При этих словах в комнату вихрем влетела слегка запыхавшаяся и смеющаяся Эллита, которая уже давно не нуждалась в услугах моей тетки. Вслед за ней вошли другие девушки, и в темное пространство библиотеки, словно поток воды через плохо задраенный люк корабля, ворвался поток веселья. Эта маленькая свита из нимф остановилась перед нами. Эллита узнала меня и, улыбнувшись, протянула руку, которую мне хотелось всю осыпать поцелуями, но которой «племянник Мадмуазели» не смел даже коснуться. Однако появление моей любимой в образе принцессы, окруженной придворными, среди которых, к счастью, не было девушки с косым взглядом, оказалось лучом солнца, избавившим спящего от дурного сна. Мгновенно все стало простым и ясным: я снова любил Эллиту, и в один прекрасный день она должна была полюбить меня. Лицо моего соперника растворилось в забвении, которое обычно следует за пробуждением: я начинал понимать, что этот юноша был всего лишь порождением моего беспокойного ума. Он перестал существовать в тот самый момент, когда Эллита остановила на мне свой взгляд, улыбкой прогнав злые чары ревности, порой населявшей мои грезы чудовищами: уже одно только присутствие моей любимой делало нелепыми тревоги, пошлость которых заставила меня вздрогнуть от стыда. (Хотя было неясно, проснулся я по-настоящему или же расстался с моим кошмаром лишь затем, чтобы поменять его на более приятный сон.) Эллита задержалась возле меня на мгновение, стоя с книгой в руке, еще не двигаясь, но уже подрагивая от предвкушения дальнейшего полета, словно опустившаяся на цветок бабочка. Она, казалось, вопрошала меня взглядом, может быть, ожидая, что я добавлю к своему подарку что-то вроде комплимента, но я молчал: я вдруг ощутил, как время несется мимо меня, словно распрямившаяся пружина, и чувствовал, что через секунду будет уже поздно, что Эллита уйдет прочь вместе с подругами, снова исчезнет в вечном танце грации и беспечности и окончательно забудет обо мне. Однако я словно окаменел: на самом деле я все еще спал и чувствовал, что я так же не в состоянии сдвинуться с места или произнести какую-нибудь фразу, как если бы я лежал в постели, объятый сном, лишенный возможности пошевелить рукой или ногой. Мне показалось, что я пробормотал, наконец, несколько слов, не помню уже – каких, в которые вложил всю свою страсть, и было ясно, что страсть эта тут же передалась Эллите, но я почувствовал, что разговариваю во сне, что по сути я ничего не сказал, и в это мгновение мне показалось, что я никогда не смогу встретить Эллиту иначе, как в глубинах моих сновидений, парализованный надеждой, что она сможет полюбить меня: каждое слово, которое я ей скажу, каждый жест, который я попытаюсь сделать, в сновидении тоже оборвется, и я навсегда останусь пленником того подобия сна, в котором пребывал из-за избытка страсти. Желание мое было столь велико, что оно реализовалось как бы в самом деле и само порождало иллюзию, некое подобие удовлетворения, которое я таким образом мог получать лишь во сне, с мрачным наслаждением наблюдая за собственным бессилием, тогда как Эллита и ее сопровождающие, позабыв о серьезности и о земном притяжении, снова завертелись вдали от меня в каком-то суетном и непреложном хороводе среди неведомо каких звезд; барон Линк смотрел им вслед, и в его взгляде были нежность и снисходительность.
Тут я обратил внимание, что в руке он держит мою книгу. Я даже не заметил, когда Эллита освободилась от моего подарка. Она надорвала бумагу, в которую была завернута книга, чтобы посмотреть название, но не вынула ее из свертка. Барон, в свою очередь, взглянул на книгу сквозь надорванный пакет, потом с улыбкой по памяти процитировал наизусть:
– Я, угрюмый и неутешный вдовец, принц Аквитанский, на башне разрушенной… – И добавил, подняв на меня глаза, потом обратив их к двери, за которой только что скрылись девушки: – Я тоже люблю поэзию Нерваля… – Его взгляд снова остановился на мне, словно оценивая, и наконец он сказал, как бы обращаясь к самому себе: – Но только избави вас Бог привязаться к Аурелии. А то вы познаете то самое одиночество, о котором, к сожалению, так хорошо говорил Нерваль.
Мне не хотелось расстраиваться по поводу равнодушного приема, оказанного моей книге: Эллита даже не потрудилась полностью развернуть сверток. Я и сам понимал, что мой подарок не достоин ее. Поспешив вернуться к своим подругам и к своим удовольствиям, Эллита подарила мне только один взгляд и одну рассеянную улыбку. Однако в глубине души я соглашался, что мое общество не могло ее интересовать – настолько скучным и неловким я выглядел в собственных глазах.
И все же домой я летел, как на крыльях. Словно кто-то забыл закрыть дверь, и мне было позволено мельком увидеть рай. Большего мне не требовалось. И я снова забыл про своего соперника. Сказать по правде, я ни на что не надеялся. Внутренняя и в то же время какая-то посторонняя сила, заставлявшая меня устремляться за Эллитой, не обещала мне никакого иного удовлетворения, кроме счастья когда-нибудь, быть может, поцеловать ее тень. Ну а дом, который я только что посетил, библиотека, этот сад были как бы атрибутами, как бы уже тенью Эллиты. В некотором роде я был допущен к ее жизни.
Кроме того, разве я не сделался другом барона Линка? Я без колебаний решил, что он отнесется благосклонно к моему чувству: Эллита предстала передо мной в образе юной властительницы недоступного королевства грации и безмятежности, зато мне удалось сблизиться с ее главным доверенным лицом. Переполняемый робостью, я нашел, таким образом, способ не ухаживать за той, которую любил, даже добровольно отказаться от возможности приблизиться к ней, предпочитая тайно договариваться о нашем будущем бракосочетании с ее камергером, министром и дедушкой. Порой я, естественно, говорил себе, что при устроенном так своеобразно браке остается весьма мало места для любви, но ведь речь тут шла о дипломатии высочайшего уровня, и застенчивый молодой человек, каковым я являлся, находил особое удовлетворение в том, чтобы поступиться любовью во имя неких «государственных интересов».
А между тем заглянувшая к нам через несколько дней тетя Ирэн возвратила меня к более трезвому восприятию происходящего: улучив момент, когда маман рядом не было, она доверительно сообщила мне:
– Ты покорил барона Линка. Я сказала ему, что ты блестящий ученик, и его это не удивило.
«Я блестящий ученик!» Я увидел себя разоблаченным, вновь осознав себя племянником Мадмуазели, школяром, который возомнил, что может на равных беседовать с бароном Линком, пусть хотя бы в грезах. Мое бракосочетание с Эллитой произойдет теперь без кареты, без артиллерийского залпа, без конной гвардии, без офицеров в расшитых шнурами мундирах с петлицами. Не будет, значит, и самого бракосочетания, ибо мое воображение не могло подсказать мне ничего другого, а моя застенчивость позволяла мне воспринимать любовь к Эллите лишь в обрамлении волшебной сказки для маленьких детей.
Тетя Ирэн довольно сурово вернула меня к действительности, хотя я тут же получил компенсацию в виде нового приглашения от Эллиты, которая предлагала мне в следующее воскресенье сопровождать ее на концерт в Плейель.
К несчастью, в последние дни я слишком размечтался. Я слишком охотно предавался своим заманчивым фантазиям о княжеском бракосочетании. Я привык к моей воображаемой удаче, и в мыслях моих не укладывалось, как мне теперь встречаться с Эллитой, коль скоро я лишился всех почестей и привилегий, пожалованных мною самому себе, как некогда монархи разукрашивали себя орденами и титулами лишь за то, что брали на себя труд их изобрести. Я казался себе двойным лжецом, потому что даже во сне выдавал себя за того, кем не являлся, и потому в своей лжи скомпрометировал и Эллиту, сделав ее карнавальной принцессой, в то время, как она представлялась мне чуть ли не королевой.
После того как я увидел ее дом в Нейи и лужайку, по которой прогуливались бесподобно элегантные и красивые существа, мне стало казаться, что встретиться с Эллитой я теперь смогу лишь в какой-нибудь чужой роли и в гриме, который, может быть, скрыл бы мою посредственность: дожидаясь воскресенья, я спрашивал себя, чье обличье мне следует принять, так, словно решал, какой костюм мне надлежит снять с вешалки. Однако поскольку теперь я уже не грезил и должен был соизмерять себя с реальным миром, причем мне нужно было играть не такого уж неправдоподобного героя, я вдруг обнаружил, что гардероб мой чрезвычайно скуден.
По здравом размышлении я остановил свой выбор на таком наряде, который более всех прочих способен был удивить мою любимую, так что, окинув меня взглядом, тетя Ирэн тихо, но весьма укоризненно заметила мне: «Бедное дитя! У тебя вид какого-то клошара! Мне стыдно за тебя».
Меня мало заботило, стыдно за меня Мадмуазели или нет. Собираясь, мало-помалу я принял обличье, вполне подходящее к моим стоптанным башмакам, безвкусному галстуку, неловким жестам, но в то же время приемлемое для человека, принесшего в качестве подарка книгу стихов. Неделю назад я изображал из себя принца. А тут превратился в декабриста, бомбометателя, бунтаря в духе героев Достоевского. Поскольку у меня никогда бы не получилось соблазнить Эллиту так, как это сделали бы благородные молодые люди с лужайки, я решил нарушить ее возмутительную безмятежность: читатель Нерваля, берущий уроки отчаяния у поэтов из моей антологии, я подавлю ее своей культурой. Кроме того, я не премину бросить несколько агрессивных замечаний по поводу роскоши, богачей, бесполезных людей, игроков в гольф: мой потрепанный пиджак станет в этом случае чертой характера, жизненным выбором.
Я слушал Шуберта и Брамса, а сердце мое трепетало в предвкушении возвышенного счастья и совершенной красоты, которым предстояло наполнить годы моей будущей жизни с Эллитой. В тот момент предчувствие блаженства исходило от руки Эллиты, лежащей на подлокотнике кресла и слегка касающейся моей руки. Усаживаясь, моя любимая сняла жилет (на ней была, как и в первую нашу встречу, юбка цвета морской волны и блузка ученицы из школы Девы Марии; я обратил внимание, что большинство находившихся в зале девушек одеты, как и она, в форму воспитанниц церковных школ). Получилось так, что обнаженная рука Эллиты покоилась совсем рядом с моей, существуя как бы отдельно от внимающей оркестру скромницы. Угадываемое в полумраке белое пятно принимало очертания то бедра, то отдавшегося во власть сна женского тела. Я старался не дышать, вообще не шевелиться, чтобы нечаянно не разбудить мою спящую красавицу.
Я не осмеливался даже посмотреть в ее сторону. (Тем не менее я угадывал ее профиль. Мне чудилось, будто я различаю мягкое крещендо ее блузки при каждом вздохе. И я боялся нарушить эту волнующую действительность, тот контраст между воспитанницей Девы Марии, внимательной прилежной меломанкой, подавшейся вперед, чтобы вобрать в себя звуки музыки, как прихожанка принимает облатку, и нимфой, сладострастно раскинувшейся в глубоком сне рядом с моей рукой.) И все же спустя какое-то время я не смог удержаться и, осмелев, прикоснулся тыльной стороной ладони к этой обнаженной плоти, дремлющей так близко от меня. (Меня в конце концов подтолкнуло к этому мощное фортиссимо струнных и духовых инструментов и грохот литавр, способных в какой-то мере смягчить «безграничность» моей дерзости, но мне показалось, что даже в сумятице слаженно взорвавшегося оркестра можно было услышать гул переполнявших меня чувств.) Лишь одно ослепительное мгновение ощутил я прикосновение к покрытой нежным пушком руке Эллиты: дремлющая нимфа плавно перевернулась, рука покинула подлокотник, Эллита отстранилась от меня. Я готов был прокричать ей, что это ничего не значит, что моя рука задела ее руку нечаянно, что она должна забыть мой достойный сожаления, возможно, безрассудный жест, да, конечно же, безрассудный, что в сущности ничего не произошло… Я не сводил глаз с оркестра, вцепившись в подлокотники, которые так некстати отвоевал, стараясь придать немного правдоподобия, видимость искренности моему немому протесту. Я почувствовал, что Эллита повернула голову в мою сторону, что она смотрит на меня. Борясь с собственным стыдом, я заставил себя тоже повернуться к ней и встретиться с ее взглядом: и я увидел, что она улыбается.
Когда мы вышли из зала, мне показалось, что теперь наш с Эллитой союз заключен раз и навсегда (даже если моя любимая еще не знала об этом): никакое слово и никакое объятие уже ничего не добавило бы к тому, что сейчас произошло между нами. Тетушка повела нас в кафе «Лотарингия», которому явно отдавала предпочтение перед всеми остальными. Я парил над тротуаром, достигнув какой-то прямо-таки головокружительной невесомости. Да и Эллита, похоже, тоже не касалась земли: я видел ее летящей вслед за улыбкой, улыбкой, которая не только играла у нее на губах, но как бы порхала в нескольких сантиметрах от нее, словно спроецированное в бесконечность мерцание радости, и она двигалась, подобная аллегорической Весне, сопровождаемой пестрой свитой из птиц и бабочек.
Однако счастье уже начинало отворачиваться от меня. Садясь, я вновь почувствовал свою неуклюжесть. Ко мне вернулась моя смехотворная решимость доблестно сопротивляться красоте и очарованию Эллиты: я заставил тетю Ирэн удержаться от похвал, в которые она, по заведенному обычаю, уже собиралась было обрядить меня, подобно тому, как втыкала перья в свою шляпу: мне было не так уж важно, что скоро я стану студентом Эколь Нормаль, а потом и профессором Сорбонны. Да и имела ли Эллита хоть малейшее представление о том, что означают такие термины, как «агреже» или «доцент». Эти звания, олицетворявшие самые честолюбивые устремления, какие я только мог себе позволить, не обладали в ее глазах ни ценностью, ни смыслом: они были лишь бумажными деньгами, не имевшими хождения в ее Эльдорадо. Совершенно очнувшись от опьянения музыкой, я теперь пытался упиваться собственными речами. Я, конечно, предполагал, что очень скоро мне придется содрогаться от стыда, вспоминая изрекаемые мною глупости, причем еще больше меня беспокоило то, что и сами слова, прозвучав, мгновенно выветрятся у меня из памяти, но в тот момент мне надо было любой ценой избежать той своеобразной ссылки, на которую меня обрекали в глазах Эллиты мои обычные достоинства. Мало того, что я с первого же дня начал сознавать свою принадлежность к более скромному, чем она, кругу. Теперь я обнаружил также, что по воле моей злополучной судьбы родился в таком отдалении от нее, что слова, переходя из одного мира в другой, меняли свой смысл, и чем больше я старался выразить свои мысли, тем сильнее убеждался, что Эллита меня не понимает. Впрочем, она меня слушала. Она сидела очень прямо и говорила не больше, чем обычно, даже когда я, дабы быть, наконец, замеченным ею, в провоцирующем усердии призывал ее высказать свое мнение. («Разве не является убийство, особенно беспричинное, самым ярким проявлением свободы? И разве можно уничтожить неравенство между людьми иначе, как отправив богачей на соляные копи?») В тот день мне показалось, что ее молчание выражало некоторое замешательство. Неужели мне и в самом деле удалось произвести на нее такое впечатление, что она, решаясь иногда ответить мне неуверенно звучавшим голосом, сначала спрашивала взглядом совета у Мадмуазели? Время от времени, однако, в ее взгляде появлялось выражение легкой иронии, заставлявшее вспомнить улыбку ее деда. («Да, мораль – это наша тюрьма! Каждый человек должен сам строить свою жизнь и подчиняться только собственному закону! Нам следовало бы жить голыми и исповедовать мораль свободной любви», – изрекал подросток, который вот уже месяцы даже мечтать не смел о том, чтобы поцеловать слишком красивую воспитанницу сестер святой Марии.)
Я находился в том возрасте, когда решительно хочется определенности – чтобы люди были либо такими, либо такими. Кротость в поведении Эллиты явилась для меня неожиданностью, в которую мне трудно было поверить. Она старалась понравиться, можно сказать, «как и любая другая девушка». Старалась быть в разговоре любезной и простой. Правда, говорила она очень мало. Причем, случалось, прерывала свою речь в нерешительности, как бы соизмеряя ее с тем впечатлением, которое она может произвести на меня. Эта трогательная нерешительность, к которой я был совершенно не готов, делала ее еще более очаровательной в моих глазах.
На этот раз тетя Ирэн была вынуждена слушать других: сбитая с толку, ошеломленная моим бессвязным, безумным монологом, пребывая в каком-то оцепенении, она узнавала, например, что спасительная и кровавая революция скоро сметет напрочь обломки нашего выродившегося мира, чтобы очистить место для грядущего варварского братства. Однако самым большим сюрпризом для нее явилось то, что с подобными речами соглашалась девушка, которую она в течение десяти лет пыталась воспитывать в духе благоговейного преклонения перед роскошью и несовершенным видом сослагательного наклонения.
Надо сказать, что мое собственное изумление от эффекта, произведенного моей черной, как сажа, риторикой, было никак не меньшим. Уж не мечтала ли втайне Эллита о революции и Великих Сумерках в те самые минуты, когда Мадмуазель обучала ее единственно правильному способу брать вилкой салат из тарелки? Вот уже более часа лицо девушки оставалось непроницаемым. Чаще всего взгляд ее опущенных глаз упирался в край стола, откуда она машинальным движением мизинца аккуратно сметала крошки от булочки и шоколадного печенья. Время от времени ее глаза останавливались на мне, но лишь на мгновение, – так ловец губок или добытчик кораллов поднимается наверх между двумя погружениями – а затем взгляд ее снова опускался к крошкам. Молчание Эллиты, механическое движение руки, смиренно опущенные веки придавали ей весьма скромный вид, так что в конце концов я чуть было не уверовал в то, что мои вдруг обретшие решительность манеры и энергичные речи заставили ее восхищаться мною. Прекрасная, горделивая, восхитительная Эллита покорилась анархисту, каковым я стал из любви к ней. Затем наступил момент расставания, так как, по словам Мадмуазели, которую уже не так сильно, как раньше, интересовала эта любовная история с зазвучавшими вдруг речами, взятыми явно не из ее любимых романов, то есть пришло время возвращаться домой.
