Кэтрин Паттерсон
 
Иакова Я Возлюбил

Остров Расс

   Как только растает снег, я езжу на Расс, к маме. В Крисфилде сажусь на паром, залезаю в каюту, в ней всегда путешествуют женщины, но, просидев сорок минут на твердой скамье, встаю, чтобы дотянуться взглядом до окон и поскорей увидеть мой остров.
   Паром уже почти там, когда я вижу Расс, низко лежащий в серо-зеленых водах Чесапикского залива, словно спина морской черепахи, и шпиль методистской церкви, взлетающий вверх из пучка деревянных домиков. Почти сразу мы окажемся в гавани, и нас привяжут к некрашеному двухэтажному зданию, где капитан Билли держит паром, а здание это устало опирается на длинный невысокий навес, под которым сложено все для ловли крабов. Чуть подальше — лавка Келлама, выкрашенная ярко-зеленым (в ней же — и почта), а за ними, на узкой полоске сухой земли — домики и белые изгороди селенья. Деревьев два-три — и обчелся, но кажется, что зелени много, из-за пышных кустов.
   Причалов тут целый лабиринт. Я могу проглядеть каждый вдоль и обнаружить в конце халупу, где наши лодочники хранят все, что нужно для ловли и упаковки крабов. Если я приеду поздней весной, вокруг крабьих домиков будут поплавки, которые огораживают и сберегают эти создания, пока у них не нарастет панцирь. Таких, мягких крабов заворачивают в морскую траву, кладут в ящики, и капитан Билли увозит их в город, к торговцам.
   Однако куда важнее крабьих домиков привязанные к причалам лодки. Они не похожи друг на друга, как их хозяева, но что-то обманчиво-общее в них есть: каютка на носу, плашборт, достаточно широкий, чтобы один человек мог переходить с носа на корму. Внутри, в корпусе, перед мотором и за ним, ждут завтрашнего улова дюжина кадок, одна-две ловушки, вроде коробок из мелкой проволоки, и несколько пустых корзин, куда положат наживку. Около лебедки, которая тянет ловушки вверх, стоит большая бочка. Туда вываливают добычу, и от хороших крабов — твердых, линяющих или мягких — отсортировывают плохих, мелких, а с ними морских ежей и медуз. Ракушки, водоросли, мусор — этого добра в бухте всегда хватает. На корме у каждой лодки написано ее имя, обычно — женское, матери или жены рыбака. Это уж зависит от того, давно ли лодка в доме.
   Селенье, в котором двести лет с лишним живем мы, Брэдшо, занимает едва ли треть острова. Остальное — заболоченный и осоленный луг. В детстве я тайно радовалась первому теплому дню, потому что могла, сбросив туфли, встать чуть ли не по грудь в траву и чувствовать, как прохладная грязь ползет у меня между пальцами. Место я искала старательно, трава могла и поранить, а у нас в ней еще и скрывались жестянки, стекляшки, ракушки, которые не смыло море. Слабый запах травы смешивался с солоноватым духом залива, ветер холодил уши, руки покрывались мурашками. Потом, прикрыв глаза рукой, я вглядывалась вдаль, надеясь увидеть, как возвращается папа.
   Остров Расс я люблю, хотя долго этого не знала, и теперь горько страдаю, что без мамы там не останется ни одного Брэдшо. У нее две дочери, мы с Каролиной, но нам обеим пришлось уехать.
 

Глава 1

   Летом 1941 года, каждое утро по будним дням мы с Кристофером Пернеллом садились в мой ялик и отправлялись на ловлю. И я, и Крик были в этом деле мастера и всегда привозили домой немножко денег и очень много крабов. Крик был на год старше меня, он ни за что не рыбачил бы с девчонкой, но папа у него умер, и никто не взял бы его на настоящую лодку. Кроме того, взрослел он медленно, был жирный, подслеповатый, и мальчики с ним не водились.
   А вот мы с ним подходили друг другу. Я в тринадцать лет порядочно вымахала, раздалась в плечах и вечно мечтала о красивых, романтичных происшествиях. Четырнадцатилетний Крик, толстый очкарик, чувствами не интересовался.
   — Крик, — говорила я, глядя на алую зарю над заливом, — хорошо бы в день моей свадьбы было такое небо.
   — А кто на тебе женится? — спрашивал он, не от вредности, из любопытства.
   — Я его еще не встретила.
   — Ну и не встретишь. Остров-то маленький.
   — Я отсюда уеду.
   — У мистера Райса девушка в Балтиморе.
   Я вздыхала. Половина девиц и девочек была влюблена в одного из наших учителей. Только он был худо-бедно свободен. Однако не скрывал, что сердце его отдано балтиморской красотке.
   — Как ты думаешь, — спрашивала я, двигая ялик багром и переносясь от своей свадьбы к свадьбе мистера Райса, — как ты думаешь, ее родители против?
   — А им какое дело?
   Крик заметил что-то вроде морской черепахи и сосредоточенно смотрел на торчащую из воды голову.
   Я переместила багор на правый борт. За такую черепаху можно получить немало. Она разгадала наш маневр и юркнула в морскую траву на илистом дне, но Крик забросил сеть, вытащил ее и водворил в ведро, сопя от радости. Тут нам светило не меньше пятидесяти центов, в десять раз больше краба без панциря.
   — Может быть, она больна загадочной болезнью и не хочет быть ему обузой.
   — Кто?
   — Набрученная мистера Райса.
   Слово это я взяла из книг, хотя и немного перепутала. В местный лексикон оно не входило.
   — Кто-кто?
   — Невеста, вот кто!
   — А откуда ты знаешь, что она больна?
   — Оттуда. Их браку что-то препятствует.
   Крик повернулся было ко мне, чтоб взглянуть получше, но в ялике не повертишься, так что он не стал рисковать ни временем, ни жизнью и, оставив меня с моей дурью, перенес внимание на морскую траву. Команда мы были хорошая. Я водила ялик багром быстро и спокойно, а он, при своей близорукости, подмечал в иле и траве даже кончик клешни. Редко пропускал он добычу, и знал, что я не качну и не дерну в ответственный момент. Конечно, потому он со мной и связался, а я с ним связалась еще и потому, что работали мы автоматически, и я могла в то же самое время витать в облаках. То, что Крика не трогает эта часть моей натуры, значения не имело. У него больше не было друзей, и он не мог рассказать обо мне что-нибудь смешное и стыдное. Сам он вообще не смеялся.
   Я считала, что этот недостаток надо исправить, и рассказывала ему анекдоты.
   — Знаешь, почему у дикторов тоненькие ручки?
   — Не-а.
   — Чтобы они были похожи на антенны.
   — Э?
   — Ты что, не понял? Антенны. Такие тоненькие. А у этих — руки, — я отложила багор и помахала правой рукой. — Как ниточки.
   — Да где ты их видела?
   — Кого?
   — Дикторов.
   — Ну, не видела.
   — А откуда ты знаешь, какие у них руки?
   — Не знаю. Это такая шутка.
   — Что тут смешного, если мы их не видели? Может, у них руки как раз большие. Тогда ты говоришь неправду. Это не шутка, а вранье.
   — Нет, шутка. Тут неважно, правда это или нет.
   — Мне — важно. Чего во вранье смешного?
   — Ладно, Крик. Замнем.
   Однако он не унимался, ворча, как старый проповедник, о том, как важна правда, а кстати — и о том, что дикторы тоже врут.
   Казалось бы, брось и не мучайся, но я продолжала.
   — Крик, а ты слышал, как юрист, дантист и психиатрист умерли и попали на небо?
   — Самолет свалился?
   — Нет. Это я анекдот рассказываю.
   — А, вон что!
   — Да. Так вот, юрист, дантист и психиатрист попали на небо. Первым идет юрист. Петр говорит ему…
   — Какой еще Петр?
   — Апостол. Из Евангелия.
   — Он умер.
   — Знаю.
   — Что ж ты говоришь…
   — Заткнись и слушай. Приходит юрист к Петру, хочет попасть в рай.
   — Ты только что сказала, он на небе.
   — Хорошо, он у ворот. Такие жемчужные ворота, ладно? В общем, хочет в рай. А Петр посмотрел в книгу и сказал: «Мне очень жаль, то-се, но вы людей обижали, обманывали» . И пошел он в ад, ко всем чертям.
   — Твоя мама знает, что ты говоришь такие слова?
   — Крик, их даже проповедник говорит. В общем, юрист пошел в ад. Тут идет дантист, тоже в рай хочет. Петр смотрит в книгу и видит, что тот рвал ради денег здоровые зубы.
   — То есть как?!
   — Да неважно.
   — Неважно, что рвут здоровый зуб? Это ужас какой-то. За такие дела в тюрьму сажают.
   — Ну, а его загнали в ад.
   — Нет, это надо же, здоровый зуб! — не унимался Крик, трогая зубы пальцем.
   — А потом пси-хи-ат-рист.
   — Это кто такой?
   Я исправно читала «Таймс». Кроме балтиморской «Сан», запаздывавшей на день, журнал этот был нашим окном в мир; и хотя психиатрия еще не вошла в моду, я такое слово знала, пусть и не совсем правильно.
   — Психиатрист — это доктор для психов.
   — А чего их лечить?
   — Чтобы они вылечились. Чтобы правильно думали. Господи! — мы замолчали и выловили могучего краба, настоящего молодца, а с ним еще и самку. Он переправлял ее в морскую траву, где она слиняет в последний раз и станет взрослой крабихой, хоть и совсем беззащитной. Они справят свадьбу, и жених будет при ней, пока у нее не нарастет панцирь, который защитит и ее саму, и яйца.
   — Прости, дорогой, — сказала я. — Не видать тебе свадьбы.
   Краб не хотел расставаться с невестой, но Крик схватил его и бросил их в разные корзины. Крабиха почти совсем облезла, оставалось несколько часов. Таких у нас было полное ведро. Ловля удалась на славу.
   — Так вот, психиатрист приходит к Петру, а Петр смотрит в книгу и видит, что он плохо обращался с женой и с детьми. Натурально, посылает в ад.
   — Что? Как посылает?
   Я отмахнулась, а то никогда не доскажешь.
   — Психиатрист пошел, а Петр его вдруг и окликни: «Вы что, психиатрист?» — «Да», — я говорила все быстрей, просто задыхалась. — «Знаете, мы тут можем вас использовать. У нас такое дельце — Бог думает, что Он — Франклин Д. Рузвельт».
   — Чего-чего?
   — Ну, сам знаешь, когда кто сойдет с ума, он воображает, что он очень важный — например, Наполеон.
   — Что ты порешь, Лис? Бог и есть важный.
   — Это анекдот. Такая шутка.
   — Шутка? Совсем не смешно.
   Он уперся, как истинный рыбак.
   — Нет, Крик, смешно. Понимаешь, Рузвельт решил, что он главнее Бога.
   — Ты не так сказала. Ты…
   — Я знаю, что я сказала. А ты ничего не смыслишь в политике.
   — Тоже мне шутка! Вздор и больше ничего!
   Такие выражения он заимствовал у святоши-бабушки и вообще бывал странным, как одежда, которую она ему шила.
   Когда солнце поднялось высоко, а мы проголодались, Крик залез в лодку, я положила багор и пошла к банке. Там мы вдели весла в уключины и вывели наше судно из зарослей, в чистую воду, поближе к пристани.
   Отис, сын капитана Билли, занимался у отца крабами, а тот с двумя другими сыновьями водил паром. Мы продали ему черепаху и крабов без панциря, а крабов в панцире поделили, равно как и деньги. Крик побежал домой обедать, я поплыла в Южный пролив, где заменила весла на багор, которым и орудовала всю остальную дорогу. Пролив этот был маленький и мутный, они прорезали остров во многих местах, и в них накапливалась всякая гадость. Но прошлым летом мы с Криком прочистили его (вытащив ржавые жестянки, ловушки для крабов, даже матрасные пружины), так что я добралась без помех до нашего двора. На острове было мало деревьев, но мама посадила по нашу сторону пролива ладанную сосну и смоковницу, а по другую сторону — одинокий кедр. Я прислонила ялик к сосне и побежала к заднему крыльцу, держа в одной руке ведерко, в другой — деньги.
   Бабушка перехватила меня у двери.
   — Луиза Брэдшо! Кто входит в дом в таком виде? О, Господи, одни лохмотья! Сьюзен, — кликнула она маму, — она изодрала всю свою одежду.
   Чем препираться, я поставила на крыльцо ведерко с крабами, положила на перила деньги и скинула комбинезон. Под ним было старое ситцевое платье.
   — Повесь этот комбинезон подальше от чистых вещей.
   Я повиновалась, прикрепив его прищепками к веревке, но ветер тут же сорвал его, словно Питер Пен решил, что ему лучше улететь за залив, в страну Гдетотам.
   Я благодушно напевала: «Источник милости, приди, дозволь Тебя воспеть». Сегодня бабушке меня не уесть. Улов — немалый.
   Каролина лущила горошек за кухонным столом. Я приятно ей улыбнулась.
   — Ой, Лис, от тебя пахнет, как в крабьем домике!
   Я скрипнула зубами, но улыбка это прикрыла.
   — Два доллара, — сказала я маме у плиты. — Два сорок пять.
   Она улыбнулась мне и достала стоявший над пропановой горелкой горшок для солений, где мы хранили деньги.
   — Вот хорошо! — сказала она. — Удачное утро. Помоешься, сядем есть.
   Мне нравилось, как она все это делает. В жизни не скажет, что я измаралась или от меня разит. Просто: «Помоешься, будем есть». Вот кто воспитанная женщина!
   Пока мы ели, она попросила меня сходить в лавку за сливками и за маслом. Я понимала, что это значит: денег так много, что можно сварить на ужин крабовый суп. Мама не выросла на острове, но суп этот делала лучше всех. Бабушка жалобно твердила, что хорошая методистка не приправит еду спиртным, но мама не сдавалась и всегда вливала в суп ложку-другую хереса, который бережно хранила в буфете. Бабушка ворчала, но доедала все до капли.
   Я сидела и думала о том, как обрадуется папа, когда, придя с работы, унюхает свой любимый суп, а потому буквально обдавала сестру и бабушку добрыми чувствами, которых они не заслужили. Но тут Каролина сказала:
   — Мне этим летом нечего делать, только упражняться, вот я и напишу книгу о своей жизни. Когда человек прославится, — объяснила она, словно мы слабоумные, — когда он станет знаменитым, такие сведения очень важны. Не запишу все сейчас, еще забуду.
   Говорила она тем самым голосом, от которого меня подташнивало. Именно такой он бывал, когда она возвращалась воскресным вечером из города, с уроков, выслушав тысячи комплиментов своему дарованию.
   Я попросила разрешения уйти. Меньше всего на свете мне хотелось слушать историю моей сестры, в которой я не играла почти никакой роли.
 

Глава 2

   Если бы мой отец не отправился во Францию в 1918 и ему там не набило ногу немецкой шрапнелью, нас бы с Каролиной просто не было. А он отправился, и вернулся, и обнаружил, что его девушка вышла за другого. Тогда он нанялся на чужую лодку и работал так рьяно, как только позволяло медленно выздоравливающее тело, худо-бедно прокармливая себя и овдовевшую мать. Прошло лет десять, пока он смог купить лодку, чтобы промышлять крабами и устрицами, как настоящий рыбак с нашего острова.
   Однажды осенью, когда он еще не совсем оправился, в нашу школу (три классных комнаты и гимнастический зал) пришла молодая учительница. Так я и не поняла, почему эта изящная девушка полюбила моего долговязого, краснолицего папу и вышла за него замуж.
   Еще больше, чем жена, ему был нужен сын. Сыновья у нас на острове были знаком благосостояния. Но мама родила двух девочек, близнецов. Я была на несколько минут старше, и только в эти минуты, за всю мою жизнь, оказалась центром внимания. Память о них я нежно лелеяла. С той поры, как родилась сестра, все досталось ей.
   Когда мама и бабушка рассказывали, как мы родились, речь в основном шла о том, что сестрица не дышала; о том, как акушерка шлепала ее, и молилась, и массировала крохотную грудку; о том, наконец, как раздался первый звук, «как будто котенок мяукнул».
   — А я где была? — спросила я однажды. — Вы все возились с Каролиной, а я что делала?
   Мамины глаза затуманились, и я поняла, что она не помнит.
   — В корзинке, — ответила она. — Бабушка тебя обмыла, одела и положила спать.
   — Да, бабушка?
   — Не помню! — фыркнула она. — Давно это было.
   Мне стало холодно, словно я опять родилась и про меня забыли.
   Через десять дней после рождения, хотя ветер дул морозный, мама отвезла Каролину в Крисфилд, туда ходил паром. У папы не было денег на леченье, но мама решила твердо. Каролина родилась крохотная, хрупкая, и могла не выжить. Дедушка, мамин отец, был еще жив. Наверное, он и заплатил по счету, так я и не узнала. А вот точно знаю, что мама раз по восемь-десять на день отправлялась в больницу, чтобы самой кормить Каролину, потому что молоко любящей матери — лучше всех лекарств и врачей.
   А что же я? «Кто за мной смотрел, когда тебя не было?» Снова рассказывали мне о более сильном близнеце, чистом, мытом, сытом и лежащем в корзине. Чистом и заброшенном.
   И опять туманный взгляд, опять улыбка.
   — Ты была с папой и бабушкой.
   — Бабушка, а я хорошо себя вела?
   — Не хуже прочих.
   — А что я тогда делала?
   — Откуда мне помнить? Давно это было.
   Заметив, как я огорчаюсь, мама сказала:
   — Ты вела себя очень хорошо. Совсем нас не беспокоила.
   Она думала меня утешить, но только расстроила еще больше. Ну, неужели совсем? Может, они так любят Каролину, потому что беспокоились о ней месяцами?
   Когда нам с Каролиной было два месяца, мама привезла ее обратно на остров. Я к тому времени разжирела на искусственном питании. Сестру мама кормила до года. На одной редкой фотографии мы сидим летом на крыльце, нам — года по полтора. Каролина — хрупкая и нежная, в золотых кудряшках — смеется и протягивает ручки к тому, кто снимал. Я маячу рядом толстой и темной тенью, скосившись на сестру, и сосу палец, так что лица почти не видно.
   На следующую зиму у нас обеих был коклюш. Мама достаточно забеспокоилась, чтобы сразу нас разделить. Но все-таки в 2.00 пополудни капитан Билли отвез их с сестрой в больницу.
   Так прошли мы через все детские болезни, кроме ветрянки. Она была тяжелая у обеих, но рябинки остались у меня, такая отметина у переносицы. В тринадцать лет она была заметней, чем теперь. Как-то папа сказал в шутку: «Ты у меня рябая», — и очень перепугался, когда я страшно заплакала.
   Наверное, он привык обращаться со мной запанибрата, не как с сыном, но и не как с дочерью. Он рыбачил, все тут у нас рыбачили. Другими словами, в самом начале недели, еще до зари, он уже был в лодке. С ноября по март он ловил устриц, с конца апреля до осени — крабов. Мало на свете таких тяжких дел, как у тех, кто связан с водою. К тому же, отец прихрамывал. Ему был нужен сын, и я бы отдала что угодно, чтобы заменить сына, но тогда на острове женский и мужской труд заметно различались. Лодка — не место для барышни.
   Когда мне исполнилось шесть лет, папа научил меня двигать ялик багром, чтобы ловить крабов у берега, в морской траве. Это хоть как-то утешало меня в том, что я не могу плавать с ним вместе на лодке. Я очень любила свой ялик, но все надеялась, что папа еще возьмет меня в помощники. Его лодку я любила просто без памяти и неотступно молилась, чтобы Бог превратил меня в мальчика. Называлась лодка «Порция», в честь шекспировской героини, которая очень нравилась маме, но папа приделал и ее имя. Маму звали Сьюзен; получалось «Порция Сью». Наверное, в нашей бухте ни у кого не было лодки, носившей имя храброй защитницы из шекспировской пьесы[1].
   Папа был не такой образованный, как мама. Школу он бросил в двенадцать лет, пошел рыбачить. Я думаю, он полюбил бы книги, но возвращался слишком поздно, чтобы читать. Сядет в кресло, откинет голову, закроет глаза, но не спит. В детстве я считала, что он что-нибудь себе представляет. Может, так и было.
   Дом наш был чуть ли не самым маленьким из сорока или пятидесяти местных домов. Довольно долго только у нас стояло пианино. Привезли его на пароме, когда умер мамин отец. Кажется, нам с Каролиной было четыре года. Сестра, по ее словам, помнила, как она встречала его у пристани и ехала домой на платформе с папой и еще четырьмя мужчинами; повозок и машин тогда на острове не было.
   Кроме того, она говорила, что сразу стала подбирать музыку и сочинять песенки. Может, и так. Сколько я помню, она всегда могла себе аккомпанировать.
   Мама была не здешняя, здешний люд не видел пианино, и никто не знал, как портит их мокрый соленый воздух. Через несколько недель оно начисто расстроилось. Изобретательная мама съездила в Крисфилд и нашла там настройщика, который к тому же мог давать уроки. Он приезжал на пароме раз в месяц и учил музыке человек пять, в том числе — нас с Каролиной. Во время Великой депрессии работа была ему очень кстати. За пищу, ночлег и право играть самому он и настраивал инструмент, и учил нас с сестрой. Другие дети, побогаче, платили пятьдесят центов за урок.
   Я училась не хуже и не лучше прочих. Мы доходили до «Сельских садов» и застревали там, а вот сестра играла в девять лет Шопена. Иногда народ стоял и слушал у нас под окнами. Всякий раз, как мне хочется презреть бедных или темных людей за их вульгарные вкусы, я вижу старую тетушку Брэкстон у нашей ограды с острыми прутьями, ее полуоткрытый рот, в котором виднеются голые десны, ее сияющие глаза, все лицо, впивающее полонез, словно райский напиток.
   Годам к десяти стало ясно, что у Каролины прекрасный голос. Она всегда пела чисто и в тон, но самый звук становился все нежнее и сильнее. Совет графства, совершенно запустивший нашу школу, вдруг, без объяснений послал ей пианино, когда мы с сестрицей перешли в пятый класс, а на следующий год, по чудесному совпадению, новый учитель (всего их было двое) не только оказался хорошим музыкантом — ему хватило таланта и сил, чтобы создать у нас хор. Конечно, в Каролине он души не чаял. У наших подростков было мало развлечений, и мы увлеклись пением. Пели мы каждый день, мистер Райс преподавал прекрасно, и успехи наши были удивительны для детей, почти не слышавших музыки.
   Когда нам было тринадцать, мы поехали весной на конкурс и победили бы, если бы жюри не узнало, что наша главная солистка — еще в начальной школе. Мистер Райс очень сердился, а мы, дети, считали, что «там» просто не хотят, чтобы их переплюнули «здешние, с острова».
   Незадолго до этого мистер Райс убедил папу и маму, что сестра должна учиться пению. Сперва они отказывались — не потому что ей трудно ездить в город каждую субботу, а из-за денег. Но учитель не уступал. Он повез Каролину в Солсбери, в музыкальное училище, ее прослушал сам директор и не только принял, но и отказался от платы. Правда, прямой и обратный билеты, да еще такси очень отяготили наш недельный бюджет, но ради Каролины люди всегда приносили жертвы.
   Я гордилась сестрой, но именно тогда к этому прибавилось еще что-то. Жизнь в тринадцать лет начинает переворачиваться. Теперь я это знаю. Но тогда винила кого-нибудь в своих бедах — Каролину, бабушку, маму, даже себя. Вскоре я смогла винить войну.

Глава 3

 
   Даже я, каждую неделю читавшая «Таймс» от корки до корки, не была готова к Пирл Харбор. Козни европейских держав и немецкий диктатор с дурацкими усиками были так же далеки от нашего острова осенью 1941 года, как «Сайлас Марнер», [2] которым нас терзали на уроках литературы.
   Конечно, предвестия были, но я их не понимала. Когда на День Благодарения мы начали готовиться к Рождественскому концерту, мистер Райс очень уж пекся о «мире на земле». Как-то, беседуя с мамой, папа сказал о себе: «Негоден», а мама откликнулась: «И слава Богу».
   Мама редко так говорила, а островитяне — часто. Расс жил страхом Господним и Господней милостью с начала XIX века, когда Джошуа Томас, «Пастырь островов», обратил в методизм всех мужчин, детей и женщин. Впечатался он в нас крепко — воскресная школа, две воскресные службы, молитвенное собрание по пятницам, на котором самые рьяные свидетельствовали о милостях Божиих за прошлую неделю, а обо всех больных и заблудших взывали к Господню Престолу.
   Мы соблюдали субботу, то есть по воскресеньям не работали, не развлекались и не слушали радио. Почему-то 7 декабря, в воскресенье, родителей дома не было, бабушка громко храпела на кровати, Каролина читала жутко нудную газету, которую выпускали в школе по воскресным дням — кроме нее, мы могли читать в день субботний только Библию. Доведенная скукой до умоисступления, я пошла в гостиную, потише включила радио и прижалась к нему ухом.
   «Неожиданное нападение японских войск уничтожило американские морские силы в Пирл Харбор. Повторяем. Белый Дом подтвердил, что Япония…»
   Меня пробрал озноб; я поняла, что это значит. Все, что я читала в журнале и просто слышала, образовало страшный, но ясный узор. Я побежала к нам, туда, где Каролина, еще ничего не ведавшая, лежала на животе и читала газету.
   — Каролина!
   Она даже не взглянула.
   — Каролина! — я вырвала у нее газету. — На нас напала Япония!
   — Ой, Лис, ради Бога!.. — протянула она и снова взяла газету. Я привыкла к тому, что она меня не замечает, но сейчас решила не поддаваться. Схватив сестру за руку, я стащила ее с кровати, поволокла к радио и включила его на всю катушку. Нас не очень трогало, что Япония напала, собственно, на Гавайи, а не на саму Америку. Каролину точно так же испугала та страшная нотка, которую не мог скрыть даже мягкий баритон диктора. Широко раскрыв глаза, мы слушали, и вдруг сестра сделала то, чего в жизни не делала. Она взяла меня за руку. Так мы и стояли, до боли сжимая друг другу руки.
   Такими застали нас и папа с мамой. За день субботний нам не влетело. Злодеяние японцев перекрыло все грехи. Все четверо мы сгрудились у приемника. Он был островерхий, вроде сельской церкви, с длинными овальными окошками над затянутым тканью динамиком.
   К шести проснулась голодная и сердитая бабушка. О еде никто не думал. Какая еда, когда мир объят пламенем? Наконец, мама пошла в кухню и принесла нам троим, к приемнику, холодного мяса и картофельного салата. Мало того, она принесла нам кофе. Бабушка хотела непременно ужинать за столом. Мы с Каролиной никогда не пили кофе, и если мама дала его, значит, простая, спокойная жизнь ушла в прошлое.