На вокзальной площади мы остановились, пораженные зрелищем гористых кварталов города. В них тихо и свежо лежало утро.
   Я почему-то подумал, что в этом городе возможны, а может быть, и неизбежны всякие интересные истории.
   Это ощущение было в какой-то мере сказочным и веселым. От него то возникало, то затихало под сердцем глухое волнение.
   Я знал уже много мест и городов России. Некоторые из этих городов сразу же брали в плен своим своеобразием. Но я еще не видел такого путаного, пестрого, и легкого, и великолепного города, как Тифлис.
   В течение тех нескольких минут, что мы простояли с Фраерманом на вокзальной площади, я решил, что жизнь в Тифлисе не пройдет для меня даром и что этот город не может не отозваться на моей судьбе. Конечно, я тотчас же посмеялся над этими своими мыслями, но не смог прогнать их. Они спрятались в глубине сознания и часто напоминали о себе.
   Уверенность, что в этом городе случится со мной милое и неожиданное событие, осуществилась через короткое время после приезда в Тифлис.
   Пока мы с Фраерманом смотрели на город и обменивались несколько восторженными впечатлениями, к нам неслышно подошел в мягких чувяках старый, седой муша, быстро схватил наши чемоданы, ловко вскинул их себе на спину, на "горб", и побежал, приседая, прочь от вокзала в тесную и извилистую боковую улицу.
   Мы оторопели. Первым пришел в себя Фраерман. Он вскрикнул и побежал вслед за мушей. Я бросился за Фраерманом.
   Муша, не переставая бежать, оглядывался и кричал:
   - Не пугайся, кацо! Добежим до угла, там отдохнем. Пожалуйста, не пугайся!
   Мы ничего не понимали. Мысль о том, что муша - вор и уносит наши чемоданы, тотчас исчезла после его озабоченного крика.
   Но добежать до угла нам так и не удалось. Из нескольких подворотен сразу выскочили молодые мути. С отчаянными гортанными криками они окружили нашего мушу, отняли у него чемоданы, швырнули их на мостовую и начали толкать старика назад, в сторону вокзала. Они так кричали и так гневно вращали глазами, что казалось, вот-вот произойдет убийство.
   Мы бросились на помощь старому муше. Тогда молодые муши перестали кричать и начали смеяться, а старый муша, ласково улыбаясь, снял шапку и попросил заплатить ему хоть немного за эту пробежку от вокзала до угла.
   Я заплатил. Муши вытерли пот, вытащили папиросы, все сразу закурили и, посмеиваясь, угостили старика.
   Потом они объяснили нам, что Тифлис поделен артелями мушей на участки и ни один муша не имеет права перехватывать работу не на своем участке, как это сделал наш старик.
   Оказывается, что как раз за углом начинался его участок. Поэтому старик и торопился добежать до угла, но попал в засаду. За углом он был бы уже в безопасности.
   Это подтвердил милиционер, появившийся на шум.
   Он был очень доволен этим происшествием, возможным, конечно, только с людьми, впервые приехавшими в Тифлис. При этом он изысканно извинился за "маленькое беспокойство".
   - Люди хотят жить поровну, - объяснил он нам. - Равенство! Завоевание революции, генацвале! Здесь я отвечаю за всех мушей и за каждую вещь. Головой отвечаю. Милости просим ко мне на участок! Всегда рад оказать приятельскую услугу.
   Двое молодых мушей взяли наши чемоданы и, поигрывая ими, как пустыми кошелками, пошли впереди нас по адресу, который я им сказал.
   При каждой, даже самой ничтожной возможности они присаживались на ступеньки передохнуть, а потом, осмелев, начали заходить в маленькие подвалы-духанчики и выпивать вместе с нами по небольшому стакану красного вина.
   С каждым новым стаканом настроение у нас становилось все легче и беззаботнее.
   Мы болтали без умолку, встречные улыбались нам. Тифлис шумел, как водопад (это, оказывается, шумела у Верийского моста мутная Кура), продавцы кричали нараспев теноровыми голосами: "Салат, шпинат, лук зеленый, редис молодой!" Тифлисская зима сверкала нам в глаза тоненькими пластинками разбитого пешеходами Льда, густым небом, блеском начищенных медных блях на сбруе черных ишаков, тащивших аттические кувшины с мацони. Нестерпимо сверкали окна и лакированные стенки трамваев. Они мчались вдоль Головинского проспекта и напоминали передвижные ярмарочные оркестры - столько звона, треска, лязга, смеха и крика они волочили за собой, сбивая с толку таких северных новичков, как мы с Фраерманом.
   Маленькие стаканы вина, отмечавшие наше медленное, но верное продвижение по Тифлису, сыграли счастливую роль: они уничтожили следы моей обычной застенчивости.
   Дело в том, что Мрозовский списался со своими родственниками в Тифлисе и заочно снял для меня комнату в их доме. У Фраермана уже была готовая комната, где жила Соня.
   Я немного стеснялся въезжать в комнату, снятую Мрозовским, так как знал, что родственники Мрозовского были известные на Кавказе футуристы, братья Зданевичи - поэт Илья и художник Кирилл. Я знал, что у них останавливался Маяковский, когда бывал в Тифлисе, что у них постоянно бывали все грузинские художники и поэты: и Ладо, и Гудиашвили, и Тициан Табидзе, и многие другие. Это обстоятельство меня, конечно, смущало.
   Но сейчас мое смущение растаяло без остатка в легком кахетинском вине.
   Зданевичи жили в старом доме с большими запутанными деревянными террасами, выходившими во двор, с полутемными, прохладными комнатами, с выцветшими персидскими коврами и множеством рассохшейся мебели. Лестницы на дрожащих террасах качались под ногами, но никого это не смущало.
   С террас был виден на горизонте снег Главного хребта.
   Из комнат Зданевичей с утра до позднего вечера доносились аккорды рояля, женское пение, чтение стихов и шумные споры и ссоры.
   По всем террасам и коридорам ходили, прихрамывая, голуби. Когда люди замолкали, то весь дом глухо и страстно ворковал.
   Кроме того, с утра во всех углах квартиры была слышна зубрежка французских склонений и спряжений. Это старик Зданевич - бывший учитель гимназии занимался французским языком сразу с несколькими недорослями и неучами. У всех недорослей, как на подбор, были унылые, бубнящие голоса.
   Каждые полчаса, а то и чаще, где-то падала и разбивалась посуда. На место происшествия тотчас спешила хромая такса и долго лаяла на виновника этого события.
   Такса была со странностями. Она никогда не входила ко мне в комнату, а только приоткрывала мордой дверь, просовывала голову и неподвижно и тщательно смотрела на меня томными, восточными глазами. Так она могла стоять часами, но все же время от времени вдруг подпрыгивала, изгибалась и, изловчившись, начинала что-то выгрызать у себя на боку, страшно клацая зубами.
   В первый же вечер моего приезда ко мне пришла хозяйка дома, старушка Валентина Кирилловна Зданевич. Она попросила разрешения немного посидеть у меня, чтобы отдохнуть от этого, как она выразилась, "цыганского табора". Моя комната, правда, была самая тихая.
   С тех пор так и повелось: Валентина Кирилловна часто приходила ко мне посидеть и поговорить, и я был очень рад этому.
   Через короткое время я уже полюбил эту маленькую старушку в пенсне, родом имеретинку, бывшую певицу, ученицу Чайковского.
   Валентина Кирилловна поражала меня своей проницательностью, живым умом и спокойствием. Она вырастила двух сыновей - поэта Илью и художника Кирилла. Сыновья были воинствующими футуристами. Илья по праву считался одним из вождей футуризма вместе с Бурлюком и Крученых. Он учился в Петербургском университете. Газеты тех лет часто писали о его скандалах на петербургских литературных вечерах.
   Он основал в Тифлисе общество "левых" поэтов и художников. Называлось оно "Сорок первый градус" (по географической параллели, которая проходила вблизи Тифлиса).
   Но Илья Зданевич, так же как и Кирилл, заслуживает отдельного рассказа. Пока же я хочу закончить описание квартиры Зданевичей и ее обитателей.
   Я переступил порог этой квартиры и оторопел. Стены во всех комнатах, террасы и коридоры, даже кладовые и ванная были завешаны от потолка до пола необыкновенными по рисунку и краскам картинами. Много картин, не поместившихся на стенах, было свернуто в рулоны и стояло в углах.
   Все эти картины принадлежали кисти одного и того же художника, но очень редко можно было найти на них его грузинскую подпись: "Нико Пиросманишвили".
   О Пиросманишвили я тоже расскажу несколько позже. Сейчас же я хочу передать, если это мне удастся, то странное состояние, которое вызвали у меня его картины. Два месяца я не мог привыкнуть к ним и жил в очень конкретном, но вместе с тем и полуреальном мире.
   То был главным образом Кавказ, одновременно и причудливый и точный. И не только Кавказ, но и самые разные явления жизни, увиденные совсем не так, как мы привыкли их видеть. Так наивно и свежо может видеть человек, только что прозревший после слепоты. Или человек, внезапно проснувшийся, когда действительность еще не избавилась от налета сновидений.
   В моей комнате тоже висели картины Пиросманишвили (Зданевичи звали его для краткости Пиросмани). Поэтому у меня было время изучить их и полюбить.
   Рядом с этими картинами совершенно терялась нарядная орнаментальная роспись на стенах моей комнаты. Она была сделана персидскими художниками по заказу квартиранта Зданевичей - персидского консула в Тифлисе, жившего здесь до меня.
   Кроме картин, в комнатах было много цветов. Квартира походила на оранжерею.
   Цветы часто опрыскивали свежей водой. Поэтому в комнатах пахло сырой землей и листьями.
   Когда в окна ударяло солнце, квартира напоминала летний день после ливня: со всех листьев, веток и цветов торопливо падали, поблескивая, капли теплого комнатного дождя.
   Срезанных и собранных в букеты цветов в доме почти не держали. Вместо них всюду лежали куски коры, похожие на корытца. Они были наполнены разными свежими цветами: фиалками и крокусами, эдельвейсами и камелиями - и мхами всех цветов: изумрудно-зелеными, рыжими, черными, золотыми, красными и лимонными. Мхи пахли йодом.
   Кроме цветов и мхов, в коре держали мелкие папоротники, хвощи, всякие интересные вещи из растительного и животного мира, вплоть до корней в виде рыцарей и стыдливых купальщиц. На мхах сидели уснувшие бабочки. Они походили на беспредметные рисунки "левых" художников.
   Жившая у Зданевичей экспансивная полька, художница Мария, составлявшая все эти необыкновенные "букеты", называла их "супрематистскими мотыльками" и вкрадчиво, чисто по-польски спрашивала нараспев:
   - Что-о? Разве не-ет? Правда, это так похо-оже?
   По всей квартире было разбросано много книг, главным образом тоненьких, с крикливыми названиями и такими же крикливыми обложками. На них были нарисованы цветные полукружья, женские груди и изломанные лучи.
   Самой популярной считалась книга стихов под титлом "Цвети, поэзия, сукина дочь!". Она была набрана всеми шрифтами, какие нашлись в Тифлисе, - от афишного до перля и от курсива до эльзевира. Между отдельными словами были вставлены разные линейки, многоточия, скрипичные знаки, буквы из армянского, грузинского и арабского алфавитов, ноты, перевернутые вверх ногами вопросительные знаки, графские короны (эти клише держали до революции в типографиях только для визитных карточек), виньетки, изображавшие купидонов и гирлянды роз.
   Я с удовольствием изучал эту книгу, как своего рода коллекцию типографских шрифтов.
   Было много книг на заумном языке. Одна из них называлась только буквой-"Ю". На столах горами были навалены рисунки, главным образом кубистические. Все женщины на этих рисунках были похожи на подруг неандертальского человека. Иногда огромные молнии с широкими хвостами разрубали на этих рисунках падавшие во все стороны дома. Очевидно, так было изображено землетрясение. Я не решался спросить Кирилла Зданевича, что значат эти рисунки. Кирилл был неразговорчив.
   Брат Кирилла - Илья - уже второй год жил в Париже и подружился там с Пикассо. Об Илье у Зданевичей говорили так, будто он только что вышел за дверь.
   Все делалось, как любил Илья. Никто не смел трогать его вещи. К этому все, особенно Валентина Кирилловна, отнеслись бы как к кощунству.
   Первое время я добросовестно читал поэмы Ильи - и "Осла напрокат" и "Янко, круль албанской", - но мало что понимал в них. У меня начинала болеть голова. Но я не мог признаться в этом: непонимание стихов Ильи было для его родных и друзей признаком полной бездарности и мещанства.
   Я вскоре заметил, что только Мария - дерзкая и насмешливая - имела право не восхищаться Ильёй.
   - Я отдала долг футуризму и теперь свободна, как птица, - говорила она нараспев.
   - Какой долг? - спросил я.
   - Хотите, я вам покажу? - спросила она и, не дожидаясь моего ответа, вышла в соседнюю комнату. Когда она вернулась, то на ее щеке пылал смело и широко написанный масляными красками цветок розы.
   - Хорошо-о, да-а? - спросила она, стараясь не улыбаться, чтобы не испортить свежий рисунок. - Вот так я ходила по Головинскому проспекту со всеми поэтами. Смешно? Правда-а?
   Этот разговор с Марией был почти через месяц после того, как я поселился у Зданевичей. Первое же знакомство с Марией было и странным и смешным.
   У меня в комнате был камин. В день приезда я пошел вечером на террасу за дровами для камина. По нашим московским понятиям, это были не дрова, а мелкие ветки, к тому же еще и колючие.
   Мне надо было пройти через столовую. Там за обеденным столом пили чай Валентина Кирилловна, старик Зданевич, высокая молодая женщина, тонкая, как змея, и вторая молодая женщина, с бледным, как бы от сдержанного волнения, немного надменным лицом, совершенно прозрачными зелеными глазами и яркими смеющимися губами. Тяжелый серебряный браслет звенел у нее на руке.
   - Вот,- сказала мне Валентина Кирилловна и показала на эту женщину,познакомьтесь. Это наша Мария. Пожалуйста, не пугайтесь ее разговоров.
   Мария порывисто встала и протянула мне руку. Звякнул браслет. Она усмехнулась, глядя мне в глаза, и вдруг, будто без всякой надобности, нервно и быстро оглянулась - за ее спиной висел на стене ее портрет, написанный броско и вместе с тем нежно.
   - Работа поэта Терентьева, - сказал старик Зданевич. - Он у меня в гимназии шел по французскому на пять с плюсом.
   Мария чуть улыбнулась. Она молчала. Я тоже молчал.
   - Извините, - вдруг спохватилась Валентина Кирилловна; - А вот эта черная женщина, прелестное существо, - наш общий друг, черногорка Живка.
   - Черногория по-сербски выговаривается Црна Гуpa, - сказал старик Зданевич. И вдруг продекламировал с пафосом: - "Черногорцы, что такое? Бонапарте вопросил. - Правда ль, это племя злое не боится наших сил?"
   Все опустили глаза. В соседнем доме слабый тенор пел:
   Белых лилий Идумеи
   Белый венчик цвел кругом...
   - Цветут не венчики, а лепестки! - сердито сказал старик Зданевич.
   Опять никто не отозвался на эти слова.
   - Садитесь, - сказала мне Мария. - Я вам налью чаю.
   - Сейчас. Я только принесу из кухни дрова для камина.
   Я пошел в кухню. Там было темно. За окном были видны одиночные и слишком яркие звезды над неясными вершинами гор.
   Я набрал дров и пошел обратно. Теперь в столовой сидели только Мария и черногорка. Старики ушли.
   Мария внимательно посмотрела на меня. В то же мгновение вся вязанка дров рассыпалась и полетела на пол.
   - Мария, это свинство, - равнодушно сказала черногорка.
   - Я так и знала, - грустно сказала Мария и встала. - Иначе и не могло быть. Погодите, я вам помогу.
   Она быстро собрала дрова, но не дала их нести мне. Она сама отнесла их в мою комнату и разожгла камин.
   Она стала на колени перед камином и, низко наклонив голову, почти лежа щекой на полу, раздувала слабый огонь. Ветки трещали и стреляли искрами.
   Я хотел сказать ей, чтобы она встала. Ее волнистые каштановые волосы все время падали на пол, и она нетерпеливо отбрасывала их назад рукой со звенящим серебряным браслетом.
   Мы долго молчали. Потом я спросил ее:
   - Вы сказали, что иначе и не могло быть. Что это значит?
   Она подняла голову, посмотрела на меня снизу, и я вдруг вздрогнул от блеска ее встревоженных глаз.
   - Это значит, что я взбалмошная дура, - ответила она, вскочила и вышла из комнаты. - Идите пить чай.
   Так случилось то неожиданное и милое событие, о котором я впервые подумал на площади Тифлисского вокзала.
   Простая клеенка
   На окраине Тифлиса были расположены знаменитые Верийские и Ортачальские сады.
   То было место летних увеселений и отдыха. Почти каждый небольшой сад был превращен в кафешантан или духан.
   К вечеру, когда начинала спадать жара, тифлисцы тянулись в эти сады. Кто побогаче - на извозчиках, а кто победнее - пешком.
   Названия кафешантанов отличались пышностью и безвкусием. Самый дорогой шантан назывался "Эльдорадо". Потом шли "Фантазия", "Сан-Суси", "Шантеклер" и "Джентльмен".
   Невдалеке от Ортачальских садов были так называемые "веселые" улицы. Многие посетители шантанов сначала заезжали на эти улицы и привозили оттуда шумных девиц.
   Что ждало тифлисца в этих садах? Прохлада, легкий чад баранины, пение, танцы, азартная игра в лото и красивые огрубевшие женщины.
   Особенно привлекала прохлада под сенью чинар и шелковиц. Трудно было понять, как она удержалась, когда весь Тифлис лежал рядом в жаркой котловине, в кольце нагретых гор, и даже страшно было смотреть на него с окрестных высот. Казалось, что Тифлис дымится от накала и вот-вот вспыхнет исполинским костром.
   Может быть, этой прохладой тянуло от фонтанов или в сады осторожно проникало дуновение горных снегов. В городе можно было дышать только перед рассветом, когда дома немного остывали за ночь. Но стоило солнцу подняться из Кахетии - и изнурительный жар сейчас же заливал улицы.
   Среди певиц, выступавших в Верийских садах, была одна женщина, ленивая, тонкая в талии и широкая в плечах, с бронзового цвета волосами, нежной и сильной шеей и розовым телом. Звали ее Маргаритой.
   Посетители шантана, где она пела по вечерам, считали ее обрусевшей немкой, но хозяин сада - обидчивый мингрел - каждый раз, услышав эти разговоры, устраивал настоящий скандал.
   - Наверное, твои мозги совсем перевернулись в голове! - кричал хозяин. Ты слышал такую страну - Франция?
   - Ну, слышал, - хмуро отвечал неосторожный посетитель.
   - А во Франции слышал такую губернию - Эльза? Слышал? Ну, так она из этой губернии, из Эльза. Француженка высшего сорта. Что за люди! Пустяков не знают! Драться - знают, сдачи не давать - знают, трогать на улице девчонок - знают, мошенничать в карты - знают, а сообразить - ничего не знают!
   Маргарита редко соглашалась поужинать с посетителями, но равнодушно, как должное, принимала от них маленькие подарки. Потом она их раздаривала подругам. Она была совершенно одинока.
   Вообще было трудно понять, что она думает обо всем, особенно о мужчинах. Многие хотели сделать ее своей любовницей.
   Говорила она мало, а пела каким-то необыкновенным, как говорили, двойным, голосом.
   Ее приезжали слушать артисты оперы и музыканты. От пения Маргариты оставалось ощущение, будто оно всегда сопровождается подголоском, похожим на слабое эхо.
   Актеры говорили, что это так называемый "вокальный обман", как бывает, например, "обман зрения". На самом же деле никакого второго голоса нет. Они говорили так и спорили, но, несмотря на это, каждый слышал, когда пела Маргарита, двойной звук ее голоса. Как будто главный голос был золотой, а второй серебряный.
   Однажды певцы и музыканты сняли на весь вечер духан "Варяг", пригласили туда Маргариту и устроили для любителей пения закрытый концерт.
   После концерта встал старый дирижер и сказал, что человеческий голос является самым сложным музыкальным инструментом. Он богаче рояля и скрипки, и потому одновременное существование в голосе нескольких тонов вполне возможно и естественно.
   А Маргарита пила, потупившись, вино. Красный шелк платья придавал ее волосам отблеск пожара. Изредка она подымала глаза и обводила ими всех, кто сидел за столом, но в туманной глубине ее зрачков не было ни огня, ни улыбки.
   Прислонившись к дверному косяку, стоял высокий, очень худой грузин с тонким лицом и печальными глазами, в старом пиджаке и, не шевелясь, смотрел на Маргариту.
   Это был бродячий художник Нико Пиросманишвили.
   Он любил Маргариту. Она была для него единственным человеком на свете. Каждая пядь земли, куда не ступала нога Маргариты, казалась ему остатком пустыни. Но там, где сохранялся ее след, была благословенная земля. Каждая крупинка песка на ней грела, как крошечный алмаз,
   Так, очевидно, спели бы о чувствах Пиросмани иранские поэты средней руки. Но все равно они были бы правы, несмотря на цветистую речь.
   Тот день, когда Нико не слышал ее голоса, был для него самым глухим днем на земле.
   Чрезмерная любовь вызывает желания, недоступные трезвому человеку. Кому из людей в их будничном состоянии может прийти в голову дикая мысль поцеловать человеческий голос, или осторожно погладить по голове поющую иволгу, или, наконец, похохотать вместе с воробьями, когда они поднимают вокруг вас неистовый гам, пыль и базар?
   У Пиросмани появлялось иногда удивительное желание осторожно дотронуться до дрожащего горла Маргариты, когда она пела, желание одним только дыханием прикоснуться к этому таинственному голосу, к этой теплой струе воздуха, что издает такой великолепнейший взволнованный звон.
   Люди говорят, что слишком большая любовь покоряет человека.
   Любовь Нико не покорила Маргариту. Так, по крайней мере, считали все. Но все же нельзя было понять, действительно ли это так? Сам Нико не мог сказать этого. Маргарита жила, как во сне. Сердце ее было закрыто для всех. Ее красота была нужна людям. Но, очевидно, она совсем не была нужна ей самой, хотя она и следила за своей наружностью и хорошо одевалась. Шуршащая шелком и дышащая восточными духами, она казалась воплощением зрелой женственности.
   Но было в этой ее красоте нечто грозное, и, кажется, она сама понимала это.
   Откуда появился Пиросмани, никто толком не знал.
   Потом, после смерти Пиросмани, Кирилл Зданевич собрал по обрывкам и крохам его биографию, и хотя и неполно, но восстановил его жизнь.
   Пиросмани родился в 1862 году в кахетинском селении Мирзаки в семье бедного крестьянина. Еще мальчишкой родители отдали его слугой в грузинскую состоятельную семью в Тифлис.
   Пиросмани работал слугой до двадцати лет. Потом он поступил кондуктором на Закавказскую железную дорогу. Тогда впервые он начал рисовать. Первой его работой был портрет начальника станции и его жены. Очевидно, это был очень ядовитый и карикатурный портрет, потому что начальник станции, увидев портрет, тотчас выгнал Пиросмани со службы.
   Что было делать? Пиросмани не мог заниматься тем, чем занималось в то время большинство бедняков в Тифлисе,- ничтожными темными делами, удачным и неудачным обманом. Для этого он был слишком чистосердечен и горд.
   Он не был бездельником и тифлисским кинто - полунищим, веселым и наглым. Он не умел, как кинто, делать деньги "из воздуха", из анекдота, из неприличной шутки, из "ишачьего крика".
   Одно время Пиросмани торговал молоком на задворках майдана и кое-как перебивался на свой нищенский доход. Но и это занятие претило ему.
   Он любил живопись, только живопись, и, прежде всего, разрисовал всю свою лавку, как пышный цветок. Первые свои картины он раздаривал и бывал счастлив, когда их охотно брали.
   Иногда он спускал свои картины, или, как их называли на майдане, "картинки", перепродавцам всяких мало кому нужных вещей. Такие вещи, как говорится, были "на любителя" и назывались загадочным иностранным еловом "брик-а-бра". По мнению перепродавцов, это было очень красивое и заманчивое слово, тем более что оно было не понятно ни самим перепродавцам, ни Пиросмани, ни покупателям.
   Но ставка на это слово не удалась. Покупатели сильно удивлялись, даже пугались и картин не брали. Перепродавцы же платили Пиросмани за его картины гроши.
   И Пиросмани голодал. Иногда он присаживался у стены какого-нибудь дома или у ствола старого, как мир, пыльного дерева и сидел тихо, пока у него не переставала кружиться голова.
   Пришлось вернуться на родину, в деревню, где на Пиросмани неизбежно должна была обрушиться вся тяжесть бытовых и семейных традиций.
   Свой дом в деревне Пиросмани тоже расписал сверху донизу, к великому восхищению сородичей и соседей.
   Потом Пиросмани устроил в этом доме пир. После этого он написал четыре картины, изображающие этот деревенский праздник. Пир был удивителен тем, что вопреки большинству пиров на нем не было богачей. Гости стояли, сидели и лежали, высоко подняв рога с вином. Эта живописная и нарядная толчея была написана Пиросмани очень смело.
   Наконец, Пиросмани придумал удачный, как ему казалось, выход. Он вернулся в Тифлис и начал писать яркие вывески для духанов за несколько обедов с вином и несколько ужинов. Часть заработка он брал деньгами, чтобы покупать краски и платить за ночлег.
   Но на материалы денег никогда не хватало. Духанщики охотно снимали старые жестяные вывески и предлагали писать на них, предварительно замазав почерневшую раскраску. Но Пиросмани не соглашался на это.
   Жестяные вывески ржавели. А Пиросмани знал, что какой бы он ни был неученый художник, или, как говорят русские, самоучка, но по силе и чистоте красок и рисунка он мог бы, пожалуй, потягаться с некоторыми большими художниками (он видел хорошие репродукции их картин). Может быть, даже с самим Делакруа,-об атом французе ему много рассказывал один гимназист, тоже мечтавший стать художником.