И тут неожиданно, в тот самый момент, когда мы подымались из-за стола, словно чудом возникшая из этого пасмурного, клонящегося к закату дня улыбка Эллиты обласкала меня своим горячим светом, и я словно во сне услышал, что она приглашает меня сама, без содействия Мадмуазели и без помощи какой-то визитной карточки, встретиться в следующий четверг, «если мне будет не жаль потерять с ней пару часов».
Вот только интересно, слышала ли она хотя бы одно слово из всей моей речи? Не были ли и эта ее внешняя робость, и проникновенный взгляд с читаемой в нем страстной любознательностью на протяжении всего моего выступления, когда я рассказывал ей историю моей жизни и вывертывал наизнанку свою душу, всего лишь комедией? Прежде чем исчезнуть за решетчатыми воротами своего дома, куда я проводил ее и тетю Ирэн, Эллита сказала мне веселым голосом: «В четверг не забудьте захватить ракетку: мы пойдем вместе с двумя моими приятелями на теннисный корт Сент-Джеймс». И в тот момент, когда за ней захлопнулась калитка, я понял, что она не слушала меня ни единой секунды. А я-то старался высекать самые яркие искры своего ума – барышня все это время думала лишь о теннисной партии в ближайший четверг, и интересовало ее в лучшем случае лишь то, насколько точен у меня удар правой.
Тогда почему же она притворялась, что слушает? Да только из вежливости, из чистой вежливости, – удрученно осознал я. И тут мне открылась истинная натура Эллиты: она, конечно, старалась мне понравиться, но с моей стороны было бы весьма опрометчиво делать вывод, что я тоже ей нравлюсь. Просто так уж ее воспитали, научив всегда соответствовать тому, что от нее ждут. Потом, когда я узнал поближе ее деда, когда он стал проявлять ко мне явно дружеское внимание, эта интуитивная догадка, к сожалению, подтвердилась: барон Линк оказался бесконечно любезным человеком. Его хорошее воспитание, внимательность, простота вызывали у любого желание подойти к нему и без всякого стеснения поговорить. Несмотря на свое богатство и видное положение, барон Линк был человеком доступным. Однако в этой открытости, в этом всегда приветливом лице было что-то неприятное, и чем больше он выказывал дружеское расположение, тем больше, как это ни странно, человек чувствовал дистанцию. Простота барона Линка чересчур откровенно выдавала себя за простоту. Его обаятельная предупредительность выглядела немного слишком обаятельной. Причем барон вовсе не стремился вводить кого-то в заблуждение: напротив, эта едва заметная чрезмерность благожелательности по отношению к человеку, эта ненавязчивая выразительность любезности имели целью откровенно напомнить собеседнику, что ему оказывают милость, что его могли бы попросту не заметить и что интерес к нему связан вовсе не с его заслугами, а является всего лишь проявлением душевных качеств и широты взглядов самого барона.
И в этом смысле поведение Эллиты, в сущности, ничем не отличалось от поведения ее деда: я постепенно научился подмечать в ней ту же самую бесконечную и вместе с тем машинальную доброжелательность. Мне трудно сказать, был ли то некий атавизм или же результат воспитания. Скорее всего, немного одного, немного другого, подобно тому как птенцы, наделенные от рождения способностью летать, все-таки должны еще и научиться устремляться в пустоту. И я понял природу показавшейся мне поначалу необыкновенно трогательной скромности девушки: застенчивость Эллиты свидетельствовала всего лишь о том, что она являлась еще новичком в искусстве держать людей на расстоянии, еще неуверенно пользовалась своими привилегиями. Она опасалась, что не сумеет правильно вести себя с людьми, которые казались ей бесконечно далекими от нее. Жизнь других людей была для Эллиты иностранным языком, которым она еще не вполне овладела и в котором ее еще долго могла подстерегать опасность перепутать слова либо, обращаясь к ближнему, как-нибудь невзначай оскорбить его.
Ракетку я позаимствовал у соседа по лестничной площадке. Шорты мне одолжил лицейский товарищ, которому я взамен дал почитать совершенно новенький томик «Записок о Галльской войне». Белые парусиновые туфли пришлось купить, а что касается носков, то я без особых угрызений совести просто забыл предъявить их в кассу для оплаты.
В буфет теннисного корта «Сент-Джеймс», где была назначена встреча, я пришел первым. Какой-то очень светловолосый и очень загорелый молодой человек в белых брюках и белом жилете встал из-за столика, где он коротал время за веселым разговором с двумя такими же белокурыми и такими же загорелыми девушками в безукоризненно белоснежных блузках и юбочках, прошел вдруг за стойку бара и к вящему моему неудовольствию спросил меня, что я буду пить. Окинув немного растерянным взглядом стоявшие в ряд напитки, я отметил, что цены на них нигде не указаны, и, извинившись, смущенно сказал, что «пока ничего не хочу». Официант опять вернулся за столик к девушкам и вновь обрел свой первоначальный вид элегантного волокиты, а я вышел из буфета, испугавшись, быть может, как бы молодой человек снова не превратился в бармена и не предложил на этот раз мне выпить какой-нибудь самый дорогой коктейль.
Я погулял немного возле теннисных площадок, наблюдая за игроками в надежде увидеть хотя бы одного такого же неловкого, каковым считал себя. Прошло полчаса, а Эллита и ее друзья все не появлялись. Я продолжал ходить взад-вперед: моя ракетка болталась у меня в руке, придавая моей походке тоскливую неуклюжесть голубя со сломанным крылом. Однако я уже больше не беспокоился по поводу своей внешности, поскольку с каждой минутой все больше и больше убеждал себя, что Эллита не придет, что она забыла про наше свидание или в самый последний момент изменила свои планы, что она предпочла остаться дома с друзьями и даже не сочла нужным предупредить меня об этом. (Я заставлял себя не смотреть на решетчатые ворота, которые моя любимая должна была миновать уже давным-давно: если мне, как я старался себя убедить, удастся удержаться и не смотреть на них слишком долго, то, вполне возможно, Эллита все-таки придет. Мне казалось, именно не что иное, как мое жгучее желание увидеть ее, блокирует петли входных створок.) Один игрок, видя, как я брожу в неспортивном костюме с видом человека, потерявшего собственную тень, показал мне домик, где можно переодеться: я послушно пошел туда, надел шорты школьного товарища и украденные носки. Когда я выходил из раздевалки, на главной аллее остановилась длинная черная машина, и ее проехавшие по гравию шины издали звук, похожий на шум ливня, словно внушительный лимузин, больше напоминающий по своему виду пароход, чем автомобиль, сумел создать вокруг себя водную стихию.
Эллита была уже в теннисной форме, волосы ее были подобраны вверх в виде пучка; в своей юбочке, едва прикрывавшей длинные фарфоровые ноги, она несла в себе белое и стройное изящество саксонской статуэтки и рядом с огромной машиной, из которой вышла, казалась слишком миниатюрной. Однако водитель придержал дверцу с такой почтительностью, а сама она обнаружила столько естественности – ни дать, ни взять Клеопатра на колеснице, влекомой полусотней рабов, – что эта диспропорция лишь усилила впечатление непринужденности, даже величавости, которое она произвела на меня.
Тут я обратил внимание, что в руке он держит мою книгу. Я даже не заметил, когда Эллита освободилась от моего подарка. Она надорвала бумагу, в которую была завернута книга, чтобы посмотреть название, но не вынула ее из свертка. Барон, в свою очередь, взглянул на книгу сквозь надорванный пакет, потом с улыбкой по памяти процитировал наизусть:
– Я, угрюмый и неутешный вдовец, принц Аквитанский, на башне разрушенной… – И добавил, подняв на меня глаза, потом обратив их к двери, за которой только что скрылись девушки: – Я тоже люблю поэзию Нерваля… – Его взгляд снова остановился на мне, словно оценивая, и наконец он сказал, как бы обращаясь к самому себе: – Но только избави вас Бог привязаться к Аурелии. А то вы познаете то самое одиночество, о котором, к сожалению, так хорошо говорил Нерваль.
Мне не хотелось расстраиваться по поводу равнодушного приема, оказанного моей книге: Эллита даже не потрудилась полностью развернуть сверток. Я и сам понимал, что мой подарок не достоин ее. Поспешив вернуться к своим подругам и к своим удовольствиям, Эллита подарила мне только один взгляд и одну рассеянную улыбку. Однако в глубине души я соглашался, что мое общество не могло ее интересовать – настолько скучным и неловким я выглядел в собственных глазах.
И все же домой я летел, как на крыльях. Словно кто-то забыл закрыть дверь, и мне было позволено мельком увидеть рай. Большего мне не требовалось. И я снова забыл про своего соперника. Сказать по правде, я ни на что не надеялся. Внутренняя и в то же время какая-то посторонняя сила, заставлявшая меня устремляться за Эллитой, не обещала мне никакого иного удовлетворения, кроме счастья когда-нибудь, быть может, поцеловать ее тень. Ну а дом, который я только что посетил, библиотека, этот сад были как бы атрибутами, как бы уже тенью Эллиты. В некотором роде я был допущен к ее жизни.
Кроме того, разве я не сделался другом барона Линка? Я без колебаний решил, что он отнесется благосклонно к моему чувству: Эллита предстала передо мной в образе юной властительницы недоступного королевства грации и безмятежности, зато мне удалось сблизиться с ее главным доверенным лицом. Переполняемый робостью, я нашел, таким образом, способ не ухаживать за той, которую любил, даже добровольно отказаться от возможности приблизиться к ней, предпочитая тайно договариваться о нашем будущем бракосочетании с ее камергером, министром и дедушкой. Порой я, естественно, говорил себе, что при устроенном так своеобразно браке остается весьма мало места для любви, но ведь речь тут шла о дипломатии высочайшего уровня, и застенчивый молодой человек, каковым я являлся, находил особое удовлетворение в том, чтобы поступиться любовью во имя неких «государственных интересов».
А между тем заглянувшая к нам через несколько дней тетя Ирэн возвратила меня к более трезвому восприятию происходящего: улучив момент, когда маман рядом не было, она доверительно сообщила мне:
– Ты покорил барона Линка. Я сказала ему, что ты блестящий ученик, и его это не удивило.
«Я блестящий ученик!» Я увидел себя разоблаченным, вновь осознав себя племянником Мадмуазели, школяром, который возомнил, что может на равных беседовать с бароном Линком, пусть хотя бы в грезах. Мое бракосочетание с Эллитой произойдет теперь без кареты, без артиллерийского залпа, без конной гвардии, без офицеров в расшитых шнурами мундирах с петлицами. Не будет, значит, и самого бракосочетания, ибо мое воображение не могло подсказать мне ничего другого, а моя застенчивость позволяла мне воспринимать любовь к Эллите лишь в обрамлении волшебной сказки для маленьких детей.
Тетя Ирэн довольно сурово вернула меня к действительности, хотя я тут же получил компенсацию в виде нового приглашения от Эллиты, которая предлагала мне в следующее воскресенье сопровождать ее на концерт в Плейель.
К несчастью, в последние дни я слишком размечтался. Я слишком охотно предавался своим заманчивым фантазиям о княжеском бракосочетании. Я привык к моей воображаемой удаче, и в мыслях моих не укладывалось, как мне теперь встречаться с Эллитой, коль скоро я лишился всех почестей и привилегий, пожалованных мною самому себе, как некогда монархи разукрашивали себя орденами и титулами лишь за то, что брали на себя труд их изобрести. Я казался себе двойным лжецом, потому что даже во сне выдавал себя за того, кем не являлся, и потому в своей лжи скомпрометировал и Эллиту, сделав ее карнавальной принцессой, в то время, как она представлялась мне чуть ли не королевой.
После того как я увидел ее дом в Нейи и лужайку, по которой прогуливались бесподобно элегантные и красивые существа, мне стало казаться, что встретиться с Эллитой я теперь смогу лишь в какой-нибудь чужой роли и в гриме, который, может быть, скрыл бы мою посредственность: дожидаясь воскресенья, я спрашивал себя, чье обличье мне следует принять, так, словно решал, какой костюм мне надлежит снять с вешалки. Однако поскольку теперь я уже не грезил и должен был соизмерять себя с реальным миром, причем мне нужно было играть не такого уж неправдоподобного героя, я вдруг обнаружил, что гардероб мой чрезвычайно скуден.
По здравом размышлении я остановил свой выбор на таком наряде, который более всех прочих способен был удивить мою любимую, так что, окинув меня взглядом, тетя Ирэн тихо, но весьма укоризненно заметила мне: «Бедное дитя! У тебя вид какого-то клошара! Мне стыдно за тебя».
Меня мало заботило, стыдно за меня Мадмуазели или нет. Собираясь, мало-помалу я принял обличье, вполне подходящее к моим стоптанным башмакам, безвкусному галстуку, неловким жестам, но в то же время приемлемое для человека, принесшего в качестве подарка книгу стихов. Неделю назад я изображал из себя принца. А тут превратился в декабриста, бомбометателя, бунтаря в духе героев Достоевского. Поскольку у меня никогда бы не получилось соблазнить Эллиту так, как это сделали бы благородные молодые люди с лужайки, я решил нарушить ее возмутительную безмятежность: читатель Нерваля, берущий уроки отчаяния у поэтов из моей антологии, я подавлю ее своей культурой. Кроме того, я не премину бросить несколько агрессивных замечаний по поводу роскоши, богачей, бесполезных людей, игроков в гольф: мой потрепанный пиджак станет в этом случае чертой характера, жизненным выбором.
Я слушал Шуберта и Брамса, а сердце мое трепетало в предвкушении возвышенного счастья и совершенной красоты, которым предстояло наполнить годы моей будущей жизни с Эллитой. В тот момент предчувствие блаженства исходило от руки Эллиты, лежащей на подлокотнике кресла и слегка касающейся моей руки. Усаживаясь, моя любимая сняла жилет (на ней была, как и в первую нашу встречу, юбка цвета морской волны и блузка ученицы из школы Девы Марии; я обратил внимание, что большинство находившихся в зале девушек одеты, как и она, в форму воспитанниц церковных школ). Получилось так, что обнаженная рука Эллиты покоилась совсем рядом с моей, существуя как бы отдельно от внимающей оркестру скромницы. Угадываемое в полумраке белое пятно принимало очертания то бедра, то отдавшегося во власть сна женского тела. Я старался не дышать, вообще не шевелиться, чтобы нечаянно не разбудить мою спящую красавицу.
Я не осмеливался даже посмотреть в ее сторону. (Тем не менее я угадывал ее профиль. Мне чудилось, будто я различаю мягкое крещендо ее блузки при каждом вздохе. И я боялся нарушить эту волнующую действительность, тот контраст между воспитанницей Девы Марии, внимательной прилежной меломанкой, подавшейся вперед, чтобы вобрать в себя звуки музыки, как прихожанка принимает облатку, и нимфой, сладострастно раскинувшейся в глубоком сне рядом с моей рукой.) И все же спустя какое-то время я не смог удержаться и, осмелев, прикоснулся тыльной стороной ладони к этой обнаженной плоти, дремлющей так близко от меня. (Меня в конце концов подтолкнуло к этому мощное фортиссимо струнных и духовых инструментов и грохот литавр, способных в какой-то мере смягчить «безграничность» моей дерзости, но мне показалось, что даже в сумятице слаженно взорвавшегося оркестра можно было услышать гул переполнявших меня чувств.) Лишь одно ослепительное мгновение ощутил я прикосновение к покрытой нежным пушком руке Эллиты: дремлющая нимфа плавно перевернулась, рука покинула подлокотник, Эллита отстранилась от меня. Я готов был прокричать ей, что это ничего не значит, что моя рука задела ее руку нечаянно, что она должна забыть мой достойный сожаления, возможно, безрассудный жест, да, конечно же, безрассудный, что в сущности ничего не произошло… Я не сводил глаз с оркестра, вцепившись в подлокотники, которые так некстати отвоевал, стараясь придать немного правдоподобия, видимость искренности моему немому протесту. Я почувствовал, что Эллита повернула голову в мою сторону, что она смотрит на меня. Борясь с собственным стыдом, я заставил себя тоже повернуться к ней и встретиться с ее взглядом: и я увидел, что она улыбается.
Когда мы вышли из зала, мне показалось, что теперь наш с Эллитой союз заключен раз и навсегда (даже если моя любимая еще не знала об этом): никакое слово и никакое объятие уже ничего не добавило бы к тому, что сейчас произошло между нами. Тетушка повела нас в кафе «Лотарингия», которому явно отдавала предпочтение перед всеми остальными. Я парил над тротуаром, достигнув какой-то прямо-таки головокружительной невесомости. Да и Эллита, похоже, тоже не касалась земли: я видел ее летящей вслед за улыбкой, улыбкой, которая не только играла у нее на губах, но как бы порхала в нескольких сантиметрах от нее, словно спроецированное в бесконечность мерцание радости, и она двигалась, подобная аллегорической Весне, сопровождаемой пестрой свитой из птиц и бабочек.
Однако счастье уже начинало отворачиваться от меня. Садясь, я вновь почувствовал свою неуклюжесть. Ко мне вернулась моя смехотворная решимость доблестно сопротивляться красоте и очарованию Эллиты: я заставил тетю Ирэн удержаться от похвал, в которые она, по заведенному обычаю, уже собиралась было обрядить меня, подобно тому, как втыкала перья в свою шляпу: мне было не так уж важно, что скоро я стану студентом Эколь Нормаль, а потом и профессором Сорбонны. Да и имела ли Эллита хоть малейшее представление о том, что означают такие термины, как «агреже» или «доцент». Эти звания, олицетворявшие самые честолюбивые устремления, какие я только мог себе позволить, не обладали в ее глазах ни ценностью, ни смыслом: они были лишь бумажными деньгами, не имевшими хождения в ее Эльдорадо. Совершенно очнувшись от опьянения музыкой, я теперь пытался упиваться собственными речами. Я, конечно, предполагал, что очень скоро мне придется содрогаться от стыда, вспоминая изрекаемые мною глупости, причем еще больше меня беспокоило то, что и сами слова, прозвучав, мгновенно выветрятся у меня из памяти, но в тот момент мне надо было любой ценой избежать той своеобразной ссылки, на которую меня обрекали в глазах Эллиты мои обычные достоинства. Мало того, что я с первого же дня начал сознавать свою принадлежность к более скромному, чем она, кругу. Теперь я обнаружил также, что по воле моей злополучной судьбы родился в таком отдалении от нее, что слова, переходя из одного мира в другой, меняли свой смысл, и чем больше я старался выразить свои мысли, тем сильнее убеждался, что Эллита меня не понимает. Впрочем, она меня слушала. Она сидела очень прямо и говорила не больше, чем обычно, даже когда я, дабы быть, наконец, замеченным ею, в провоцирующем усердии призывал ее высказать свое мнение. («Разве не является убийство, особенно беспричинное, самым ярким проявлением свободы? И разве можно уничтожить неравенство между людьми иначе, как отправив богачей на соляные копи?») В тот день мне показалось, что ее молчание выражало некоторое замешательство. Неужели мне и в самом деле удалось произвести на нее такое впечатление, что она, решаясь иногда ответить мне неуверенно звучавшим голосом, сначала спрашивала взглядом совета у Мадмуазели? Время от времени, однако, в ее взгляде появлялось выражение легкой иронии, заставлявшее вспомнить улыбку ее деда. («Да, мораль – это наша тюрьма! Каждый человек должен сам строить свою жизнь и подчиняться только собственному закону! Нам следовало бы жить голыми и исповедовать мораль свободной любви», – изрекал подросток, который вот уже месяцы даже мечтать не смел о том, чтобы поцеловать слишком красивую воспитанницу сестер святой Марии.)
Я находился в том возрасте, когда решительно хочется определенности – чтобы люди были либо такими, либо такими. Кротость в поведении Эллиты явилась для меня неожиданностью, в которую мне трудно было поверить. Она старалась понравиться, можно сказать, «как и любая другая девушка». Старалась быть в разговоре любезной и простой. Правда, говорила она очень мало. Причем, случалось, прерывала свою речь в нерешительности, как бы соизмеряя ее с тем впечатлением, которое она может произвести на меня. Эта трогательная нерешительность, к которой я был совершенно не готов, делала ее еще более очаровательной в моих глазах.
На этот раз тетя Ирэн была вынуждена слушать других: сбитая с толку, ошеломленная моим бессвязным, безумным монологом, пребывая в каком-то оцепенении, она узнавала, например, что спасительная и кровавая революция скоро сметет напрочь обломки нашего выродившегося мира, чтобы очистить место для грядущего варварского братства. Однако самым большим сюрпризом для нее явилось то, что с подобными речами соглашалась девушка, которую она в течение десяти лет пыталась воспитывать в духе благоговейного преклонения перед роскошью и несовершенным видом сослагательного наклонения.
Надо сказать, что мое собственное изумление от эффекта, произведенного моей черной, как сажа, риторикой, было никак не меньшим. Уж не мечтала ли втайне Эллита о революции и Великих Сумерках в те самые минуты, когда Мадмуазель обучала ее единственно правильному способу брать вилкой салат из тарелки? Вот уже более часа лицо девушки оставалось непроницаемым. Чаще всего взгляд ее опущенных глаз упирался в край стола, откуда она машинальным движением мизинца аккуратно сметала крошки от булочки и шоколадного печенья. Время от времени ее глаза останавливались на мне, но лишь на мгновение, – так ловец губок или добытчик кораллов поднимается наверх между двумя погружениями – а затем взгляд ее снова опускался к крошкам. Молчание Эллиты, механическое движение руки, смиренно опущенные веки придавали ей весьма скромный вид, так что в конце концов я чуть было не уверовал в то, что мои вдруг обретшие решительность манеры и энергичные речи заставили ее восхищаться мною. Прекрасная, горделивая, восхитительная Эллита покорилась анархисту, каковым я стал из любви к ней. Затем наступил момент расставания, так как, по словам Мадмуазели, которую уже не так сильно, как раньше, интересовала эта любовная история с зазвучавшими вдруг речами, взятыми явно не из ее любимых романов, то есть пришло время возвращаться домой.
И тут неожиданно, в тот самый момент, когда мы подымались из-за стола, словно чудом возникшая из этого пасмурного, клонящегося к закату дня улыбка Эллиты обласкала меня своим горячим светом, и я словно во сне услышал, что она приглашает меня сама, без содействия Мадмуазели и без помощи какой-то визитной карточки, встретиться в следующий четверг, «если мне будет не жаль потерять с ней пару часов».
Вот только интересно, слышала ли она хотя бы одно слово из всей моей речи? Не были ли и эта ее внешняя робость, и проникновенный взгляд с читаемой в нем страстной любознательностью на протяжении всего моего выступления, когда я рассказывал ей историю моей жизни и вывертывал наизнанку свою душу, всего лишь комедией? Прежде чем исчезнуть за решетчатыми воротами своего дома, куда я проводил ее и тетю Ирэн, Эллита сказала мне веселым голосом: «В четверг не забудьте захватить ракетку: мы пойдем вместе с двумя моими приятелями на теннисный корт Сент-Джеймс». И в тот момент, когда за ней захлопнулась калитка, я понял, что она не слушала меня ни единой секунды. А я-то старался высекать самые яркие искры своего ума – барышня все это время думала лишь о теннисной партии в ближайший четверг, и интересовало ее в лучшем случае лишь то, насколько точен у меня удар правой.
Тогда почему же она притворялась, что слушает? Да только из вежливости, из чистой вежливости, – удрученно осознал я. И тут мне открылась истинная натура Эллиты: она, конечно, старалась мне понравиться, но с моей стороны было бы весьма опрометчиво делать вывод, что я тоже ей нравлюсь. Просто так уж ее воспитали, научив всегда соответствовать тому, что от нее ждут. Потом, когда я узнал поближе ее деда, когда он стал проявлять ко мне явно дружеское внимание, эта интуитивная догадка, к сожалению, подтвердилась: барон Линк оказался бесконечно любезным человеком. Его хорошее воспитание, внимательность, простота вызывали у любого желание подойти к нему и без всякого стеснения поговорить. Несмотря на свое богатство и видное положение, барон Линк был человеком доступным. Однако в этой открытости, в этом всегда приветливом лице было что-то неприятное, и чем больше он выказывал дружеское расположение, тем больше, как это ни странно, человек чувствовал дистанцию. Простота барона Линка чересчур откровенно выдавала себя за простоту. Его обаятельная предупредительность выглядела немного слишком обаятельной. Причем барон вовсе не стремился вводить кого-то в заблуждение: напротив, эта едва заметная чрезмерность благожелательности по отношению к человеку, эта ненавязчивая выразительность любезности имели целью откровенно напомнить собеседнику, что ему оказывают милость, что его могли бы попросту не заметить и что интерес к нему связан вовсе не с его заслугами, а является всего лишь проявлением душевных качеств и широты взглядов самого барона.
И в этом смысле поведение Эллиты, в сущности, ничем не отличалось от поведения ее деда: я постепенно научился подмечать в ней ту же самую бесконечную и вместе с тем машинальную доброжелательность. Мне трудно сказать, был ли то некий атавизм или же результат воспитания. Скорее всего, немного одного, немного другого, подобно тому как птенцы, наделенные от рождения способностью летать, все-таки должны еще и научиться устремляться в пустоту. И я понял природу показавшейся мне поначалу необыкновенно трогательной скромности девушки: застенчивость Эллиты свидетельствовала всего лишь о том, что она являлась еще новичком в искусстве держать людей на расстоянии, еще неуверенно пользовалась своими привилегиями. Она опасалась, что не сумеет правильно вести себя с людьми, которые казались ей бесконечно далекими от нее. Жизнь других людей была для Эллиты иностранным языком, которым она еще не вполне овладела и в котором ее еще долго могла подстерегать опасность перепутать слова либо, обращаясь к ближнему, как-нибудь невзначай оскорбить его.
Ракетку я позаимствовал у соседа по лестничной площадке. Шорты мне одолжил лицейский товарищ, которому я взамен дал почитать совершенно новенький томик «Записок о Галльской войне». Белые парусиновые туфли пришлось купить, а что касается носков, то я без особых угрызений совести просто забыл предъявить их в кассу для оплаты.
В буфет теннисного корта «Сент-Джеймс», где была назначена встреча, я пришел первым. Какой-то очень светловолосый и очень загорелый молодой человек в белых брюках и белом жилете встал из-за столика, где он коротал время за веселым разговором с двумя такими же белокурыми и такими же загорелыми девушками в безукоризненно белоснежных блузках и юбочках, прошел вдруг за стойку бара и к вящему моему неудовольствию спросил меня, что я буду пить. Окинув немного растерянным взглядом стоявшие в ряд напитки, я отметил, что цены на них нигде не указаны, и, извинившись, смущенно сказал, что «пока ничего не хочу». Официант опять вернулся за столик к девушкам и вновь обрел свой первоначальный вид элегантного волокиты, а я вышел из буфета, испугавшись, быть может, как бы молодой человек снова не превратился в бармена и не предложил на этот раз мне выпить какой-нибудь самый дорогой коктейль.
Я погулял немного возле теннисных площадок, наблюдая за игроками в надежде увидеть хотя бы одного такого же неловкого, каковым считал себя. Прошло полчаса, а Эллита и ее друзья все не появлялись. Я продолжал ходить взад-вперед: моя ракетка болталась у меня в руке, придавая моей походке тоскливую неуклюжесть голубя со сломанным крылом. Однако я уже больше не беспокоился по поводу своей внешности, поскольку с каждой минутой все больше и больше убеждал себя, что Эллита не придет, что она забыла про наше свидание или в самый последний момент изменила свои планы, что она предпочла остаться дома с друзьями и даже не сочла нужным предупредить меня об этом. (Я заставлял себя не смотреть на решетчатые ворота, которые моя любимая должна была миновать уже давным-давно: если мне, как я старался себя убедить, удастся удержаться и не смотреть на них слишком долго, то, вполне возможно, Эллита все-таки придет. Мне казалось, именно не что иное, как мое жгучее желание увидеть ее, блокирует петли входных створок.) Один игрок, видя, как я брожу в неспортивном костюме с видом человека, потерявшего собственную тень, показал мне домик, где можно переодеться: я послушно пошел туда, надел шорты школьного товарища и украденные носки. Когда я выходил из раздевалки, на главной аллее остановилась длинная черная машина, и ее проехавшие по гравию шины издали звук, похожий на шум ливня, словно внушительный лимузин, больше напоминающий по своему виду пароход, чем автомобиль, сумел создать вокруг себя водную стихию.
Эллита была уже в теннисной форме, волосы ее были подобраны вверх в виде пучка; в своей юбочке, едва прикрывавшей длинные фарфоровые ноги, она несла в себе белое и стройное изящество саксонской статуэтки и рядом с огромной машиной, из которой вышла, казалась слишком миниатюрной. Однако водитель придержал дверцу с такой почтительностью, а сама она обнаружила столько естественности – ни дать, ни взять Клеопатра на колеснице, влекомой полусотней рабов, – что эта диспропорция лишь усилила впечатление непринужденности, даже величавости, которое она произвела на меня.