В пути у О.М. усилился душевный недуг, обозначившийся во внутренней тюрьме: напряженное ожидание казни, навязчивая идея самоубийства. И вместе с тем он сохранял адекватность восприятия и присущее ему чувство юмора. Иначе бы не сочинил 1 июня в Свердловске, на полпути из Москвы в Чердынь, следующую трагикомическую басню:
3
4
Жанр «басни», на пару с «маргулетами», в тридцатые годы явно заменил О.М. «Антологии глупости», столь любимые им и его товарищами в десятые и двадцатые годы. О.М. словно бы соревновался в жанровом остроумии и громкости смеха с Николаем Эрдманом – бесспорным королем басенного жанра, автором[255], например, такого шедевра:
Один портной
с хорошей головой
Приговорен был к высшей мере.
И что ж? – портновской следуя манере,
С себя он мерку снял
И до сих пор живой.
Талантливо упражнялся в этом жанре и другой знакомец О.М. – и тоже сиделец – Павел Васильев. Вот пример из протокола его допроса в марте 1932 г. [256]:
Вороне где-то Бог послал кусочек сыра…
– Но Бога нет! – Не будь придира:
Ведь нет и сыра!
Но мандельштамовская басня о портном – особенная, в ней не столько искрится поэтическое остроумие, сколько мигают светлячки мандельштамовского видения того, что с ним на Лубянке произошло. Закройщик собственной судьбы, он, несомненно, понимал, каким должен был быть его «приговор» – высшая мера: и разве не сам он пояснял, что смерть для художника и есть его последний творческий акт? И он сделал для этого «всё что мог». Но оказалось, что именно это и спасло его от высшей меры и что, благодаря самоубийственному поведению, он от гибели-то и ускользнул.
Гренландский кит, владыка океана,
Раз проглотил пархатого жида.
Метаться начал он туда-сюда.
На третий день владыка занемог,
Но жида он переварить не мог.
Итак, Россия, о, сравненье будет жутко —
И ты, как кит, умрешь от несварения желудка
3
До Свердловска почтовый поезд № 72 тащился почти двое с половиной суток, или, согласно расписанию, – 57 часов и 17 минут. Там – первая пересадка: ссыльная парочка и трое «телохранителей» несколько часов дожидались вечернего поезда по соликамской ветке. До Соликамска – еще одни сутки: почтовый поезд № 81 находился в пути, согласно расписанию, 20 часов и 14 минут[257].
В Соликамске – снова пересадка, причем от вокзала до пристани ехали на леспромхозовском грузовике (это тут О.М., увидев бородача с топором, перепугался и шепнул: «Казнь-то будет какая-то петровская!»).
Надо не просто сказать – подчеркнуть, что психическое состояние Мандельштама оставляло желать много лучшего. Травмопсихоз – термин, сообщенный поэту или его жене скорее всего следователем со слов тюремного врача, – был, по замечанию Ю.Л. Фрейдина, ничем иным как эвфеизмом: правильно было бы говорить о тюремном психозе плюс так называемый железнодорожный психоз (разновидность галлюцинаторно-параноидного психоза), когда человеку – от обилия или остроты впечатлений – за всю дорогу не удавалось сомкнуть глаз!
Последний перегон – водный и против течения (вверх по Каме, по Вишере и по Колве) – Осип Эмильевич с Надеждой Яковлевной проплыли с комфортом – в отдельной каюте, снятой по совету Оськи-конвоира («Пусть твой отдохнет!»). Этим маршрутом плавали два парохода – «Обь» и «Тобол»[258]: Мандельштам знал об обоих, так что, возможно, оба были зашвартованы в Соликамске или же просто встретились по пути[259].
Внимание Мандельштама не могли не привлечь береговые знаки – створные меты и футштоки. Первые маркировали изгибы фарватера и километраж от устья реки: их появление впереди было предвестником поворота русла или какой-то иной перемены. Они являли с собой хорошо видные капитанам высокие столбы с прибитыми друг над другом четырьмя поперечными рейками переменной и уменьшающейся снизу доверху длины. Они были окрашены чаще всего белой, видимой и ночью, краской. Футштоки же – это своего рода «стационарные» мерные рейки, фиксирующие уровень воды. Они состояли из чередующихся красных и черных меток и цифр и действительно напоминали старинные верстовые столбы из дореволюционного времени[260].
Наложившись друг на друга, футштоки и створовые столбы попали в стихи:
В Соликамске – снова пересадка, причем от вокзала до пристани ехали на леспромхозовском грузовике (это тут О.М., увидев бородача с топором, перепугался и шепнул: «Казнь-то будет какая-то петровская!»).
Надо не просто сказать – подчеркнуть, что психическое состояние Мандельштама оставляло желать много лучшего. Травмопсихоз – термин, сообщенный поэту или его жене скорее всего следователем со слов тюремного врача, – был, по замечанию Ю.Л. Фрейдина, ничем иным как эвфеизмом: правильно было бы говорить о тюремном психозе плюс так называемый железнодорожный психоз (разновидность галлюцинаторно-параноидного психоза), когда человеку – от обилия или остроты впечатлений – за всю дорогу не удавалось сомкнуть глаз!
Последний перегон – водный и против течения (вверх по Каме, по Вишере и по Колве) – Осип Эмильевич с Надеждой Яковлевной проплыли с комфортом – в отдельной каюте, снятой по совету Оськи-конвоира («Пусть твой отдохнет!»). Этим маршрутом плавали два парохода – «Обь» и «Тобол»[258]: Мандельштам знал об обоих, так что, возможно, оба были зашвартованы в Соликамске или же просто встретились по пути[259].
Внимание Мандельштама не могли не привлечь береговые знаки – створные меты и футштоки. Первые маркировали изгибы фарватера и километраж от устья реки: их появление впереди было предвестником поворота русла или какой-то иной перемены. Они являли с собой хорошо видные капитанам высокие столбы с прибитыми друг над другом четырьмя поперечными рейками переменной и уменьшающейся снизу доверху длины. Они были окрашены чаще всего белой, видимой и ночью, краской. Футштоки же – это своего рода «стационарные» мерные рейки, фиксирующие уровень воды. Они состояли из чередующихся красных и черных меток и цифр и действительно напоминали старинные верстовые столбы из дореволюционного времени[260].
Наложившись друг на друга, футштоки и створовые столбы попали в стихи:
Колва в Чердыни судоходна исключительно по большой воде, то есть в мае-июне. Так что можно сказать, что Мандельштамам «повезло» со временем прибытия[261].
И речная верста поднялась в высоту…
4
Что знал О.М. о Чердыни, усаживаясь напротив своих конвоиров в вагоне? Скорее всего – ничего. Ситуация – так мало походившая на путешествие в Армению в 1930-м, готовясь к которому О.М. не вылезал из музеев и библиотек!
Исторически и географически он себе плохо представлял, куда «везут они его», эти «чужие люди» из «железных ворот ГПУ». Если Чердынь как-то и звучала для него, то музыкально: возможно, она сопрягалась у него со старообрядцами.
Ему было невдомек, что Чердынь, – городок хотя и маленький (около 4 тысяч жителей), но один из древнейших на всем Урале. Некогда вполне себе гордый –величавшийся Пермью Великою Чердынью, что говорило о его столичности в этой самой Перми, широко ведшей свою торговлю (пушнина да еще серебро) – от Великого Новгорода до Персии. Более скромное название «Чердынь», в переводе с коми-пермяцкого, – это «поселение, возникшее при устье ручья», при этом подразумевалась речка Чердынка (или Чер), впадающая здесь в Колву.
Судоходная Колва (правый приток Вишеры, левого притока Камы) связывала Чердынь с Волгой, а через короткие волоки (впоследствии замененные грунтовыми дорогами) – и с Северной Двиной и Печорой. Реки в этих краях – исток и устье всего сущего. Все селения вокруг Чердыни расположены исключительно по берегам рек. Транспорт, рыба, молевой сплав (главным образом на Волгу) – все это основа повседневной экономики города и горожан.
Сама Чердынь оседлала правый берег реки – высокий и обрывистый, покрытый хвойным лесом: это он в стихах у Мандельштама отражался в воде. В лесу все больше пихта да ель, но встречается и сосна, реже лиственница и кедр. Чахлый елово-пихтовый лес, растущий на болоте, именутся здесь согрой, а высокий, «корабельный», растущий по горам, – пармой. Вода в самой Колве у Чердыни из-за глинистых и торфяных берегов – мутная взвесь: при высокой воде берега размываются.
Первое письменное упоминание – под 1451 годом: тогда Чердынь, чистое коми-пермяцкое селение, только обживалась русскими и перестраивалась из новгородского в московские вассалы. В 1462 году православные миссионеры основали здесь монастырь и пытались окрестить местных коми-пермяков и вогулов, а те не горели таким желанием и иногда сопротивлялись. В 1472 году московский отряд во главе с князем Федором Пестрым и устюжским воеводой Гавриилом Нелидовым даже ходили на Чердынь и Пермь Великую замирять их, после чего Чердынь окончательно закрепилась за Москвой, а в 1535 году официально провозглашена городом.
Отсюда начиналась Чердынская дорога – древний путь через Уральские горы в Западную Сибирь: до конца XVI века здесь зимовали купцы, двигавшиеся на восток. Однако с истощением здесь серебряных руд и с усилением соледобычи в Прикамье экономическая роль Чердыни сошла на нет, а сама она – при Строгановых, в XVII в. – только что не захирела. Соляные копи были хоть и не далеко, а все же не здесь: железную дорогу дальше Соликамска (это в 100 км) не стали тянуть – рыбе да мехам не нужны рельсы. Неподалеку и Красновишерск, где в 1930-е годы строился, в том числе и шаламовскими руками, грандиозный целлюлозно-бумажный комбинат.
Исторически и географически он себе плохо представлял, куда «везут они его», эти «чужие люди» из «железных ворот ГПУ». Если Чердынь как-то и звучала для него, то музыкально: возможно, она сопрягалась у него со старообрядцами.
Ему было невдомек, что Чердынь, – городок хотя и маленький (около 4 тысяч жителей), но один из древнейших на всем Урале. Некогда вполне себе гордый –величавшийся Пермью Великою Чердынью, что говорило о его столичности в этой самой Перми, широко ведшей свою торговлю (пушнина да еще серебро) – от Великого Новгорода до Персии. Более скромное название «Чердынь», в переводе с коми-пермяцкого, – это «поселение, возникшее при устье ручья», при этом подразумевалась речка Чердынка (или Чер), впадающая здесь в Колву.
Судоходная Колва (правый приток Вишеры, левого притока Камы) связывала Чердынь с Волгой, а через короткие волоки (впоследствии замененные грунтовыми дорогами) – и с Северной Двиной и Печорой. Реки в этих краях – исток и устье всего сущего. Все селения вокруг Чердыни расположены исключительно по берегам рек. Транспорт, рыба, молевой сплав (главным образом на Волгу) – все это основа повседневной экономики города и горожан.
Сама Чердынь оседлала правый берег реки – высокий и обрывистый, покрытый хвойным лесом: это он в стихах у Мандельштама отражался в воде. В лесу все больше пихта да ель, но встречается и сосна, реже лиственница и кедр. Чахлый елово-пихтовый лес, растущий на болоте, именутся здесь согрой, а высокий, «корабельный», растущий по горам, – пармой. Вода в самой Колве у Чердыни из-за глинистых и торфяных берегов – мутная взвесь: при высокой воде берега размываются.
Первое письменное упоминание – под 1451 годом: тогда Чердынь, чистое коми-пермяцкое селение, только обживалась русскими и перестраивалась из новгородского в московские вассалы. В 1462 году православные миссионеры основали здесь монастырь и пытались окрестить местных коми-пермяков и вогулов, а те не горели таким желанием и иногда сопротивлялись. В 1472 году московский отряд во главе с князем Федором Пестрым и устюжским воеводой Гавриилом Нелидовым даже ходили на Чердынь и Пермь Великую замирять их, после чего Чердынь окончательно закрепилась за Москвой, а в 1535 году официально провозглашена городом.
Отсюда начиналась Чердынская дорога – древний путь через Уральские горы в Западную Сибирь: до конца XVI века здесь зимовали купцы, двигавшиеся на восток. Однако с истощением здесь серебряных руд и с усилением соледобычи в Прикамье экономическая роль Чердыни сошла на нет, а сама она – при Строгановых, в XVII в. – только что не захирела. Соляные копи были хоть и не далеко, а все же не здесь: железную дорогу дальше Соликамска (это в 100 км) не стали тянуть – рыбе да мехам не нужны рельсы. Неподалеку и Красновишерск, где в 1930-е годы строился, в том числе и шаламовскими руками, грандиозный целлюлозно-бумажный комбинат.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента