылица, которую вы наивно пересказываете: но верили ли вы во все это когда-нибудь сами, мсье Казанова?
Джакомо не нашел ничего лучше, как приподняться и, склонившись в порыве, который мог быть истолкован как жест обычной любезности, поцеловать руку мадам де Фонсколомб. Старая дама не могла не оценить всю нежность этого поцелуя, предназначавшегося Генриетте, и ничего не имела против, чтобы в том ее заменить. Она улыбнулась Казанове, лицо которого в этой полутьме ей одной представлялось лицом красивого и нежного двадцатичетырехлетнего возлюбленного. Когда шевалье снова сел, она обратилась к нему:
– Я знаю, вы способны на самую большую любовь, дорогой мсье де Сейналь, и наша Полина должна бы понимать, что ваша привлекательность объясняется той неординарностью, которая есть в вас и которая так возбуждает. Женщина должна быть начисто лишена души, чтобы этого совсем не замечать и оставаться совершенно бесчувственной.
Полина никак не могла остаться равнодушной к таким провокационным речам и, едва сдерживая гнев, ответила своей госпоже:
– Как мне кажется, вся привлекательность мсье Казановы происходит, скорее, от его репутации, которая напоминает мне славу памятников, оставленных нам античностью, как, например, Колизей в Риме. Таким образом, получается, что мсье Казанова не мужчина, которого любят, а памятное место, которое посещают.
– Это досада вводит вас в заблуждение, – быстро произнесла мадам де Фонсколомб. – Не горячитесь так, доказывая, что наш дорогой хозяин ничего для вас не значит, моя девочка, никто вам все равно не поверит. Шевалье может возомнить, что уже сумел вам понравиться, коли вы выказываете такое красноречие, чтобы защититься от этого предположения. Так что лучше откажитесь от этого несправедливого и бесполезного дела!
– Прошу извинить меня, мадам. И вас тоже, мсье Казанова. Действительно, не стоило делать из этого историю, поскольку воистину повода для этого нет, и я признаю, что говорила все это из тщеславного удовольствия задеть нашего хозяина, не найдя для разговора с ним лучшей темы.
Эта новая дерзость окончательно рассердила мадам де Фонсколомб:
– Скажите лучше, что мсье де Сейналь не смог вам угодить так, как вам бы этого хотелось. Но в этом не легко сознаться, не правда ли? Вам интересно было вызвать его ревность, чуть ли не отдавшись на его глазах капитану де Дроги! Очень хорошо! Так терпите, коли он отвечает вам той же монетой, к тому же с процентами, привечая вашего дежурного возлюбленного и предаваясь наслаждениям с прекрасной каббалисткой! Хотя и это для вас не самое худшее. С чем вы на самом деле не могли смириться, так это с тем, что заинтересовавший вас мужчина, которому, возможно, вы боялись показаться недостаточно интересной, когда-то скомпрометировал себя связью с простодушной и скромной дочкой садовника. Вот кто на самом деле ведет себя нетерпимо, не так ли? Вот что, оказывается, не в состоянии вынести настоящий друг народа!
– Да, мадам, – воскликнула Полина, – это действительно преступление! И соблазнитель отвратителен особенно тем, что воспользовался простодушием этой бедной девушки. Он даже не потрудился купить ее, поскольку считает, что кружево на его рубашках и золото, которым изукрашена его одежда, достаточная плата для этой невинной простушки.
Тут Казанова вмешался в спор, решив, что на этом этапе процесса обвиняемый уже сам должен осуществлять свою защиту: ведь даже самый чуткий и преданный из адвокатов не сможет проникнуть в глубь его сознания. Даже Господь Бог, который взвешивает души и видит насквозь наши сердца, порой забывает посещать тайные закоулки нашего разума. Эти места недоступны как для нас самих, так и для всевидящего ока Всевышнего. Мысли и деяния, зарождающиеся в таких укромных уголках, превосходят все возможные представления о добре и зле и, таким образом, даже сам Создатель не в состоянии верно их оценить.
– Я сын танцора и комедиантки и внук сапожника, – начал Казанова. – И тем не менее было время, когда я беседовал с великой императрицей Екатериной и королем Фредериком. Я вел споры с мсье Вольтером по некоторым тонким вопросам философии. Я был другом кардинала-министра де Берни, и мне покровительствовал герцог де Шуазель. Да, я много поездил на своем веку, но самые удивительные открытия я делал, заглядывая в души ближних, и мне вовсе не нужен был корабль господина де Бугенвиля, [16]чтобы совершить кругосветное путешествие. Для этого мне достаточно было открыть глаза и внимательно слушать. Я узнал все или почти все о том, что представляет собой человеческая натура. Я исследовал самые цветущие в этом смысле местности и самые унылые уголки. Я наблюдал в людях проявления самого низшего и самого возвышенного, причем одно то противопоставлялось другому, то смешивалось в самых удивительных и привлекательных сочетаниях. Я сам состою из одного и другого одновременно, причем в равных пропорциях. Я отнюдь не претендую на безупречную добропорядочность, которая кажется вам единственно достойной восхищения, но которая на самом деле сводится к гнусному фанатизму…
– Он француз и говорит только на родном языке.
– Вы тоже говорите по-французски?
– Ни слова.
– Забавно! И как же вы объясняетесь? Знаками?
– Именно так!
– Я вам сочувствую, поскольку это не так уж легко.
– Да, если говорить о нюансах мысли. Но физически мы понимаем друг друга превосходно.
– Могу ли я составить вам обоим компанию сегодня за завтраком?
– Спросите сами, мсье, доставит ли это ему удовольствие.
– Любезный спутник капитана, – произнес я по-французски, – согласны ли вы, чтобы я был третьим за вашим завтраком?
И тут же увидел высунувшуюся из-под одеяла очаровательную головку, растрепанную, со свежим личиком, смеющуюся, которая, несмотря на надетый на нее мужской колпак, сразу сделала очевидной ее принадлежность к полу, в отсутствие которого мужчина был бы самым несчастным животным на земле.
Впрочем, чтобы уразуметь, что спутник капитана вовсе не мужчина, достаточно было взглянуть на его бедра. Но прелестная женщина, пользующаяся этим маскарадом, не так уж и стремилась сойти за мужчину, прекрасно зная, что мужская одежда лишь подчеркивает совершенство женских форм и пленяет взгляд, совсем как искусный софизм поражает воображение и придает правде видимость лжи лишь затем, чтобы ее можно было лучше разглядеть.
Между тем выяснилось, что венгр направляется в Парму, чтобы вручить премьер-министру инфанта, герцога Пармского, послания, доверенные ему кардиналом Альбани. Узнав об этой новости и узрев прелестную француженку в ее истинном виде, я мгновенно передумал ехать в Неаполь и решил тоже отправиться в Парму. Я был уже целиком во власти ее красоты. К тому же возраст ее приятеля, венгра, подбирался к шестидесяти, и я вовсе не считал, что они прекрасная пара. Я был уверен, что все можно будет уладить полюбовно, поскольку заметил, что мой офицер был хорошо воспитанным человеком, к тому же относящимся к любви как к продукту чистейшей фантазии. Поэтому я рассчитывал, что он по доброй воле согласится на сделку, которую предоставил ему случай.
Итак, я немедленно купил коляску и пригласил капитана и прекрасную искательницу приключений оказать мне честь, сопровождая меня до Пармы.
– Разве вы не едете в Неаполь? – удивленно спросил меня венгерский офицер.
– У меня поменялись планы, и теперь я направляюсь в Парму.
Мы договорились выехать завтра после обеда, а пока вместе поужинали. Наша беседа за ужином состояла из диалога между мной и тем из военных, который говорил по-французски и звался именем Генриетта. Находя молодую женщину все более и более восхитительной, хотя и считая ее всего лишь продажной красоткой, я был необычайно изумлен, открыв в ней такие благородные и тонкие чувства, которые могли быть присуши лишь хорошо воспитанной особе. Так кто же эта девушка на самом деле, спрашивал я себя, как могло случиться, что в ней удивительным образом смешались возвышенные чувства с бесстыдной распущенностью?
В коляске, которую я приобрел, было всего два места и откидное сиденье. Благородный венгерский капитан хотел, чтобы я расположился рядом с Генриеттой в глубине, но я настоял на том, чтобы ехать на откидном сиденье – по двум причинам: из вежливости и для того, чтобы у меня перед глазами постоянно находился предмет моего, как уже стало ясно, обожания.
Мадам де Фонсколомб слушала Казанову с глубоким вниманием. Она больше не задавала вопросов и позволила увлечь себя повествованием до самой Пармы, куда Джакомо двигался не торопясь, на длинных поводьях. Он поведал ей, как венгр приметил Генриетту в гостинице «Чивита Веккья», где она уже расхаживала в военном мундире и делила комнату с мужчиной зрелого возраста. За десять цехинов он предложил ей сменить товарища по постели, и она отдалась ему, отказавшись от этих десяти монет и продемонстрировав неожиданное сочетание откровенного цинизма со своеобразной порядочностью. Она сразу же согласилась поехать с капитаном в Парму, заметив, что единственная причина, по которой она туда едет, та, что ей безразлично, куда ехать. Однако перед тем венгру пришлось пообещать, что в Парме они расстанутся и не будут больше встречаться. Красотка ясно дала понять, что собирается менять компанию так же часто, как экипажи и упряжь к ним. Так оно и произошло еще до того срока, о котором она говорила, поскольку перед тем, как въехать в Реджио, Казанова договорился с офицером, что тот закончит свое путешествие в одиночестве, воспользовавшись подвернувшейся почтовой каретой. В тот же вечер Генриетта стала приятельницей графа Фарусси – имя, под которым Джакомо представлялся с тех пор, как покинул Венецию.
– Приехав в Парму, я продолжал именовать себя Фарусси, это была фамилия моей матери, а Генриетта стала зваться Анной д'Арси.
Парма в то время находилась под строгим надзором нового правительства. Герцогство досталось инфанту дону Фелипе, женой которого была Мадам де Франс, старшая дочь короля Людовика XV. Многочисленный блестящий двор, состоявший из испанцев и французов, во всем подражал двум молодым правителям. В этом обществе считалось, что в Парме, чтобы быть понятым, следовало говорить лишь по-испански или по-французски, к тому же они делали вид, что живут вообще не в итальянском городе.
Такие новшества были вовсе не по вкусу итальянцам, вынужденным терпеть чужаков, нравы которых представляли в их глазах неприятную смесь из французской развязности и испанской сдержанности. Моей Генриетте здесь тоже многое было не по душе. Ей не нравилось, что на улицах Пармы было столько французов. И поскольку среди них она опасалась встретить кого-нибудь из знакомых, можно было легко сделать вывод, что она была не свободна и что случай в любой момент мог столкнуть нас лицом к лицу с ее мужем или любовником, фигура которого совсем не вписывалась в сюжет нашего романа.
Я немного развеял загадочность своей прелестной интриганки, заставив ее найти швею и обзавестись рубашками, чулками, нижними юбками и четырьмя платьями. Потеряв, таким образом, свое парадоксальное очарование, моя нежная подруга вовсе не стала менее красивой, а напротив, с успехом завершила завоевание моего сердца, в любое мгновение дня и ночи щедро одаривая наслаждением мои глаза и другие чувствительные органы.
Однако Генриетта упорно не хотела рассказывать о себе и о том, почему она скиталась по дорогам в офицерской одежде, не располагая никакими средствами, кроме своей красоты, отчего и была вынуждена жить случайными знакомствами, которые завязывала в гостиницах и просто по пути.
– Я уверена, что меня разыскивают, – однажды все-таки призналась она, – и знаю, что едва меня обнаружат, легко найдется способ нас разлучить. Еще я знаю, что как только меня вырвут из твоих объятий, я буду невыносимо страдать.
– Ты заставляешь меня дрожать. Думаешь ли ты, что это несчастье может произойти прямо здесь?
– Нет, во всяком случае, пока я не заметила кого-либо, кто бы меня знал.
– Есть ли вероятность, что этот кто-то находится сейчас в Парме?
– Думаю, навряд ли, – не без колебания ответила она.
Вскоре я обзавелся списком всех французов, находившихся в то время в Парме. Генриетта не нашла в нем ни одного имени, которое было бы ей знакомо, и мы несколько успокоились. Как-то она сказала мне, что основной ее страстью является музыка, и я взял для нас ложу в Опере, следя, тем не менее, за тем, чтобы во время спектакля моя возлюбленная поменьше показывалась на публике. Но театр оказался маленьким, и было совершенно невозможно, чтобы красивая женщина осталась в нем незамеченной.
Уже тогда можно было предвидеть, что счастье, которым я наслаждался, было слишком совершенным для того, чтобы быть продолжительным. Но не станем опережать события. Тот, кто считает, что одна женщина не может осчастливливать мужчину двадцать четыре часа в сутки, не знал моей Генриетты. Переполнявшая меня радость от общения с ней была еще полнее, когда я с ней беседовал, чем когда держал ее в своих объятиях. Она была очень начитанна, обладала врожденными тактом и вкусом, а ее суждения обо всем были на удивление верными. Не будучи этому специально обучена, она умела рассуждать, как настоящий геометр, свободно и без притязаний. И всегда в ней чувствовалось природное изящество, придающее всем ее поступкам особое очарование. К тому же, говоря о самых серьезных вещах, она обычно сопровождала свои рассуждения улыбкой, которая придавала им налет легкомыслия и делала доступными для окружающих.
В этот момент мадам де Фонсколомб прервала рассказ, произнеся грустным, взволнованным голосом:
– Теперь я вижу, мой дорогой Казанова, что неизбежно должно было так случиться, чтобы эта бедняжка Генриетта была отнята у вас насильно, и ее страхи были вполне оправданы. Не могло не случиться, чтобы вашим соперником оказался безжалостный муж, властный отец или даже сама смерть. Иначе такая беспредельная любовь, как ваша, не смогла бы дожить до сегодняшнего дня, даря вам на протяжении долгих лет все новые радости, как весна каждый год дает жизнь новым цветам.
– Именно так, мадам. Счастье, способное длиться всю жизнь, можно сравнить с букетом, составленным из тысячи цветов, сочетание которых столь прекрасно и гармонично, что они словно составляют один восхитительный цветок. Столь совершенное чувство не может длиться вечно, поэтому отведенное нам с Генриеттой время равнялось всего трем месяцам.
Да, мы были слишком счастливы, любя друг друга изо всех сил, довольствуясь все это время лишь обществом друг друга, живя и дыша только нашим взаимным чувством. Генриетта часто повторяла мне чудесные строки любимого нами Лафонтена:
При этих последних словах на глазах мадам де Фонсколомб выступили слезы, и Казанова увидел собственное волнение словно отраженным в зеркале, отчего оно стало казаться еще сильнее. Почувствовав, что голос его дрогнул, он отвернулся, чтобы скрыть рвавшиеся наружу рыдания. Какое-то время друзья сидели молча, погруженные в скорбь о нежной Генриетте. Мадам де Фонсколомб – потому, что ей не довелось испытать такого полного счастья, а Казанова – потому, что когда-то испытал его и до сих пор слишком хорошо об этом помнил.
Будьте друг для друга миром всегда прекрасным,
Миром всегда новым, миром всегда разным.
Станьте друг для друга в жизни самым главным.
Все же остальное да будет для вас не важно.
Во внезапном порыве старая дама взяла руку Джакомо в свои и крепко сжала ее. И так сидели они долгое время, серьезные, глубоко растроганные, объединенные общими слезами и невозможностью выразить что-либо словами, но лишь частыми, вызванными глубоким волнением вздохами. Эти двое стариков были знакомы всего несколько дней, но уже стали вечными друзьями, тоскующими по той необыкновенной страсти, которая когда-то соединила Джакомо и Генриетту.
– Но вот и начало последнего действия, – снова заговорил Казанова. – Теперь я расскажу, как пришел конец моему небывалому счастью! Несчастный! Зачем я так долго оставался в Парме?! Какое ослепление! Из всех городов мира, кроме французских, конечно, Парма была единственным, которого я должен был опасаться, и именно сюда я привез Генриетту. А ведь мы с ней могли отправиться куда угодно, поскольку этот город был выбран всего лишь по моей прихоти! И я был вдвойне виноват, потому что она никогда не скрывала от меня своих страхов!
– Увы, – вздохнула мадам де Фонсколомб, – я слишком хорошо догадываюсь о том, чем кончилась ваша история! Было достаточно, чтобы всего один из тех французов, что находились в Парме, узнал вашу Генриетту. Также я догадываюсь, что она не была одной из тех красоток, которые предоставляют свои услуги любому, предлагающему наибольшую цену. Ее на первый взгляд распущенное поведение вовсе не было признаком развратности, а говорило о глубокой внутренней свободе и честности, которые не часто встретишь среди женщин, обычно остающихся рабынями своих мужей, отцов или собственных предрассудков. Вне всякого сомнения, ваша Генриетта была поставлена в очень трудное и даже опасное положение, поскольку, чтобы не погибнуть, вынуждена была рассчитывать исключительно на себя, не смея прибегнуть к чьей-либо помощи.
– Да, Генриетту действительно узнали. Некий мсье Антуан – она не помнила, чтобы когда-либо встречала его, но он, в отличие от нее, по-видимому, был хорошо обо всем осведомлен – в один прекрасный день предстал передо мной с просьбой передать ей письмо. Это и стало концом нашего счастья. Моя нежная подруга умоляла не задавать ей вопросов о том, что содержалось в письме, уверяя меня лишь в том, что в этом деле на карту поставлено доброе имя двух семей, и теперь мы непременно должны расстаться. Услышав об этом, я воскликнул:
«Так убежим скорее! Уедем сегодня же вечером!»
«Из этого не выйдет ничего хорошего. Судя по тому, какие серьезные усилия приложил мсье Антуан, разыскивая нас, он полон решимости предоставить моей семье доказательства своего усердия и не остановится теперь даже перед применением насилия, которого ты, конечно, не сможешь стерпеть».
Генриетте пришлось встретиться со зловещим мсье Антуаном. Их беседа длилась шесть часов, в течение которых было принято окончательное решение о нашей разлуке. Едва Антуан ушел, Генриетта сообщила мне об этом, и мы в гробовом молчании долго мешали наши слезы.
«И когда же я должен покинуть тебя, самая драгоценная из женщин?»
«Как только приедем в Женеву. Он согласился, чтобы ты меня туда сопровождал».
Из Пармы мы выехали с наступлением ночи. На пятый день приехали в Женеву, преодолев по дороге Монт Ченис при очень сильном морозе, пробиравшем нас до самых костей. Наконец мы спустились в долину и остановились в «Отель де Баланс», куда на следующий день лично явился банкир Троншин. Он должен был передать Генриетте тысячу луидоров после того, как она покажет ему то злополучное письмо. На следующее утро он же раздобыл и коляску. Эти приготовления просто разрывали мне сердце!
В течение последующих двадцати четырех часов мы могли только обливаться слезами и горестно вздыхать. Генриетта даже не пыталась обнадежить меня, чтобы хоть как-то смягчить мою боль. Скорее наоборот: «Коль необходимость заставляет нас разлучиться, мой единственный друг, – говорила она, – не старайся что-либо узнать обо мне и, если по случайности мы вдруг встретимся, сделай вид, что меня не знаешь».
Также она попросила меня не уезжать из Женевы, не дождавшись от нее письма, которое она собиралась написать во время первой же остановки, пока будут менять лошадей. Выехали они на рассвете. Я провожал ее коляску глазами так долго, покуда мог ее различать.
Уже на следующий день возничий вернулся. Он доехал с ней до Шатийона и теперь передал мне письмо, в котором я обнаружил всего лишь грустное «Прощай!». Этот человек рассказал мне, что до Шатийона они доехали без происшествий и что после этого мадам отправилась в Лион. Не имея иной возможности уехать из Женевы кроме как на следующее утро, я провел в своей комнате один из самых грустных дней в своей жизни. На оконном стекле я увидел надпись, вырезанную острой гранью бриллианта, который сам ей подарил: «Ты забудешь и Генриетту».
Но нет, я ее не забыл! Когда я думаю о том, что в моем преклонном возрасте счастлив лишь воспоминаниями, то понимаю, что моя долгая жизнь была скорее счастливой, чем несчастной, а воспоминания о Генриетте – истинный бальзам для моего сердца.
Казанова замолчал и мечтательно замер. Казалось, будто, не вполне проснувшись, он невольно пребывал во власти только что увиденного сна. Мадам де Фонсколомб тоже казалась погруженной в прекрасную мечту, которую рассказ Казановы навеял на нее так отчетливо, будто все это относилось к ее собственным воспоминаниям. Потом она спросила:
– Вы так никогда и не узнали, кем на самом деле была ваша Генриетта?
– Я даже не узнал ее настоящего имени. «Не пытайся что-либо разузнать обо мне, – сказала она, – и если по случайности ты все же узнаешь, кто я, постарайся тут же забыть об этом навсегда».
– Не правда ли, довольно странное требование для любящей женщины? – спросила старая дама.
– Генриетте хотелось остаться сном, который я видел в молодости и который впоследствии стал бы меня неотступно преследовать. Она была бы не так восхитительно прекрасна, если бы у нее имелись имя, муж и, разумеется, дети. А так ее образ будет тускнеть в моей памяти так же медленно, как годы будут изменять ее облик.
– Похоже, вы отлично поняли ее! – сочувственно произнесла мадам де Фонсколомб.
Тут Казанова и его собеседница обратили внимание, что день клонится к вечеру. Низкое солнце, словно в спящей воде, отражалось в красном и черном лаке китайских комодов. Они услышали шум подъезжающей упряжки. Это маленькая якобинка вернулась с прогулки, куда направилась по наущению мадам де Фонсколомб. Двое стариков прислушались к скрежету гравия под колесами. Казанова произнес:
– Эта молодая женщина постоянно заставляет меня чувствовать себя немощным стариком.
– Зато для Генриетты вы навсегда останетесь таким, каким были прежде, – так же, как ее образ никогда не увянет в вашем сердце. И по прошествии многих лет, должно быть, оставивших неизгладимый отпечаток на ее лице, но не затронувших ее сердца, если даже она и не ощущает себя способной, как прежде, предаться страсти, уж будьте уверены, ей непременно хотелось бы, чтобы вы были способны еще любить. И она с радостью представляет себе, как вы счастливы с другой в последний раз, – вы, такой же дорогой для ее сердца и такой же обольстительный для ее глаз, как это было прежде, когда вам было всего двадцать четыре года.
Мсье Розье поставил стол и накрыл его на террасе, выходившей в сад. После того как солнце высветило в последний раз окружавшие парк холмы, мягкие июньские сумерки медленно сгустились в тени замка и верхушках деревьев.
Мадам де Фонсколомб любила это мгновение; она заметила, что с наступлением темноты незрячие начинают видеть то, что ускользает от других людей. И, чтобы перейти к другой теме, предложила Полине рассказать о совершенной ею прогулке.
Но молодая женщина не была расположена ни описывать в подробностях красоты богемских гор, ни говорить о нравах их неотесанных обитателей, которые интересовали ее так же мало, как патагонские дикари, за исключением случаев, когда Казанова волочился за местными крестьянками.
Мадам де Фонсколомб прекрасно понимала надменную робеспьеристку: под видом осуждения та скрывала досаду, которую почувствовала, когда узнала о любовной связи Джакомо с Тонкой. Поэтому ее рассказ о прогулке был сильно сокращен ради пылких разоблачений безнравственности престарелого сердцееда, о которой она неотступно размышляла весь прошедший день. Мадам де Фонсколомб даже не пыталась прервать эти обличительные речи, тем более что они ее развлекали. Что же до самого Казановы, чья любовь была столь презренна в глазах маленькой революционерки, требовавшей его заклания перед лицом вечного женского тщеславия, то, веселясь в душе, он принял решение выслушать все обвинения молча.
Тем временем молнии все чаще освещали пока еще чистое небо. Мсье Розье принес лимонад и, окончив прислуживать, без церемоний пристроился между старой дамой и аббатом Дюбуа, в то время как Полина продолжала свою обвинительную речь против шевалье, расположившегося несколько поодаль от остальных, так, словно он действительно был обвиняемым.
– Вы никогда не любили, – утверждала девушка. – Вы всегда были настолько заняты самим процессом обольщения, что вам было недосуг рассмотреть, кого вы обольщаете. Для этого вам годился кто угодно, и поэтому вы никем не дорожили. Вы даже не были способны по-настоящему желать, поскольку, и в этом надо отдать вам должное, вожделение владело вами меньше, чем непомерное и жалкое самодовольство. Вы умели завоевывать лишь кокеток, не демонстрируя при этом иных достоинств, кроме необычайного сходства с ними, что как раз льстило их ничтожности.
Правдивости в вас всегда было меньше, чем в персонажах итальянских фарсов, которые так нравились прежде, но мода на которые, увы, прошла. Вы ищете в женщинах надежности, которой сами напрочь лишены, и искренности, которая от вас постоянно ускользает, но искренность, и не без основания, не хочет иметь с вами дело, поскольку вас можно назвать олицетворением лжи. Что вы искали в течение многих лет на дорогах Европы? И чего вам так и не удалось найти? Вы никогда никого не любили, кроме себя, и единственной вашей компаньонкой была ваша тень. Ваша жизнь – это своего рода небылица, которую вы наивно пересказываете: но верили ли вы во все это когда-нибудь сами, мсье Казанова?
Джакомо не нашел ничего лучше, как приподняться и, склонившись в порыве, который мог быть истолкован как жест обычной любезности, поцеловать руку мадам де Фонсколомб. Старая дама не могла не оценить всю нежность этого поцелуя, предназначавшегося Генриетте, и ничего не имела против, чтобы в том ее заменить. Она улыбнулась Казанове, лицо которого в этой полутьме ей одной представлялось лицом красивого и нежного двадцатичетырехлетнего возлюбленного. Когда шевалье снова сел, она обратилась к нему:
– Я знаю, вы способны на самую большую любовь, дорогой мсье де Сейналь, и наша Полина должна бы понимать, что ваша привлекательность объясняется той неординарностью, которая есть в вас и которая так возбуждает. Женщина должна быть начисто лишена души, чтобы этого совсем не замечать и оставаться совершенно бесчувственной.
Полина никак не могла остаться равнодушной к таким провокационным речам и, едва сдерживая гнев, ответила своей госпоже:
– Как мне кажется, вся привлекательность мсье Казановы происходит, скорее, от его репутации, которая напоминает мне славу памятников, оставленных нам античностью, как, например, Колизей в Риме. Таким образом, получается, что мсье Казанова не мужчина, которого любят, а памятное место, которое посещают.
– Это досада вводит вас в заблуждение, – быстро произнесла мадам де Фонсколомб. – Не горячитесь так, доказывая, что наш дорогой хозяин ничего для вас не значит, моя девочка, никто вам все равно не поверит. Шевалье может возомнить, что уже сумел вам понравиться, коли вы выказываете такое красноречие, чтобы защититься от этого предположения. Так что лучше откажитесь от этого несправедливого и бесполезного дела!
– Прошу извинить меня, мадам. И вас тоже, мсье Казанова. Действительно, не стоило делать из этого историю, поскольку воистину повода для этого нет, и я признаю, что говорила все это из тщеславного удовольствия задеть нашего хозяина, не найдя для разговора с ним лучшей темы.
Эта новая дерзость окончательно рассердила мадам де Фонсколомб:
– Скажите лучше, что мсье де Сейналь не смог вам угодить так, как вам бы этого хотелось. Но в этом не легко сознаться, не правда ли? Вам интересно было вызвать его ревность, чуть ли не отдавшись на его глазах капитану де Дроги! Очень хорошо! Так терпите, коли он отвечает вам той же монетой, к тому же с процентами, привечая вашего дежурного возлюбленного и предаваясь наслаждениям с прекрасной каббалисткой! Хотя и это для вас не самое худшее. С чем вы на самом деле не могли смириться, так это с тем, что заинтересовавший вас мужчина, которому, возможно, вы боялись показаться недостаточно интересной, когда-то скомпрометировал себя связью с простодушной и скромной дочкой садовника. Вот кто на самом деле ведет себя нетерпимо, не так ли? Вот что, оказывается, не в состоянии вынести настоящий друг народа!
– Да, мадам, – воскликнула Полина, – это действительно преступление! И соблазнитель отвратителен особенно тем, что воспользовался простодушием этой бедной девушки. Он даже не потрудился купить ее, поскольку считает, что кружево на его рубашках и золото, которым изукрашена его одежда, достаточная плата для этой невинной простушки.
Тут Казанова вмешался в спор, решив, что на этом этапе процесса обвиняемый уже сам должен осуществлять свою защиту: ведь даже самый чуткий и преданный из адвокатов не сможет проникнуть в глубь его сознания. Даже Господь Бог, который взвешивает души и видит насквозь наши сердца, порой забывает посещать тайные закоулки нашего разума. Эти места недоступны как для нас самих, так и для всевидящего ока Всевышнего. Мысли и деяния, зарождающиеся в таких укромных уголках, превосходят все возможные представления о добре и зле и, таким образом, даже сам Создатель не в состоянии верно их оценить.
– Я сын танцора и комедиантки и внук сапожника, – начал Казанова. – И тем не менее было время, когда я беседовал с великой императрицей Екатериной и королем Фредериком. Я вел споры с мсье Вольтером по некоторым тонким вопросам философии. Я был другом кардинала-министра де Берни, и мне покровительствовал герцог де Шуазель. Да, я много поездил на своем веку, но самые удивительные открытия я делал, заглядывая в души ближних, и мне вовсе не нужен был корабль господина де Бугенвиля, [16]чтобы совершить кругосветное путешествие. Для этого мне достаточно было открыть глаза и внимательно слушать. Я узнал все или почти все о том, что представляет собой человеческая натура. Я исследовал самые цветущие в этом смысле местности и самые унылые уголки. Я наблюдал в людях проявления самого низшего и самого возвышенного, причем одно то противопоставлялось другому, то смешивалось в самых удивительных и привлекательных сочетаниях. Я сам состою из одного и другого одновременно, причем в равных пропорциях. Я отнюдь не претендую на безупречную добропорядочность, которая кажется вам единственно достойной восхищения, но которая на самом деле сводится к гнусному фанатизму…