Впрочем, занятие охотой диктовалось не только страстью, но и необходимостью. Ведь круглый год стол сеньора следовало обеспечивать крупной и мелкой дичью, поскольку питались в основном мясным. Иногда же целью было уничтожение некоторых хищных зверей (лисиц, волков, медведей), угрожавших урожаю, домашней птице, а порой и крестьянам. Именно в таких случаях в полной мере раскрывался дикий, опасный и азартный характер охоты.
   Особое место следует отвести соколиной охоте, появившейся на Западе в начале XI века и очень быстро ставшей одним из излюбленных развлечений аристократического общества. Занятие действительно в высшей степени благородное, жестокое и красивое одновременно, коим не пренебрегали даже дамы. Подобная охота представляла весьма сложное искусство, и будущему рыцарю приходилось посвящать ему не один час занятий. Он должен был знать, как поймать птицу, как ее кормить и ухаживать за ней, как научить ее слушаться жестов и посвистываний, распознавать жертву и охотиться на нее. Этой тонкой науке, считавшейся самой изысканной в куртуазном воспитании, посвящены многочисленные трактаты, большинство из них составлены на Сицилии, а некоторые сохранились и до наших дней [80]. Они сообщают нам, как именно должна происходить выучка молодого сокола. Его брали из гнезда, желательно сразу после рождения. После первой линьки ему подрезали когти, привязывали к лапке колокольчик (на случай, если он потеряется) и зашивали веки (чтобы хорошо выучить птицу, ее нужно сделать временно слепой). И лишь затем начиналась собственно выучка: сокола приучали сидеть на специальной жердочке и на руке, обучали посвистываниям, которые он должен уметь различать; далее, освободив веки, заново приучали его к свету, дразнили при помощи искусственных жертв. На все это уходил почти целый год. Наконец наступало время первой охоты. Сокол, накрытый капюшоном, сидел на руке хозяина. Когда появлялась дичь, накидку снимали. Птица взмывала в небо, выслеживала жертву, бросалась на нее и терзала до тех пор, пока свист хозяина не приказывал вернуться обратно.
   В большей степени, нежели собаке и коню, именно соколу выпала честь стать любимым животным рыцарей. Вилланам запрещалось владеть этой исключительно благородной птицей. К тому же на покупку хотя бы одного сокола требовалась значительная сумма, а подарок подобного рода расценивался как поистине княжеский. Смерть сокола становилась для хозяина горестной утратой. Не случайно трактаты, посвященные дрессировке этих птиц, содержали множество советов, как продлить их жизнь, хотя в отличие от описания техники обучения они оказываются недостаточно серьезными и зачастую противоречат друг другу. Вот несколько рецептов по уходу за простудившимся соколом из трех разных трактатов.
   Первый скромно рекомендует: «Возьми горячего вина, смешанного с толченым перцем; влей эту смесь в глотку соколу и держи, пока тот ее не проглотит. Тогда он излечится» [81].
   Второй отдает предпочтение мясному средству: «Смесь воды с содой для стирки и золы от лозы виноградной сгоревшей влей ему в глотку. Подожди, пусть проглотит, затем ящерицу съесть ему предложи. И излечится он» [82].
   Третий, наконец, предлагает полный курс лечения: «Возьми четыре куска сала, обмазанного медом и посыпанного металлическими опилками; вложи их ему в глотку. Поступай так в течение трех дней, исключая всякую другую пищу. На четвертый день пусть он проглотит небольшого цыпленка, которого следует предварительно напоить большим количеством вина. После этого перед огнем разотри ему горячим молоком грудь. Остальные дни корми его воробьями и другой мелкой птицей. Он верно излечится» [83]

Шахматы

   Среди многочисленных домашних игр наибольшей популярностью пользовались кости. В ту эпоху они имели такое же значение, какое впоследствии приобретут карты. Представители всех социальных категорий в хижинах, замках, тавернах и даже монастырях предавались этой игре с губительной страстью, тщетно порицаемой суверенами и прелатами-реформаторами. Здесь проигрывались деньги, одежда, лошади и жилища. Многие, как, например, несколько позже поэт Рютбеф [84], жаловались, что потеряли в этой игре все, чем владели. К тому же играть в нее было еще и опасно. Хотя игроки пользовались рожком, нередко встречались случаи мошенничества, особенно из-за поддельных костей: одни имели намагниченную поверхность, у других одна и та же грань воспроизводилась дважды, у третьих одна сторона утяжелялась за счет примеси свинца. В результате возникали многочисленные распри, порой перераставшие даже в частные войны.
   Гораздо более безобидной считалась игра «марель» («la marelle»), не столько азартная, сколько требовавшая размышлений: победителем считался тот, кто первым составлял геометрическую фигуру из перпендикулярных или наклонных линий при помощи трех (иногда пяти) пешек. Впрочем, это было не так уж сложно. Больших усилий требовала загадочная игра «табль» («tables»), литература придавала ей особое значение, однако ее правила практически неизвестны. В какой-то степени она напоминала игру в триктрак [85], участвовали двое или четверо игроков, используя несколько костей и много жетонов. Иногда этим же словом обозначали игру в шашки, в них в XII веке играли точно так же, как и сейчас.
   Однако лучшая домашняя игра, в отношении которой авторы просто неистощимы, – это шахматы. Во Франции они появились в XI веке, а вовсе не во времена Карла Великого, как это иногда утверждают. Очень скоро они сделались любимым времяпрепровождением аристократического общества. Умение играть в шахматы считалось одной из составных частей воспитания юного рыцаря. Чтобы достичь в нем совершенства, нужно, как говорится в «Песне о Ли де Нантейле», начать обучение в возрасте шести лет [86]. Возможно, именно так и произошло с Бедуайеном, коннетаблем короля Артура, ведь во всех романах Круглого стола он предстает как лучший игрок своего времени [87]. В литературе описание шахматных партий занимает значительное место. Это одновременно и забавный эпизод, и драматическое действие. Иногда эти партии начинались из-за столкновения серьезных интересов: в них могла разыгрываться судьба женщины, пленника, армии и даже целого королевства. Часто проигравший в ярости от своего поражения ранил или убивал противника. В «Рыцарстве Ожье» Шарло, сын Карла Великого, проиграв Бодине, сыну Ожье Датчанина, «схватил обеими руками шахматную доску, бросил ему в голову и проломил ее так, что брызнул мозг» [88]. Реальная жизнь менее жестока. В ней не разыгрывались ни человеческие жизни, ни королевства, ни даже деньги. Тем более что церковь это запрещала. Дамы и молодые женщины без малейших колебаний садились за шахматную доску и часто показывали себя более искусными игроками, чем мужчины.
   По легенде Алиенора [89] заставила потерпеть поражение в шахматах самых влиятельных князей Англии и Франции.
   Однако интересно выяснить, как именно играли? Как выглядели шахматные фигуры? В чем заключались отличия от современного варианта этой игры?
   Шахматная доска из дерева или металла считалась предметом роскоши. Владелец демонстрировал ее с неизменной гордостью, даже если сам не умел пользоваться ею. Она делалась больших размеров и часто служила верхней частью богато украшенной шкатулки, внутри которой находилась табль, а на противоположной стороне – марель. До конца XII века шахматная доска была однотонной (обычно белой), и прорезанные (иногда отмеченные красным) линии делили ее на 64 клетки. Современный вид – чередование черных и белых клеток – доска приобрела только в начале правления Филиппа Августа. Это не изменило правил игры – и сегодня можно играть в шахматы на одноцветной доске – однако облегчило видение и проверку ходов. Сами ходы несколько отличались, поскольку фигуры имели несколько иной характер и правила передвижения. Прежде всего «ферзь» (от персидского слова, обозначавшего визиря) двигался не во всех направлениях, а только по диагонали и не больше, чем на одну клетку за ход. Сила этой фигуры на шахматной доске была невелика. Так же и «альфен» (alfln), заменявший современного слона, продвигался по диагонали на две клетки через две (и мог при этом перепрыгивать через другие фигуры). Зато король, ладья, конь (вместе с рыцарем на спине) и пешки ходили точно так же, как и в современной игре, если не считать некоторых незначительных отличий. Например, король и ладья могли делать рокировку в любом положении, а пешкам в начале игры разрешалось передвижение только на одну клетку, не допускалось также взятие на проходе. Цель игры, как и сегодня, – поставить мат королю противника, и так же, как и сегодня, говорили «шах», если ему угрожала непосредственная опасность.
   Форма фигур зависела от местности и уровня игры. Для повседневных игр уже делали стилизованные фигурки из кости или дерева, и никаких правил их изготовления не существовало. Для парадных же игр фигурки вытачивали из слоновой кости, эбенового дерева, янтаря или яшмы. Каждая из них служила определенным символом. Три оставались практически неизменными: король всегда с короной на голове; конь – всадник верхом на коне; пешки – в виде легковооруженных солдат. Форма остальных трех фигур варьировалась. Ферзя мог представлять сидящий человек с лицом, как у короля, но без короны, иногда – под влиянием куртуазной культуры – вместо него выступала дама. Alfin изображался в Англии и Западной Франции как епископ, во Фландрии и Рейнской области – как граф; в других районах – как пожилой человек, дерево или животное. Наконец, ладья могла быть сделана в виде тяжеловооруженного солдата или животного с башенкой на спине, а чаще представлялась целой сценой с участием двух персонажей: Адама и Евы, святого Михаила, убивающего дракона; двух переплетенных чудовищ, двух рыцарей, сражающихся копьями. У каждого играющего имелось по 16 фигур, перед началом партии их расставляли так же, как и в современной игре. Причем с одной стороны выстраивались белые, а с другой – не черные, а красные. В области шахмат царили те же символы, как и во всем остальном: до XIV века в сознании западного человека белому цвету противопоставлялся не черный, воспринимавшийся отсутствием цвета, как такового, а красный – цвет цвета.

Глава 9. Куртуазная любовь и эмоциональная сфера

   В первой главе нашей книги мы рассказывали о бракосочетании, его религиозном, экономическом и юридическом аспектах. Мы намеренно не упоминали о любви. Во времена рыцарских романов, как и в любую другую эпоху, семейная жизнь и сердечные склонности – это две совершенно различные области, которые могут находиться между собой как в полной гармонии, так и в абсолютном разладе.
   Говорить о любви в конце XII века – значит, вести речь о куртуазной любви, воспетой трубадурами, труверами и романистами, то есть о новой манере любить, в чем-то довольно современной. Действительно, литературные произведения представляют историку самую полную и самую пленительную картину эмоциональной жизни. Но насколько она верна на самом деле?

Литературный феномен

   Выражение «куртуазная любовь» никогда не употреблялось средневековыми авторами; они предпочитали говорить «bonne amor, vraie amor» – прекрасная любовь, истинная любовь, и особенно «fine amor» – утонченная любовь. Термин «куртуазная любовь» является изобретением современной критики, причем довольно неудобным, поскольку включает в себя несколько различных понятий. В целом, можно сказать, что «куртуазная любовь» обозначает любовь, основанную на преклонении перед дамой; подобную любовь нам представляют поэты и романисты XII—XIII веков. Однако даже сама литературная проблема гораздо сложнее. Здесь необходимо принимать во внимание и социальное положение автора, и жанр, к которому он обращается; помнить о его таланте и намерениях; и, главное, уметь различить сквозь тонкую пелену символов и иносказаний живую, полную нюансов, изменчивую и трудно поддающуюся определению материю – любовь.
   Ее древнее происхождение практически неизвестно. Однако можно с уверенностью утверждать, что первые появления в литературе «куртуазной любви» в самом начале XII века явились своего рода реакцией на религиозную мораль и обусловлены желанием изменить нравы и, возможно, саму область чувств. Действительно, для церкви любовь являлась «опасным» чувством: как причина супружеских измен, она посягала на таинство брака и ставила под угрозу спасение душ, даже между супругами ей полагалось сохранять умеренность и стыдливость. Вместе со святым Бернаром церковь XII века опиралась на цитату из святого Иеронима: «К чужой жене всякая любовь постыдна; к своей она должна быть умеренна; тот изменяет, кто слишком горячо любит свою супругу» [90].
   Первыми против этого учения выступили именно лангедокские поэты. Любовь для них не безумие, но мудрость. Она не обесценивала личность, а наоборот, укрепляла способности ума и сердца. С 1100 по 1280 год шесть поколений трубадуров утверждали, что любовь есть живительное начало, источник всяческих добродетелей, она делает человека великодушным и утонченным, покоряющим и покорным, радостным и чистосердечным одновременно. «Fin'amors» трубадуров не была только платонической, поэтому она требовала подчинения желаний строгой дисциплине. Влюбленный, полностью покоряясь даме, должен в течение длительного времени служить ей, не будучи при этом уверен в вознаграждении. Все свои силы ему следует посвятить тому, чтобы жить этой неопределенностью, совершенствуя свои моральные качества в соответствии с предписанным ему воздержанием и борясь со встречающимися препятствиями. Подобная этика покоилась на преклонении перед достоинствами дамы, неизменно всегда самой прекрасной и самой благородной. У некоторых поэтов она оказывается возведенной на абсолютную высоту: воздыхатель, находясь в состоянии, близком к религиозному созерцанию, влюблен в это собственное состояние влюбленности, или, в крайнем случае, он желает только желания. У других авторов влюбленный теряет всякую волю и индивидуальность, он не более чем ребенок, с которым любимая женщина делает все, что захочет: «Ради нее я готов быть лживым и искренним, полным верности и готовым к изменам, грубым и любезным, трудолюбивым и праздным, ведь именно ей дана власть унижать и возвышать меня» [91].
   У романистов Северной Франции куртуазная любовь имеет менее возвышенную форму. Плотское наслаждение, хотя и не являлось главным, тем не менее занимало у них значительно большее место. Неуловимое сладострастие лирических поэтов превращается у них в настоящую чувственность. К тому же знание психологии становится подробнее и глубже, а персонажи – в частности женские образы – приобретают более отчетливые черты. Если трубадуры смогли заново изобрести любовь, то северные авторы всемерно способствовали возвышению женщины в литературе.
   Однако любовь в рыцарских романах еще очень похожа на ту, что воспевали провансальские поэты. В ней также видели источник радости, доблести и добродетелей. Хотя иногда она и основывалась на супружеской верности (как в «Эреке» или «Ивейне» Кретьена де Труа), любовь чаще всего связывалась с понятием измены. То, чем владели, любили редко, поэтому супружеским узам противопоставляли пылкое преклонение влюбленного перед дамой. В более поздних произведениях часто встречается сравнение Ланселота, совершенного любовника, остающегося верным Геньевре даже когда ему угрожает бесчестие, и его антипода Говена, галантного кавалера, ветреного соблазнителя, неизменно пускавшегося в многочисленные любовные авантюры. Наконец, любовь, как у провансальских поэтов, так и у авторов рыцарских романов, развивается только в том случае, если сталкивается с различными трудностями: замужество дамы и ревность мужа, разница в социальном положении (воздыхатель всегда находится ниже дамы на социальной лестнице), дальние расстояния, злословие ненавистников, непонимание друзей.
   Однако в литературе популярность этой манеры любить продержалась недолго. Еще в первой половине XIII века она начинает выходить из моды. Романы приобретают более реалистические черты в угоду вкусам новой читательской аудитории, более «мещанской», которая, видимо, дороже ценила домашние качества законной супруги, нежели невыразимые чары капризной и недоступной любовницы.

Физическое влечение и критерии красоты

   Если дама, перед которой преклонялись трубадуры, чаще существо эфемерное, идеальное, возвышенное, то героиня северных романистов – это всегда создание из плоти и крови. По крайней мере, рыцарь очаровывается не только ее моральным совершенством, но и плотской красотой. Любовь рождается на основе физического влечения. Сам Говен, солнце всего рыцарства, частенько предпочитал хорошенькое личико красоте души. Впрочем, во второй половине XII века большинство авторов и, вероятно, читателей были искренне убеждены в том, что красивое равносильно хорошему. Прекрасная наружность лишь отражает глубокие внутренние красоты. И только в 1220—1230 годах это совершенно платоническое представление исчезает из куртуазных романов. Взамен появляется так называемая тема «дьявольской красоты». Теперь привлекательность считается неразрывно связанной с пороком лицемерия. Так, «Ланселот в прозе» повествует о том, как блестящие рыцари ведут себя низко и коварно, а слишком хорошенькие девушки оказываются «дьявольскими девами», что на пятьдесят лет раньше было совершенно немыслимо. Возможно, это изменение связано с антифеминистическим движением монахов и развитием культа Богоматери. Идеальная женщина вновь становится таинственной и менее реальной. Кроме того, умильная снисходительность романистов к неверной жене под влиянием богословского учения о браке сменяется воспеванием строгой добродетели.
   Однако мы заглянули далеко вперед, в конец XIII века. Вернемся же к нашей эпохе, когда красота еще равнялась доброте, что, впрочем, приносит историку некоторое разочарование. Действительно, авторы описывают красоту своих персонажей довольно условно. Это связано с тем, что читатели вовсе не стремились представить точный физический облик рыцарей и дам. Чтобы вызвать симпатию, достаточно обладать красотой, а для этого нужно лишь соответствовать модным стереотипам. У куртуазных героинь всегда светлые волосы и кожа, удлиненный овал лица, маленький рот, голубые глаза и красиво очерченные брови. Мария Французская в лэ [92] о Ланвале так представляет самую красивую на всей земле девушку: «Она хорошо сложена, у нее узкие бедра и шея белее снега. У нее серо-голубые глаза, светлая кожа, приятный рот и правильный нос. У нее темные брови, чистый лоб и светлые волнистые волосы. При свете дня они переливаются подобно золотым нитям» [93].
   Такие описания, составленные из одних штампов, нередки у Кретьена де Труа и его подражателей. Следовательно, нам важно понять, насколько эти клише действительно отражают вкусы времени. Если предположить, что между ними есть некое соответствие, то были ли они реальными жизненными критериями, оказавшими влияние на литературу, или же, наоборот, эта мода началась с появлением литературных представлений? Естественно, ответить на этот вопрос довольно трудно. Поэты и романисты всегда отражают действительность, но ведь они одновременно и создают ее!
   Авторы очень редко описывают женское тело, обычно изображая только лицо. Большинство целомудренно лишь слегка бросают взгляд на то, что находится ниже шеи. Изучив отдельные исключения из этого правила, можно сделать такой вывод. В XII веке мужчины любили женщин стройных, с тонкой талией, длинными ногами и высокой маленькой грудью. Впрочем, романы следующего века отличаются более подробными и реалистичными деталями, отражающими некоторое изменение общих вкусов: в это время ценят более пышные формы, «позволяющие полнее вкусить любовные игры» [94].
   Критерии мужской красоты определить еще труднее. Куртуазный рыцарь уже значительно отличается от эпического героя, привлекательность которого заключалась в физической силе и презрении к страданиям и смерти. Говена и Ланселота нельзя сопоставлять с Роландом и Кшомом. Они притягивают не силой мускулов, а изяществом юности, изысканностью нарядов. Романисты чаще описывают не сильное тело, а роскошную одежду. Блестящий рыцарь – тот, кто молод, любезен, изящен и хорошо одет. Об остальном умалчивается.
   Описание реальной красоты встречается довольно редко, зато авторы очень часто изображают уродство, приводя, как правило, множество подробных деталей, причем не прибегая ни к штампам, ни к повторам. Чаще всего такими предстают портреты вилланов. И не имея точного понятия об эстетических нормах фигуры, мы хорошо знаем, каких изъянов следует избегать рыцарю, если он надеется выглядеть привлекательным: большая голова, огромные уши, рыжие или слишком черные волосы, длинные брови, поросшее щетиной лицо, глубоко посаженные глаза, маленький и сплющенный нос, развитые ноздри, большой рот, мясистые губы, желтые и неровные зубы, мощная и короткая шея, сгорбленная спина, выступающий живот, короткие руки, тонкие ноги, узловатые пальцы и толстые ступни.
   Эти черты присущи не только мужскому уродству. Кретьен де Тру а в «Повести о Граале» изображает самую уродливую девушку из всех, когда-либо живших: «Ее шея и руки были чернее самого черного металла (…) Глаза ввалившиеся и маленькие, как у крысы. Нос как у обезьяны и кошки одновременно; уши, как у осла или быка. Зубы желтее яичного желтка, а на подбородке росла борода, как у козла. И на груди, и на спине ее торчал горб. Действительно, ее плечи и талия были созданы, чтобы заправлять балом!» [95]

Плотские удовольствия

   Куртуазную любовь, рожденную из физического влечения, нельзя назвать только духовной и платонической. Союзу душ сопутствовало и единение тел. Две недавние работы показали, что даже у трубадуров, чье восторженное поклонение представляется самым бесплотным, целью служения даме тем не менее являлось физическое обладание. Некоторые, например, Бернар де Вентадур, этого нисколько не скрывали:
 
Если б она только осмелилась
Провести меня ночью
Туда, где скинет с себя одежды,
И в этом укромном уголке заключить меня в свои объятья. [96]
 
   Другие говорят о желаемом вознаграждении более сдержанно. Пейре де Валерья очень изящно пишет:
 
И когда мои глаза созерцали ее,
Я молил Бога продлить мне жизнь,
Дабы мог стать я слугою ее благородного, дивного стана… [97]
 
   Впрочем, оба надеются на одно и то же. Однако оригинальность и одновременно сложность большинства лангедокских поэтов заключаются именно в том, что они гораздо больше значения придавали самому желанию, а не его реализации. О плотских удовольствиях чаще мечтали, нежели переживали их в действительности. И, следуя запутанному и искусному развитию мысли, некоторые теоретики доходили даже до того, что допускали все чувственные радости физической любви, кроме финального удовольствия, якобы противоречащего понятию «fin'amors».
   Северные авторы оказываются менее щепетильными. Трувер Конон де Бетюн откровенно говорит, что его тело «всегда желает греха». Часто романисты без стеснения намекают на плотское завершение описываемых ими страстей. Хотя большинство, конечно, ограничиваются изображением взаимных поцелуев и со скромностью или иронией умалчивают о «дальнейшем». Так, автор романа «Жофруа», сообщив о том, что королева Англии оказалась в постели своего героя, пишет, прикидываясь неосведомленным: