Там же оказался и тот, кого я опасался увидеть: я узнал его круглую голову, маленькие, очень широко поставленные глаза, а главное необыкновенно тонкие волосы, которые – за исключением свисавшей на лоб пряди, обязанной своей плотностью скорее всего густому слою фиксатора, – образовали на макушке нечто вроде тумана. Потом из этой слишком большой машины вышла довольно некрасивая толстая девушка с очень черными волосами. (Ни эта девушка, ни мой соперник не обладали грацией Эллиты, способной заставить забыть, что эти три подростка приехали в машине одного из папочек, подобно тому, как дети шутки ради щеголяют в одеждах взрослых, до которых еще недоросли.) Эллита подошла и поцеловала меня в обе щеки с радостно-удивленной улыбкой, словно старого друга, с которым не виделась много месяцев: неужели она забыла, что сама меня пригласила?
Потом она представила меня своим друзьям; некрасивую девушку звали Долорес, и она говорила только по-испански. Моего врага с пушистыми волосами звали Уго. Я уже давно пытался представить себе, на что будет похожа наша встреча. Он сердечно потряс мне руку, подавшись вперед, словно в броске за мячом, всей правой стороной тела. Я сначала даже подумал, что это у него какой-то физический дефект, – настолько его движения показались мне резкими и порывистыми, но быстро понял, что этот юноша, казавшийся хрупким, как хрустальный бокал, старался придать своим жестам больше весомости, усиливая их таким вот странным способом и с этой же целью злоупотребляя косметикой для волос. В течение трех дней я мечтал о том, как поставить в смешное положение в присутствии Эллиты моего еще не знакомого мне соперника, отнять у него уверенность в себе, сбить с него распиравшую его, как я полагал, спесь. И вот опасный враг рассыпался у меня на глазах: то был вовсе не тот блистательный и самоуверенный противник, с которым я готовился разделаться во что бы то ни стало. Интересно, передала ему Эллита мои колкие замечания в его адрес? Он смотрел на меня с любопытством, к которому примешивалась изрядная доля ужаса, как у миссионера, впервые встретившегося с людоедом. И в теннис он играл тоже не очень хорошо, если, конечно, не предположить, что он придумал новые правила, поскольку на протяжении всей партии довольствовался тем, что галантно отбивал краем ракетки мячи, рискующие попасть в Эллиту, его партнершу, нисколько не стремясь к тому, чтобы они упали на площадку. Маленькая испанка, которая, таким образом, составила пару мне, тоже не стремилась зарабатывать очки и без умолку болтала с Эллитой, действуя машинально и довольно неуклюже, как новобранец на строевых учениях.
Я был единственным, кто действительно играл эту партию, во всяком случае до тех пор, пока меня воодушевляла моя первоначальная агрессивность к герою, которого я предполагал встретить, и несколько раз отправлял поверх деревьев смэши, провожаемые огорченными взглядами моих партнеров, а потом и мне, в свою очередь, прискучила эта партия, которой явно не хватало азарта, и я принялся отбрасывать от себя мяч без прежнего нелепого энтузиазма, а просто потому, что оказался на теннисном корте, подобно человеку, оказавшемуся в лодке и осознающему, что ему не остается ничего иного, кроме как грести.
Таким образом, обстоятельства лишили меня дуэли, к которой я лихорадочно готовился. Уго не обнаруживал никакого намерения ни соревноваться со мной, ни демонстрировать перед Эллитой или кем-то еще свою доблесть. Впрочем, и других сколь-нибудь определенных намерений он не выражал. Он вроде был доволен тем, что находится в обществе Эллиты, но, вероятно, с не меньшим удовольствием оказался бы в этот момент где-нибудь в другом месте, а за мячами бросался подобно гончей, устремляющейся в погоню за зайцем, просто потому, что заяц или мяч пролетают мимо. Поскольку девушки постоянно переговаривались, я тоже решил поболтать с находившимся напротив меня противником. Однако мои несколько натужные попытки проявить к нему интерес, так же как и недавняя агрессивность, скользнули по нему, не встретив, если можно так выразиться, ни малейшей зацепки. Я не нашел в нем друга, как не нашел и врага; интересно, что даже кожа его лица, усеянная золотистыми веснушками, через какое-то время заставила меня подумать о мимикрии ящерицы, живущей в пустыне из розового гранита; вся его речь сводилась к выражениям, принесенным, судя по всему, из гостиных богатых кварталов, и в свою очередь тоже подчинялась законам мимикрии. Он не просто сливался, подобно хамелеону, в единое целое с приютившей его скалой или листвой; ему удавалось буквально раствориться в «окружающей среде», отчего он становился совершенно невидимым. (Позднее я убедился, что подобная бесхарактерность, бесцветная речь и постоянное подчеркивание собственной легкомысленности в той среде, где вращалась Эллита, были просто в моде. Скорее всего, Уго не был таким пустым, каким казался, но он прилагал столько усилий, чтобы ничего не выражать, что мне так и не удалось понять, был он влюблен в Эллиту или нет: проявить малейшую эмоциональность, сформулировать сколь-нибудь отчетливое мнение, должно быть, казалось этому юноше столь же предосудительным, как издать неприличный звук. Так что же, все мои страдания возникли на пустом месте? Взять Эллиту за руку выглядело в моих глазах необычайно дерзким поступком, который лично я совершил бы, дрожа от страха и сладострастия. Вполне возможно, что для Уго все обстояло совсем не так, и впоследствии я убедился в том, что чаще всего именно я наделял своими собственными эмоциями те жесты, которыми обменивались Эллита и ее друзья и в которых я обнаруживал смелость, тогда как они свидетельствовали всего лишь о раскрепощенности, о столь недостававшей мне непринужденности.)
После теннисной партии никто из нас не выглядел запыхавшимся и никто не мог бы сказать, кто выиграл. Тем не менее девушкам хотелось пить, и мы зашли в буфет, где они продолжали болтать по-испански. Я решил на некоторое время забыть про Эллиту, как она забыла про меня, и снова попытался завязать беседу с Уго. Я знал, что он проведет каникулы в Гштааде, где он скучает еще больше, чем в Сен-Морице, и что его «фатер» подарит ему на восемнадцатилетие машину только в том случае, если он сдаст экзамен на бакалавра. Пока он говорил о своем будущем кабриолете, я смотрел на несчастного шофера, который вот уже час ходил взад-вперед между черным лимузином и раздевалками, и у меня возникло что-то вроде легкой неприязни к Уго, к некрасивой испанке и даже к Эллите.
Той осенью мы еще не раз приходили на теннисный корт «Сент-Джеймс»: я был согласен сколько угодно колотить ракеткой по мячу, ибо, когда рядом была Эллита, не имело значения, что меня заставляют делать. Меня даже пригласили сесть на откидное сиденье черного лимузина, впереди моей любимой. В такие дни я не слишком много думал об участи шофера, который, прислонившись к дверце большой машины, скрестив руки, ждал нас с затерявшимся в вечном пространстве взглядом и без иллюзий относительно собственного существования. Я поменял лагерь: теперь я находился внутри машины, где жизнь повернулась ко мне своей хорошей стороной, поскольку рядом была Эллита.
Я стал завсегдатаем особняка Линков. Но, увы, я был не один: мы, юноши, составляли целую свиту. Из девушек обычно присутствовала только толстая Долорес, чья некрасивость усугублялась постоянно угрюмым выражением лица; она упорно говорила только по-испански, возможно, для того, чтобы не слышать всех тех комплиментов, из которых ни один не был обращен к ней. При этом она, должно быть, знала, что между собой ребята называют ее только «дуэньей» и никак иначе.
У Эллиты вроде бы было несколько хороших подруг, которыми она дорожила, поскольку говорила о них часто и с большим теплом. Но всякое упоминание о них было поводом посетовать: от одной у нее уже давно нет никаких известий, другая на несколько месяцев уехала в Америку… Я в течение долгого времени находил совершенно естественным, что подруги ревниво относятся к Эллите и не ищут ее общества. Никогда у меня не возникала мысль, что Эллита сама находит какие-то основания для того, чтобы единолично царить над своим маленьким двором влюбленных в нее юношей. Только гораздо позже я понял, что очень красивые женщины в некотором смысле похожи на монархов, властвующих над соперничающими нациями: они знают друг друга, уважают друг друга, так как красота – это единственное, что они ценят, иногда им даже удается любить друг друга, но лишь на расстоянии, потому что у них нет времени встречаться, у них слишком много важных дел – им нужно царить, и это занятие отнимает у них весь досуг, снедая душу.
Мне хотелось видеть Эллиту почаще, мне хотелось проводить с ней все отведенное мне судьбой время, до самого последнего моего часа. А ведь еще совсем недавно я не надеялся даже увидеть ее снова. Однако звонить ей я не осмеливался и скорее умер бы под пыткой, чем признался бы ей, что хочу ее видеть, что дышу только ради нее.
Наверное, в этом были и свои преимущества, так как каждая встреча с Эллитой, оказываясь случайной, невероятной, превращалась в чудесный сюрприз и доставляла мне счастье, соразмерное с моей тревогой. В общем, я ей не звонил. Я дожидался, пока она меня пригласит, и каждый раз со страхом и волнением ждал, буду ли допущен к ней снова. Обычно она присылала мне свою визитную карточку. Это было приглашением. На мое обожание Эллита отвечала бездушным кусочком картона. Мое счастье вскоре увидеть ее вновь, наконец-то увидеть слегка страдало от ледяной церемониальности способа приглашения. Все равно как если бы она позволила мне танцевать с ней, но лишь один из тех благородных, в старинном стиле вальсов, когда партнеры держат друг друга на длине вытянутой руки, и обожают лишь на почтительном расстоянии.
А впрочем, нет! Мы же и в самом деле танцевали вместе. Я припоминаю, что в этот день аллея, ведущая к дому Эллиты, была устлана золотистым ковром из опавших листьев. Я припоминаю, как Эллита, шутя, попросила меня танцевать только с ней, поскольку я признался, что плохо танцую. (Я пришел как раз в тот момент, когда подъехал пикапчик от кондитера Ленотра с пирожными и напитками, и мне пришлось блуждать полчаса по окрестным улицам, ругая себя за нетерпеливость, из-за которой я чуть было не заявился в дом одновременно с посыльными, доставлявшими продукты.) Эллита положила руку мне на плечо и подалась навстречу. На секунду я замер в растерянности, видя, как со сверхъестественной легкостью куда-то исчезает расстояние между нашими телами. На протяжении последних нескольких месяцев мое воображение немало поработало, изобретая самые что ни на есть замысловатые приемы, чтобы уничтожить когда-нибудь это несокрушимое расстояние, и вот мне оставалось лишь заключить Эллиту в свои объятия и тихонько развернуть так, чтобы ее грудь прижалась к моей груди, а волосы коснулись моей щеки. «Ты и в самом деле не умеешь танцевать?» – произнесла она, удивленная моим обескураженным видом. Разве могла она догадаться, сколько смелости мне потребовалось, чтобы совершить этот невероятный подвиг, который я ежедневно и еженощно мысленно репетировал с самой первой нашей встречи: заключить ее в свои объятья?
Танцевать с девушкой, держать ее за талию, чувствовать нежное прикосновение ее груди, дотрагиваться губами до локона волос или до пушка на ее щеке – как, однако, это просто! Эллите это должно было казаться самой естественной вещью, поскольку это именно она запросто обняла меня, увлекая с собой в медленном вращении танца, к счастью, походившего на мое собственное головокружение. «А ты действительно наступаешь мне на ноги», – с веселой снисходительностью произнесла она и крепче прижала меня к себе, чтобы управлять шатаниями этого робкого пьянчужки. И только тут я немного расслабился, просто отдавшись счастью этого невероятного и хрупкого объятия. Я чувствовал, как под тонкой тканью платья играют эллитины мышцы. Ее колени касались моих колен, а под растопыренными пальцами руки, среди легких выступов позвонков я нащупал одну, две, наконец три застежки бюстгальтера. Если бы не боязнь споткнуться, я предпочел бы закрыть глаза, чтобы полнее отдаться счастью этого объятия, хотя и иллюзорного, но такого легкого и действительно чудесного.
Нас было человек двадцать юношей и девушек в гостиной, откуда убрали ковры. Там были Уго и маленькая испанка. Других я плохо знал, но с того момента, как я подержал Эллиту в своих объятиях, они уже не внушали мне такого страха, как прежде. У меня уже почти не было ощущения, что я выделяюсь своей неуклюжестью среди горделивых молодых людей, с бесконечной естественностью поглощавших пирожные Эллиты. (Правда, иногда мне вдруг начинали лезть в голову всякие предположения, будто Эллита приглашает меня только «для количества», подобно тому, как моя мать однажды задержала на новогодний ужин нашу старую служанку, дабы за столом не оказалось тринадцать человек – я думаю, бедная женщина приняла это завуалированно-настоятельное приглашение хозяйки, категоричность которого усугублялась попытками представить его как редкую милость, вопреки собственной воле.)
До Нового года я видел Эллиту еще несколько раз, предварительно получив ритуальную маленькую карточку, где имя моей любимой (с двумя «Л», готовыми, как ноги балерины, расступиться в ножницах конечного «А»), казалось, составляло единое целое с исходившим от нее благоуханием: это имя и этот аромат как бы составляли вместе единую сущность Эллиты. Но она решительно не хотела пользоваться телефоном, чтобы общаться со мной, и на «ты» мы перешли очень нескоро. В нашем общении всегда присутствовал элемент церемониальности, причем даже тогда, когда мы уже достаточно сблизились и когда я стал допускать мысль, что, несмотря на внешнее безразличие, несмотря на барьер между нами, переступать который ей не позволяло целомудрие, возможно, она все же любит меня. И тогда мне удавалось убедить себя, что этот этикет, эта тщательно рассчитанная дистанция свидетельствуют о возвышенности наших чувств, говорят о чрезмерной потребности в чистоте у моей любимой.
Сила моей страсти запрещала мне предпринимать какие-либо действия, успех или неуспех которых позволил бы мне, наконец, понять, отвечает ли Эллита хоть в какой-то мере на мое чувство, и той осенью не произошло ничего такого, на что она могла бы согласиться или не согласиться.
Таким образом, болезненная убежденность, что она слишком хороша для меня, продолжала парализовать меня, отчего и зима тоже прошла, не принеся никаких результатов. В тот момент я был доволен уже тем, что мне позволялось быть рядом с ней среди молодых людей вроде Уго или маленькой испанки, посредственность которых, кстати, стала для меня еще более очевидной оттого, что совсем недавно я ими восхищался. А между тем мне было ясно, что ничто посредственное даже случайно не должно соотноситься с неизменно возвышенной Эллитой. Но коль скоро друзья ее никак не могли претендовать на то, чтобы встать вровень с нею, я без особого труда убедил себя, что у них с ней все же есть некая общая субстанция, поскольку уже само пребывание рядом с ней, каким бы мимолетным оно ни было, является столь редкой привилегией, что устраняет либо делает незначительными любые изъяны характера или ума.
Было ли все это результатом моей страсти? Мне казалось, что все находящиеся вблизи Эллиты молодые люди должны были думать только о том, чтобы покорить ее, и в каждом из них я обнаруживал достоинства, которых мне не хватало, чтобы быть любимым ею: один только что победил в ответственном соревновании по фехтованию, второй выучил английский в Итонском колледже, третий сломал ногу, когда участвовал прошлым летом в матче по водному поло. Этот игрок в поло носил фамилию, которая писалась точно так же, как название известной фармацевтической фабрики, у другого фамилия совпадала с названием одной освященной временем марки роскошного автомобиля, у третьего – с названием авиаконструкторской фирмы. Сейчас я уже не припомню, кого из них звали Шарлем, а кого Фредериком, кто из них носил цветастые жилеты, кто, сюсюкая, рассказывал о своих друзьях Фюрстенбергах, и кто катался на лыжах с сыном Муссолини. Всех этих молодых людей, одного за другим, я переставал отчетливо воспринимать по мере того, как убеждался, что Эллита их не любит. А чтобы окончательно разделаться со своими переживаниями, я старался опередить события и рано или поздно находил удобный случай похвалить в разговоре с моей любимой то или иное достоинство моего предполагаемого соперника. Эллита всегда соглашалась со мной. (Кстати, я ни разу не слышал, чтобы она о ком-нибудь говорила плохо: у нее не было в этом никакой необходимости. Она была слишком уверена в себе, чтобы находить удовольствие в злословии. Великодушие давалось ей легко, может быть, слишком легко.) В ее кивках, в манере подхватывать мои хвалебные речи я чувствовал определенную очень нравившуюся мне сдержанность, некую смесь любезности и грусти, которая означала: ну да, этот юноша и в самом деле обладает всеми достоинствами. Он, несомненно, заслуживает, чтобы я полюбила его, и я конечно же виновата, что нахожу его скучным. Она проникновенно смотрела на меня, словно я говорил с ней о преждевременной кончине ее дальнего родственника и мои слова напомнили ей о некой роковой неизбежности, против которой любая человеческая воля бессильна. Что же касается меня, то мне было далеко до ее доброты! Я был завистлив! Я ведь не царил над миром, подобно Эллите. Я казался себе самым последним в толпе ее обожателей, и ревность покидала меня лишь в тех случаях, когда я обретал уверенность, что мне не с кем соперничать.
Постепенно я стал испытывать нечто вроде дружеских чувств к Уго и теперь был согласен допустить его в мои грезы об Эллите. Я тем охотнее прощал ему его ничтожность и отсутствие обаяния, что постепенно все-таки убедился в безразличии к нему Эллиты. Он постоянно находился возле нее, но она, похоже, уделяла ему не больше внимания, чем цвету стен, с которым, как я уже сказал, у него была тенденция сливаться. Да и он реагировал на мою любимую не многим живее: конечно, он ходил за ней, как тень, но точно так же ходил бы за кем-нибудь другим, кто избавил бы его от необходимости решать, куда идти и что делать.
Он вовсе не питал по отношению ко мне того презрения, в котором я было заподозрил его вначале. К тому же он имел невероятно смутное представление не только о том, что такое бедность, но даже вообще о том, что значит не быть богатым, подобно людям его круга, и из-за полной неспособности оценить свои привилегии принимал меня за «ровню».
Я стал питать к нему почти дружеские чувства; поскольку он был лентяем, я волей-неволей привык делать за него по четвергам перевод с латыни: лицей явно оставался в его жизни одним из самых тяжких испытаний. Он не видел ни малейшей пользы в том, чтобы приобретать знания хоть в какой-то области: он был богат и полагал, что останется таковым всегда. Скорее всего он ждал, когда повзрослеет, лишь затем, чтобы вообще ничего не делать: тогда он стал бы в полной мере самим собой.
Благодаря мне учитель латыни на какое-то время перестал его мучить, за что я заслужил его наивную и искреннюю признательность, единственное сколько-нибудь живое чувство, которое мне вообще удалось заметить у этого юноши. Он, кому один слуга заправлял постель, а другой подавал завтрак, был поражен тем, что кто-то делает что-то для него, не будучи у него в услужении.
Жизнь Уго, собственно, не являлась жизнью, а он сам не являлся вполне реальным существом. Эта полуреальность, этот набор стереотипов, превращавших его в нечто вроде химеры, – химеры, где не оставалось места фантазии, где все, к несчастью, было правдоподобно, – не позволяли испытывать к нему чересчур враждебных чувств, несмотря на его чудовищное безразличие к людям. Разозлиться на него было невозможно: с таким же успехом можно было драться с его тенью.
К тому же он являлся частью окутывавшей Эллиту тайны, будучи временами таинственным и сам – в силу своей бессодержательности. Интересно, что почти всегда, когда я приходил к ней, оказывалось, что он уже у нее или собирается вот-вот появиться, или только что ушел, и я приходил в отчаяние от мысли, что Эллита, скорее всего, ценит меня не больше, чем его, что она любит его как раз за его ничтожность, что ему удастся легче, чем мне, добиться ее благосклонности именно потому, что он не умеет ничего хотеть. (Но не был ли в таком случае мой соперник несколько менее безопасным в моих глазах, чем я пытаюсь представить это сегодня? Не затем ли, чтобы мне было легче успокоить себя, считал я его столь пустым и никчемным? И не для того ли я делал за него переводы с латинского, чтобы лишний раз убедить в своем превосходстве над этим лодырем как самого себя, так и Эллиту?) Я только что признал, что временами он казался мне «таинственным»: истина же состоит в том, что он вообще никогда не переставал вызывать у меня смутное чувство тревоги. Он и в самом деле был таинственным и даже странным образом похожим на Эллиту: не обладая, разумеется, ни ее очарованием, ни ее грацией, он тем не менее разделял с ней то неизменно ровное настроение, которое сообщало и его, и ее характеру некую своеобразную неуязвимость. Ведь Эллита тоже никогда и никак не обнаруживала своих чувств и казалась неспособной чего-либо желать – сколько бы я ни повторял сказанное, я знаю, что мне никогда не удастся ни адекватно описать это ее, несмотря ни на что, любезное и очаровательное безразличие, ни тем более передать отчаяние, которое оно порождало у меня. Эта холодность делала мою любимую недоступной и чужой, что, разумеется, лишь усиливало мою страсть. Подобное отсутствие эмоций у Уго превращалось просто-напросто в глупость, так что моя «снисходительность» по отношению к нему была, по существу, результатом и как бы продолжением моей первоначальной враждебности. Точно так же я не смог избавиться от чувства ревности ни по отношению к юному Ф. при самолетах, ни по отношению к юному Р. при фармацевтических фабриках. Что-то в них ускользало от меня так же, как неотвратимо ускользала суть Эллиты. Все они обладали некой общей сущностью, которая не совпадала с моей, так что моя любовная ревность была одновременно еще и завистью. У меня имелись свои желания и планы. Но я знал, что эти желания и планы для них ничего не значат, что мои честолюбивые проекты вызвали бы у них лишь улыбку, вздумай я по наивности им о них поведать. Что бы я ни делал, Уго и другие юноши все равно находились ближе к Эллите, чем мне было дано когда-либо стать, даже если бы мне и удалось сделаться ее любовником, так как и в этом случае тоже я все равно остался бы для нее в той или иной мере чужаком. Эллита, даже не подозревая об этом, постоянно обманывала меня и унижала уже просто потому, что оставалась самой собой и делила с другими, моими соперниками, некую тайну, которую мне не удавалось постичь, несмотря на мои вялые усилия. Я слишком любил ее, со всей наивностью, а иногда и злостью юного темперамента, чтобы простить ей то, что она так отличалась от меня – провинность в моих глазах тем более серьезная, что она была непредумышленной и оттого казалась еще более непростительной. Решусь я наконец сказать прямо или нет? Мне думается, что временами я ненавидел внучку барона Линка, подругу Уго, Долорес и прочих, с такой же страстью, с какой любил Эллиту. Я представлял себе в такие минуты, что когда-нибудь она станет одной из тех женщин, которые, не слишком сопротивляясь, позволяют мужчине весьма и весьма многое, лишь бы он при этом не попортил им прическу или лишь бы из-за него не опоздать в театр; одной из тех женщин, которым любовник казался бы столь же приятным мужчиной, как и все остальные, если бы ему не приходила время от времени в голову фантазия как-то причудливо щекотать ее. «Безобидный» Уго воплощал собой одну из привычек Эллиты. Присутствие этого благодушного юноши неким образом участвовало и в том, как она укладывала волосы, и в том, что она думала о своей красоте, и она никому бы не позволила посягнуть на это присутствие.
Тем временем я стал писать пламенные стихи и вести дневник, раскаленный добела от страстных признаний. У себя в комнате за письменным столом я наконец-то остался наедине с Эллитой или, по крайней мере, наедине с моей любовью к ней. В установившейся тишине я сочинял вдохновенные оды ее отсутствию. Мне нужно было излить переполнявшую меня нежность, настойчивое подношение которой она не изволила замечать. В свои шестнадцать лет она уже настолько привыкла к всеобщему обожанию, что ничуть не удивлялась тому, что все без исключения мужчины чахнут и страдают от любви к ней, потому что несчастье это являлось неизбежным следствием ее красоты, и чем больше ее любили, тем меньше имели шансов на ответное чувство, так как внушенная ею страсть и в моем случае, и во всех остальных была слишком неотвратимой, чтобы задеть ее самое.
К этому времени мы уже виделись по нескольку раз в неделю. Моя жизнь теперь была посвящена этим встречам, которые, однако, пока еще не стали свиданиями: хотя я и мог видеть ее почти столько, сколько мне хотелось, это походило скорее на любование выставленным в музее произведением искусства, в равной мере доступным всем, но не принадлежащим никому. Так я был допущен в ее комнату, но только потому, что в ней мы никогда не оставались наедине: там для всех царил запах духов, столь волновавший меня на ее визитных карточках и, казалось, указывавший на некие тайные намерения. Между тем никакого тайного намерения и никакой тайны не существовало, потому что и Уго, и всем остальным точно так же дано было обонять этот аромат. Мало того, похоже, что он их совершенно не волновал. Возможно, они не обращали на него никакого внимания. Никто, кроме меня, не воспринимал или даже не замечал аромата, исходящего от Эллиты, который, как мне казалось, позволял мне приблизиться к самому сокровенному в ее личности, к своего рода метафоре ее наготы, которую я даже не смел себе представить. И тогда я начинал думать, что другие молодые люди, включая кроткого Уго, предпринимали не меньше, чем я, усилий, дабы, храня достоинство, скрыть свою страсть, равную моей страсти, столь же возвышенную и столь же несчастную. Но больше всего меня разбирала злость при мысли о том, что эти молодые люди, не испытывая, может быть, к Эллите никаких особых чувств, тем не менее получали от нее те же знаки внимания, что и я: она так же улыбалась им, так же, как и меня, принимала их в своей комнате, позволяла дышать благоуханием тех же духов, к чему они вовсе не стремились. Некоторые женщины, известные своим легким поведением и отдающиеся первому встречному, со странным упрямством, из своеобразной стыдливости, отказывают тому единственному, кто их любит; единственному, кто в полной мере оценил бы право обладать ими; единственному, кто совершенно не подозревает об их многочисленных и пошлых приключениях. Неужели им настолько приятно чувствовать себя наконец-то любимыми, что они боятся разрушить эту необычную страсть, даруя ей то, что она едва осмеливается просить, и что, как они догадываются, имеет ценность лишь в глазах несчастного поклонника, причем ценность, пропорциональную его лишениям? Или они мстят этим своим слишком многочисленным и флегматичным покорителям, мстят за свои неудачи, за то, что не смогли вызвать к себе настоящую любовь, мстят, отыгрываясь на том, чье счастье и чья судьба зависят наконец-то от них и от их фантазии? Роковая женщина является порой всего лишь оборотной стороной женщины доступной: роковая для того, кто ее любит, и доступная для всех остальных, но в любом случае неспособная любить, отдающаяся всем, чтобы не принадлежать кому-то одному, особенно тому, кто смог бы осквернить своей надоедливой страстью величавую пустоту ее души. Кто хотя бы раз в жизни не встречал на свою беду, пусть недолгую, такую женщину, женщину, которая оказывается вдруг безжалостной просто потому, что она любима? Кто не страдал вдвойне оттого, что видел, как легко достаются другим милости, в которых ему отказано? Поскольку мне раньше не приходилось попадать в подобную ситуацию, порой у меня возникало подозрение, что Эллита попросту играет со мной и находит Бог знает какое удовольствие в том, чтобы меня дурачить. Неужели она не догадывается, что подвергает меня пытке, принимая у себя в комнате Уго и многих других знакомых мне или незнакомых молодых людей? Иногда я воображал, что она дарит тому или другому, или, может быть, всем им то, о чем я даже не помышлял просить.
Потом она представила меня своим друзьям; некрасивую девушку звали Долорес, и она говорила только по-испански. Моего врага с пушистыми волосами звали Уго. Я уже давно пытался представить себе, на что будет похожа наша встреча. Он сердечно потряс мне руку, подавшись вперед, словно в броске за мячом, всей правой стороной тела. Я сначала даже подумал, что это у него какой-то физический дефект, – настолько его движения показались мне резкими и порывистыми, но быстро понял, что этот юноша, казавшийся хрупким, как хрустальный бокал, старался придать своим жестам больше весомости, усиливая их таким вот странным способом и с этой же целью злоупотребляя косметикой для волос. В течение трех дней я мечтал о том, как поставить в смешное положение в присутствии Эллиты моего еще не знакомого мне соперника, отнять у него уверенность в себе, сбить с него распиравшую его, как я полагал, спесь. И вот опасный враг рассыпался у меня на глазах: то был вовсе не тот блистательный и самоуверенный противник, с которым я готовился разделаться во что бы то ни стало. Интересно, передала ему Эллита мои колкие замечания в его адрес? Он смотрел на меня с любопытством, к которому примешивалась изрядная доля ужаса, как у миссионера, впервые встретившегося с людоедом. И в теннис он играл тоже не очень хорошо, если, конечно, не предположить, что он придумал новые правила, поскольку на протяжении всей партии довольствовался тем, что галантно отбивал краем ракетки мячи, рискующие попасть в Эллиту, его партнершу, нисколько не стремясь к тому, чтобы они упали на площадку. Маленькая испанка, которая, таким образом, составила пару мне, тоже не стремилась зарабатывать очки и без умолку болтала с Эллитой, действуя машинально и довольно неуклюже, как новобранец на строевых учениях.
Я был единственным, кто действительно играл эту партию, во всяком случае до тех пор, пока меня воодушевляла моя первоначальная агрессивность к герою, которого я предполагал встретить, и несколько раз отправлял поверх деревьев смэши, провожаемые огорченными взглядами моих партнеров, а потом и мне, в свою очередь, прискучила эта партия, которой явно не хватало азарта, и я принялся отбрасывать от себя мяч без прежнего нелепого энтузиазма, а просто потому, что оказался на теннисном корте, подобно человеку, оказавшемуся в лодке и осознающему, что ему не остается ничего иного, кроме как грести.
Таким образом, обстоятельства лишили меня дуэли, к которой я лихорадочно готовился. Уго не обнаруживал никакого намерения ни соревноваться со мной, ни демонстрировать перед Эллитой или кем-то еще свою доблесть. Впрочем, и других сколь-нибудь определенных намерений он не выражал. Он вроде был доволен тем, что находится в обществе Эллиты, но, вероятно, с не меньшим удовольствием оказался бы в этот момент где-нибудь в другом месте, а за мячами бросался подобно гончей, устремляющейся в погоню за зайцем, просто потому, что заяц или мяч пролетают мимо. Поскольку девушки постоянно переговаривались, я тоже решил поболтать с находившимся напротив меня противником. Однако мои несколько натужные попытки проявить к нему интерес, так же как и недавняя агрессивность, скользнули по нему, не встретив, если можно так выразиться, ни малейшей зацепки. Я не нашел в нем друга, как не нашел и врага; интересно, что даже кожа его лица, усеянная золотистыми веснушками, через какое-то время заставила меня подумать о мимикрии ящерицы, живущей в пустыне из розового гранита; вся его речь сводилась к выражениям, принесенным, судя по всему, из гостиных богатых кварталов, и в свою очередь тоже подчинялась законам мимикрии. Он не просто сливался, подобно хамелеону, в единое целое с приютившей его скалой или листвой; ему удавалось буквально раствориться в «окружающей среде», отчего он становился совершенно невидимым. (Позднее я убедился, что подобная бесхарактерность, бесцветная речь и постоянное подчеркивание собственной легкомысленности в той среде, где вращалась Эллита, были просто в моде. Скорее всего, Уго не был таким пустым, каким казался, но он прилагал столько усилий, чтобы ничего не выражать, что мне так и не удалось понять, был он влюблен в Эллиту или нет: проявить малейшую эмоциональность, сформулировать сколь-нибудь отчетливое мнение, должно быть, казалось этому юноше столь же предосудительным, как издать неприличный звук. Так что же, все мои страдания возникли на пустом месте? Взять Эллиту за руку выглядело в моих глазах необычайно дерзким поступком, который лично я совершил бы, дрожа от страха и сладострастия. Вполне возможно, что для Уго все обстояло совсем не так, и впоследствии я убедился в том, что чаще всего именно я наделял своими собственными эмоциями те жесты, которыми обменивались Эллита и ее друзья и в которых я обнаруживал смелость, тогда как они свидетельствовали всего лишь о раскрепощенности, о столь недостававшей мне непринужденности.)
После теннисной партии никто из нас не выглядел запыхавшимся и никто не мог бы сказать, кто выиграл. Тем не менее девушкам хотелось пить, и мы зашли в буфет, где они продолжали болтать по-испански. Я решил на некоторое время забыть про Эллиту, как она забыла про меня, и снова попытался завязать беседу с Уго. Я знал, что он проведет каникулы в Гштааде, где он скучает еще больше, чем в Сен-Морице, и что его «фатер» подарит ему на восемнадцатилетие машину только в том случае, если он сдаст экзамен на бакалавра. Пока он говорил о своем будущем кабриолете, я смотрел на несчастного шофера, который вот уже час ходил взад-вперед между черным лимузином и раздевалками, и у меня возникло что-то вроде легкой неприязни к Уго, к некрасивой испанке и даже к Эллите.
Той осенью мы еще не раз приходили на теннисный корт «Сент-Джеймс»: я был согласен сколько угодно колотить ракеткой по мячу, ибо, когда рядом была Эллита, не имело значения, что меня заставляют делать. Меня даже пригласили сесть на откидное сиденье черного лимузина, впереди моей любимой. В такие дни я не слишком много думал об участи шофера, который, прислонившись к дверце большой машины, скрестив руки, ждал нас с затерявшимся в вечном пространстве взглядом и без иллюзий относительно собственного существования. Я поменял лагерь: теперь я находился внутри машины, где жизнь повернулась ко мне своей хорошей стороной, поскольку рядом была Эллита.
Я стал завсегдатаем особняка Линков. Но, увы, я был не один: мы, юноши, составляли целую свиту. Из девушек обычно присутствовала только толстая Долорес, чья некрасивость усугублялась постоянно угрюмым выражением лица; она упорно говорила только по-испански, возможно, для того, чтобы не слышать всех тех комплиментов, из которых ни один не был обращен к ней. При этом она, должно быть, знала, что между собой ребята называют ее только «дуэньей» и никак иначе.
У Эллиты вроде бы было несколько хороших подруг, которыми она дорожила, поскольку говорила о них часто и с большим теплом. Но всякое упоминание о них было поводом посетовать: от одной у нее уже давно нет никаких известий, другая на несколько месяцев уехала в Америку… Я в течение долгого времени находил совершенно естественным, что подруги ревниво относятся к Эллите и не ищут ее общества. Никогда у меня не возникала мысль, что Эллита сама находит какие-то основания для того, чтобы единолично царить над своим маленьким двором влюбленных в нее юношей. Только гораздо позже я понял, что очень красивые женщины в некотором смысле похожи на монархов, властвующих над соперничающими нациями: они знают друг друга, уважают друг друга, так как красота – это единственное, что они ценят, иногда им даже удается любить друг друга, но лишь на расстоянии, потому что у них нет времени встречаться, у них слишком много важных дел – им нужно царить, и это занятие отнимает у них весь досуг, снедая душу.
Мне хотелось видеть Эллиту почаще, мне хотелось проводить с ней все отведенное мне судьбой время, до самого последнего моего часа. А ведь еще совсем недавно я не надеялся даже увидеть ее снова. Однако звонить ей я не осмеливался и скорее умер бы под пыткой, чем признался бы ей, что хочу ее видеть, что дышу только ради нее.
Наверное, в этом были и свои преимущества, так как каждая встреча с Эллитой, оказываясь случайной, невероятной, превращалась в чудесный сюрприз и доставляла мне счастье, соразмерное с моей тревогой. В общем, я ей не звонил. Я дожидался, пока она меня пригласит, и каждый раз со страхом и волнением ждал, буду ли допущен к ней снова. Обычно она присылала мне свою визитную карточку. Это было приглашением. На мое обожание Эллита отвечала бездушным кусочком картона. Мое счастье вскоре увидеть ее вновь, наконец-то увидеть слегка страдало от ледяной церемониальности способа приглашения. Все равно как если бы она позволила мне танцевать с ней, но лишь один из тех благородных, в старинном стиле вальсов, когда партнеры держат друг друга на длине вытянутой руки, и обожают лишь на почтительном расстоянии.
А впрочем, нет! Мы же и в самом деле танцевали вместе. Я припоминаю, что в этот день аллея, ведущая к дому Эллиты, была устлана золотистым ковром из опавших листьев. Я припоминаю, как Эллита, шутя, попросила меня танцевать только с ней, поскольку я признался, что плохо танцую. (Я пришел как раз в тот момент, когда подъехал пикапчик от кондитера Ленотра с пирожными и напитками, и мне пришлось блуждать полчаса по окрестным улицам, ругая себя за нетерпеливость, из-за которой я чуть было не заявился в дом одновременно с посыльными, доставлявшими продукты.) Эллита положила руку мне на плечо и подалась навстречу. На секунду я замер в растерянности, видя, как со сверхъестественной легкостью куда-то исчезает расстояние между нашими телами. На протяжении последних нескольких месяцев мое воображение немало поработало, изобретая самые что ни на есть замысловатые приемы, чтобы уничтожить когда-нибудь это несокрушимое расстояние, и вот мне оставалось лишь заключить Эллиту в свои объятия и тихонько развернуть так, чтобы ее грудь прижалась к моей груди, а волосы коснулись моей щеки. «Ты и в самом деле не умеешь танцевать?» – произнесла она, удивленная моим обескураженным видом. Разве могла она догадаться, сколько смелости мне потребовалось, чтобы совершить этот невероятный подвиг, который я ежедневно и еженощно мысленно репетировал с самой первой нашей встречи: заключить ее в свои объятья?
Танцевать с девушкой, держать ее за талию, чувствовать нежное прикосновение ее груди, дотрагиваться губами до локона волос или до пушка на ее щеке – как, однако, это просто! Эллите это должно было казаться самой естественной вещью, поскольку это именно она запросто обняла меня, увлекая с собой в медленном вращении танца, к счастью, походившего на мое собственное головокружение. «А ты действительно наступаешь мне на ноги», – с веселой снисходительностью произнесла она и крепче прижала меня к себе, чтобы управлять шатаниями этого робкого пьянчужки. И только тут я немного расслабился, просто отдавшись счастью этого невероятного и хрупкого объятия. Я чувствовал, как под тонкой тканью платья играют эллитины мышцы. Ее колени касались моих колен, а под растопыренными пальцами руки, среди легких выступов позвонков я нащупал одну, две, наконец три застежки бюстгальтера. Если бы не боязнь споткнуться, я предпочел бы закрыть глаза, чтобы полнее отдаться счастью этого объятия, хотя и иллюзорного, но такого легкого и действительно чудесного.
Нас было человек двадцать юношей и девушек в гостиной, откуда убрали ковры. Там были Уго и маленькая испанка. Других я плохо знал, но с того момента, как я подержал Эллиту в своих объятиях, они уже не внушали мне такого страха, как прежде. У меня уже почти не было ощущения, что я выделяюсь своей неуклюжестью среди горделивых молодых людей, с бесконечной естественностью поглощавших пирожные Эллиты. (Правда, иногда мне вдруг начинали лезть в голову всякие предположения, будто Эллита приглашает меня только «для количества», подобно тому, как моя мать однажды задержала на новогодний ужин нашу старую служанку, дабы за столом не оказалось тринадцать человек – я думаю, бедная женщина приняла это завуалированно-настоятельное приглашение хозяйки, категоричность которого усугублялась попытками представить его как редкую милость, вопреки собственной воле.)
До Нового года я видел Эллиту еще несколько раз, предварительно получив ритуальную маленькую карточку, где имя моей любимой (с двумя «Л», готовыми, как ноги балерины, расступиться в ножницах конечного «А»), казалось, составляло единое целое с исходившим от нее благоуханием: это имя и этот аромат как бы составляли вместе единую сущность Эллиты. Но она решительно не хотела пользоваться телефоном, чтобы общаться со мной, и на «ты» мы перешли очень нескоро. В нашем общении всегда присутствовал элемент церемониальности, причем даже тогда, когда мы уже достаточно сблизились и когда я стал допускать мысль, что, несмотря на внешнее безразличие, несмотря на барьер между нами, переступать который ей не позволяло целомудрие, возможно, она все же любит меня. И тогда мне удавалось убедить себя, что этот этикет, эта тщательно рассчитанная дистанция свидетельствуют о возвышенности наших чувств, говорят о чрезмерной потребности в чистоте у моей любимой.
Сила моей страсти запрещала мне предпринимать какие-либо действия, успех или неуспех которых позволил бы мне, наконец, понять, отвечает ли Эллита хоть в какой-то мере на мое чувство, и той осенью не произошло ничего такого, на что она могла бы согласиться или не согласиться.
Таким образом, болезненная убежденность, что она слишком хороша для меня, продолжала парализовать меня, отчего и зима тоже прошла, не принеся никаких результатов. В тот момент я был доволен уже тем, что мне позволялось быть рядом с ней среди молодых людей вроде Уго или маленькой испанки, посредственность которых, кстати, стала для меня еще более очевидной оттого, что совсем недавно я ими восхищался. А между тем мне было ясно, что ничто посредственное даже случайно не должно соотноситься с неизменно возвышенной Эллитой. Но коль скоро друзья ее никак не могли претендовать на то, чтобы встать вровень с нею, я без особого труда убедил себя, что у них с ней все же есть некая общая субстанция, поскольку уже само пребывание рядом с ней, каким бы мимолетным оно ни было, является столь редкой привилегией, что устраняет либо делает незначительными любые изъяны характера или ума.
Было ли все это результатом моей страсти? Мне казалось, что все находящиеся вблизи Эллиты молодые люди должны были думать только о том, чтобы покорить ее, и в каждом из них я обнаруживал достоинства, которых мне не хватало, чтобы быть любимым ею: один только что победил в ответственном соревновании по фехтованию, второй выучил английский в Итонском колледже, третий сломал ногу, когда участвовал прошлым летом в матче по водному поло. Этот игрок в поло носил фамилию, которая писалась точно так же, как название известной фармацевтической фабрики, у другого фамилия совпадала с названием одной освященной временем марки роскошного автомобиля, у третьего – с названием авиаконструкторской фирмы. Сейчас я уже не припомню, кого из них звали Шарлем, а кого Фредериком, кто из них носил цветастые жилеты, кто, сюсюкая, рассказывал о своих друзьях Фюрстенбергах, и кто катался на лыжах с сыном Муссолини. Всех этих молодых людей, одного за другим, я переставал отчетливо воспринимать по мере того, как убеждался, что Эллита их не любит. А чтобы окончательно разделаться со своими переживаниями, я старался опередить события и рано или поздно находил удобный случай похвалить в разговоре с моей любимой то или иное достоинство моего предполагаемого соперника. Эллита всегда соглашалась со мной. (Кстати, я ни разу не слышал, чтобы она о ком-нибудь говорила плохо: у нее не было в этом никакой необходимости. Она была слишком уверена в себе, чтобы находить удовольствие в злословии. Великодушие давалось ей легко, может быть, слишком легко.) В ее кивках, в манере подхватывать мои хвалебные речи я чувствовал определенную очень нравившуюся мне сдержанность, некую смесь любезности и грусти, которая означала: ну да, этот юноша и в самом деле обладает всеми достоинствами. Он, несомненно, заслуживает, чтобы я полюбила его, и я конечно же виновата, что нахожу его скучным. Она проникновенно смотрела на меня, словно я говорил с ней о преждевременной кончине ее дальнего родственника и мои слова напомнили ей о некой роковой неизбежности, против которой любая человеческая воля бессильна. Что же касается меня, то мне было далеко до ее доброты! Я был завистлив! Я ведь не царил над миром, подобно Эллите. Я казался себе самым последним в толпе ее обожателей, и ревность покидала меня лишь в тех случаях, когда я обретал уверенность, что мне не с кем соперничать.
Постепенно я стал испытывать нечто вроде дружеских чувств к Уго и теперь был согласен допустить его в мои грезы об Эллите. Я тем охотнее прощал ему его ничтожность и отсутствие обаяния, что постепенно все-таки убедился в безразличии к нему Эллиты. Он постоянно находился возле нее, но она, похоже, уделяла ему не больше внимания, чем цвету стен, с которым, как я уже сказал, у него была тенденция сливаться. Да и он реагировал на мою любимую не многим живее: конечно, он ходил за ней, как тень, но точно так же ходил бы за кем-нибудь другим, кто избавил бы его от необходимости решать, куда идти и что делать.
Он вовсе не питал по отношению ко мне того презрения, в котором я было заподозрил его вначале. К тому же он имел невероятно смутное представление не только о том, что такое бедность, но даже вообще о том, что значит не быть богатым, подобно людям его круга, и из-за полной неспособности оценить свои привилегии принимал меня за «ровню».
Я стал питать к нему почти дружеские чувства; поскольку он был лентяем, я волей-неволей привык делать за него по четвергам перевод с латыни: лицей явно оставался в его жизни одним из самых тяжких испытаний. Он не видел ни малейшей пользы в том, чтобы приобретать знания хоть в какой-то области: он был богат и полагал, что останется таковым всегда. Скорее всего он ждал, когда повзрослеет, лишь затем, чтобы вообще ничего не делать: тогда он стал бы в полной мере самим собой.
Благодаря мне учитель латыни на какое-то время перестал его мучить, за что я заслужил его наивную и искреннюю признательность, единственное сколько-нибудь живое чувство, которое мне вообще удалось заметить у этого юноши. Он, кому один слуга заправлял постель, а другой подавал завтрак, был поражен тем, что кто-то делает что-то для него, не будучи у него в услужении.
Жизнь Уго, собственно, не являлась жизнью, а он сам не являлся вполне реальным существом. Эта полуреальность, этот набор стереотипов, превращавших его в нечто вроде химеры, – химеры, где не оставалось места фантазии, где все, к несчастью, было правдоподобно, – не позволяли испытывать к нему чересчур враждебных чувств, несмотря на его чудовищное безразличие к людям. Разозлиться на него было невозможно: с таким же успехом можно было драться с его тенью.
К тому же он являлся частью окутывавшей Эллиту тайны, будучи временами таинственным и сам – в силу своей бессодержательности. Интересно, что почти всегда, когда я приходил к ней, оказывалось, что он уже у нее или собирается вот-вот появиться, или только что ушел, и я приходил в отчаяние от мысли, что Эллита, скорее всего, ценит меня не больше, чем его, что она любит его как раз за его ничтожность, что ему удастся легче, чем мне, добиться ее благосклонности именно потому, что он не умеет ничего хотеть. (Но не был ли в таком случае мой соперник несколько менее безопасным в моих глазах, чем я пытаюсь представить это сегодня? Не затем ли, чтобы мне было легче успокоить себя, считал я его столь пустым и никчемным? И не для того ли я делал за него переводы с латинского, чтобы лишний раз убедить в своем превосходстве над этим лодырем как самого себя, так и Эллиту?) Я только что признал, что временами он казался мне «таинственным»: истина же состоит в том, что он вообще никогда не переставал вызывать у меня смутное чувство тревоги. Он и в самом деле был таинственным и даже странным образом похожим на Эллиту: не обладая, разумеется, ни ее очарованием, ни ее грацией, он тем не менее разделял с ней то неизменно ровное настроение, которое сообщало и его, и ее характеру некую своеобразную неуязвимость. Ведь Эллита тоже никогда и никак не обнаруживала своих чувств и казалась неспособной чего-либо желать – сколько бы я ни повторял сказанное, я знаю, что мне никогда не удастся ни адекватно описать это ее, несмотря ни на что, любезное и очаровательное безразличие, ни тем более передать отчаяние, которое оно порождало у меня. Эта холодность делала мою любимую недоступной и чужой, что, разумеется, лишь усиливало мою страсть. Подобное отсутствие эмоций у Уго превращалось просто-напросто в глупость, так что моя «снисходительность» по отношению к нему была, по существу, результатом и как бы продолжением моей первоначальной враждебности. Точно так же я не смог избавиться от чувства ревности ни по отношению к юному Ф. при самолетах, ни по отношению к юному Р. при фармацевтических фабриках. Что-то в них ускользало от меня так же, как неотвратимо ускользала суть Эллиты. Все они обладали некой общей сущностью, которая не совпадала с моей, так что моя любовная ревность была одновременно еще и завистью. У меня имелись свои желания и планы. Но я знал, что эти желания и планы для них ничего не значат, что мои честолюбивые проекты вызвали бы у них лишь улыбку, вздумай я по наивности им о них поведать. Что бы я ни делал, Уго и другие юноши все равно находились ближе к Эллите, чем мне было дано когда-либо стать, даже если бы мне и удалось сделаться ее любовником, так как и в этом случае тоже я все равно остался бы для нее в той или иной мере чужаком. Эллита, даже не подозревая об этом, постоянно обманывала меня и унижала уже просто потому, что оставалась самой собой и делила с другими, моими соперниками, некую тайну, которую мне не удавалось постичь, несмотря на мои вялые усилия. Я слишком любил ее, со всей наивностью, а иногда и злостью юного темперамента, чтобы простить ей то, что она так отличалась от меня – провинность в моих глазах тем более серьезная, что она была непредумышленной и оттого казалась еще более непростительной. Решусь я наконец сказать прямо или нет? Мне думается, что временами я ненавидел внучку барона Линка, подругу Уго, Долорес и прочих, с такой же страстью, с какой любил Эллиту. Я представлял себе в такие минуты, что когда-нибудь она станет одной из тех женщин, которые, не слишком сопротивляясь, позволяют мужчине весьма и весьма многое, лишь бы он при этом не попортил им прическу или лишь бы из-за него не опоздать в театр; одной из тех женщин, которым любовник казался бы столь же приятным мужчиной, как и все остальные, если бы ему не приходила время от времени в голову фантазия как-то причудливо щекотать ее. «Безобидный» Уго воплощал собой одну из привычек Эллиты. Присутствие этого благодушного юноши неким образом участвовало и в том, как она укладывала волосы, и в том, что она думала о своей красоте, и она никому бы не позволила посягнуть на это присутствие.
Тем временем я стал писать пламенные стихи и вести дневник, раскаленный добела от страстных признаний. У себя в комнате за письменным столом я наконец-то остался наедине с Эллитой или, по крайней мере, наедине с моей любовью к ней. В установившейся тишине я сочинял вдохновенные оды ее отсутствию. Мне нужно было излить переполнявшую меня нежность, настойчивое подношение которой она не изволила замечать. В свои шестнадцать лет она уже настолько привыкла к всеобщему обожанию, что ничуть не удивлялась тому, что все без исключения мужчины чахнут и страдают от любви к ней, потому что несчастье это являлось неизбежным следствием ее красоты, и чем больше ее любили, тем меньше имели шансов на ответное чувство, так как внушенная ею страсть и в моем случае, и во всех остальных была слишком неотвратимой, чтобы задеть ее самое.
К этому времени мы уже виделись по нескольку раз в неделю. Моя жизнь теперь была посвящена этим встречам, которые, однако, пока еще не стали свиданиями: хотя я и мог видеть ее почти столько, сколько мне хотелось, это походило скорее на любование выставленным в музее произведением искусства, в равной мере доступным всем, но не принадлежащим никому. Так я был допущен в ее комнату, но только потому, что в ней мы никогда не оставались наедине: там для всех царил запах духов, столь волновавший меня на ее визитных карточках и, казалось, указывавший на некие тайные намерения. Между тем никакого тайного намерения и никакой тайны не существовало, потому что и Уго, и всем остальным точно так же дано было обонять этот аромат. Мало того, похоже, что он их совершенно не волновал. Возможно, они не обращали на него никакого внимания. Никто, кроме меня, не воспринимал или даже не замечал аромата, исходящего от Эллиты, который, как мне казалось, позволял мне приблизиться к самому сокровенному в ее личности, к своего рода метафоре ее наготы, которую я даже не смел себе представить. И тогда я начинал думать, что другие молодые люди, включая кроткого Уго, предпринимали не меньше, чем я, усилий, дабы, храня достоинство, скрыть свою страсть, равную моей страсти, столь же возвышенную и столь же несчастную. Но больше всего меня разбирала злость при мысли о том, что эти молодые люди, не испытывая, может быть, к Эллите никаких особых чувств, тем не менее получали от нее те же знаки внимания, что и я: она так же улыбалась им, так же, как и меня, принимала их в своей комнате, позволяла дышать благоуханием тех же духов, к чему они вовсе не стремились. Некоторые женщины, известные своим легким поведением и отдающиеся первому встречному, со странным упрямством, из своеобразной стыдливости, отказывают тому единственному, кто их любит; единственному, кто в полной мере оценил бы право обладать ими; единственному, кто совершенно не подозревает об их многочисленных и пошлых приключениях. Неужели им настолько приятно чувствовать себя наконец-то любимыми, что они боятся разрушить эту необычную страсть, даруя ей то, что она едва осмеливается просить, и что, как они догадываются, имеет ценность лишь в глазах несчастного поклонника, причем ценность, пропорциональную его лишениям? Или они мстят этим своим слишком многочисленным и флегматичным покорителям, мстят за свои неудачи, за то, что не смогли вызвать к себе настоящую любовь, мстят, отыгрываясь на том, чье счастье и чья судьба зависят наконец-то от них и от их фантазии? Роковая женщина является порой всего лишь оборотной стороной женщины доступной: роковая для того, кто ее любит, и доступная для всех остальных, но в любом случае неспособная любить, отдающаяся всем, чтобы не принадлежать кому-то одному, особенно тому, кто смог бы осквернить своей надоедливой страстью величавую пустоту ее души. Кто хотя бы раз в жизни не встречал на свою беду, пусть недолгую, такую женщину, женщину, которая оказывается вдруг безжалостной просто потому, что она любима? Кто не страдал вдвойне оттого, что видел, как легко достаются другим милости, в которых ему отказано? Поскольку мне раньше не приходилось попадать в подобную ситуацию, порой у меня возникало подозрение, что Эллита попросту играет со мной и находит Бог знает какое удовольствие в том, чтобы меня дурачить. Неужели она не догадывается, что подвергает меня пытке, принимая у себя в комнате Уго и многих других знакомых мне или незнакомых молодых людей? Иногда я воображал, что она дарит тому или другому, или, может быть, всем им то, о чем я даже не помышлял просить.