…А недавно Д. Бродский читал мне и Лаврову стихи Мандельштама на смерть А. Белого. Да, есть еще стихи в этом мире! Бродский – грузнеющий, неопрятный сплетник, но страстно любит стихи, бессчетное число знает наизусть и переводчик Рембо. О судьбе Мандельштама ничего не известно[213] .

7
Хлопоты

   Ассириец держит мое сердце…
О. Мандельштам

   …Вот мы и вернулись в квартиру 26 писательского кооператива в Нащокинском. После того как в семь утра увели Осипа Эмильевича (перед уходом он съел, посолив, крутое яйцо, которое накануне сам же раздобывал для Анны Андреевны у соседей), квартира опустела. К остававшимся в ней Н.М. и А.А. вскоре присоединился Левушка Гумилев, но вскорости мать его выставила, опасаясь за его судьбу.
   Наутро Надежда Яковлевна идет к своему брату, Е.Я. Хазину, а Ахматова – к Пастернаку и Авелю Енукидзе (в то время секретарю Президиума ЦИК СССР). Узнав об аресте, Пастернак пошел к Демьяну Бедному и Бухарину, но ни того, ни другого не застал. Демьян позже не посоветует ему вмешиваться в это дело, а Бухарину Пастернак оставляет записочку с просьбой сделать для О.М. всё возможное.
   Интересно, что к Максиму Горькому – обращаться не стали: политический сервилизм «писателя № 1» плюс эпизод с невыданными в 20-е годы штанами[214] делали этот шаг бессмысленным[215].
   Но и те, к кому обратились, едва ли были самыми подходящими для этой роли людьми. Оба и сами были уже обречены, поскольку адресат мандельштамовской эпиграммы к тому времени почитал их своими врагами.
   Демьян Бедный?.. Его звезда закатилась еще в конце 1930 года: 12 декабря Сталин ответил на обращение к себе баснописца пространным и уничижительным письмом. Окончательное «падение» Д. Бедного произошло в январе 1932 г., когда Сталину доложили о высказываниях Демьяна в свой адрес[216]. И, наконец, – хоть это и случилось много позже, чем арест О.М. – Сталин буквально «размазал» баснописца своей записочкой от 20 июля 1937 года главному редактору «Правды» Льву Мехлису, зачитанной «новоявленному Данту» (выражение Сталина) прямо на заседании редколлегии: «Новоявленному Данте, т. е. Конраду, то бишь… Демьяну Бедному. Басня или поэма “Борись или умирай”, по-моему, художественно-посредственная штука. Как критика фашизма, она бледна и неоригинальна. Как критика советского строя (не шутите!), она глупа и прозрачна. Так как у нас (у советских людей) литературного хлама и так не мало, то едва ли стоит умножать такого рода литературу еще одной басней, так сказать… Я, конечно, понимаю, что я обязан извиниться перед Демьяном-Данте за вынужденную откровенность. С почтением И. Сталин»[217].
   Бухарин?.. Но и его Сталин «погромил» еще в 1929 году, сердечно отблагодарив тем самым за помощь в победе над Троцким. Остаток жизни Бухарина – это годы постоянного подминания Кобой (как называли Сталина старые партийцы), годы бесчисленных унижений, годы «милостей» и «опал», годы выматывающего растаптывания. В мае 34-го Бухарин был уже не тем, что в 1928, когда О.М. к нему бегал заступаться за полузнакомых стариков: как член коллегии Наркомтяжпрома, как руководитель научно-исследовательского и технико-пропагандистского сектора этого наркомата (где он, кстати, в ноябре 1933 года проходил «чистку»), он ходил в подчиненных у Орджоникидзе: возвращением своим после XVII cъезда в редакторы «Известий» Бухарин не обольщался.
   Енукидзе?.. Что ж, и этот выбор по-своему закономерен: пятидесятисемилетний, но неженатый и бездетный, Авель Сафронович Енукидзе, давнишний личный друг Сталина и Орджоникидзе, с декабря 1922 и по март 1935 года был секретарем Президиума ЦИК СССР. У него действительно была репутация человека, не раз помогавшего в безнадежном деле смягчения отдельных случаев репрессий, и жены арестованных это знали. И не только жены: актриса МХАТ Ангелина Степанова добилась через него разрешения на свидание с Николаем Эрдманом в тюрьме(!), а также на 10-дневную поездку к нему в августе 1934 год в Енисейск, куда его выслали[218]. Возможно, именно эта история, о которой был прекрасно осведомлен М.А.Булгаков, навела Ахматову и Н.М. на саму мысль обратиться именно к нему.
   В случае с О.М. Енукидзе скорее всего ничего предпринимать не стал: по крайней мере «камер-фурьерский» журнал посетителей Сталина зафиксировал лишь три посещения вождя Авелем Енукидзе – 10 мая, 4 июня и 10 июля 1934 года[219]. Впрочем, открытыми оставались и другие виды связи – телефон, записочка.
   Ведь и Бухарин в эти месяцы не был у Кобы: самые ближайшие даты их встреч – 8 апреля и 10 июля[220]. Но Бухарин написал ему об О.М. отдельное письмо!
   А вот кто из интересующих нас людей в интересующее нас время у Сталина побывал – и не раз, – так это Ягода.
   Визиты Ягоды в Кремль пришлись на 10, 16 и 25 мая, то есть на один из дней накануне ареста, сам день ареста и в точности на дату второго допроса О.М.![221]
   Резонно предположить, что дело об антисталинском пасквиле было у Ягоды на особом контроле. В таком случае свежие результаты допросов быстро поднимались наверх по предположительной цепочке «Шиваров – Молчанов[222] – Агранов – Ягода» и могли достигнуть самого верха этой читательской вертикали – Сталина – практически в тот же день, ближе к ночи, как это Сталин и любил.
   Увы, эта гипотеза нуждается в корректировке. Вероятность того, что Ягода в этот день переговорил со Сталиным о Мандельштаме прямо в Кремле, – практически нулевая. Дело в том, что Ягода вошел в кабинет не один, а вместе со всем Политбюро, то есть в компании человек так двадцати – и не мудрено: обсуждалось около семидесяти вопросов, в том числе о системе финансирования органов ОГПУ[223]. Началось заседание в 13.20, а закончилось в 19.30[224], так что и по времени эта дата «не бьет».
   Но изменения, происшедшие с мандельштамовским делом, были настолько радикальными, что остается предположить только одно – где-то между поздним вечером 25 мая и серединой дня 26 мая Ягода доложил Сталину о Мандельштаме по телефону. Сначала он ознакомил вождя с самим «пасквилем», а затем и с новодобытыми отягчающими данными о пасквилянте. Дело было подготовлено для передачи в Особое совещание, штрафная компетенция которого в то время не выходила за рамки пяти лет лагерей. Но Сталин ведь мог и перерешить, и, докладывая, Ягода не сомневался в том, что сталинское решение будет достаточно суровым: одной только «груди осетина» для грузина вполне достаточно, чтобы отправить неучтивца к праотцам.
   Но Ягода ошибся.
   Сталин мгновенно оценил ситуацию, а главное – «оценил» стихи и, действительно, решил всё совершенно иначе – в сущности, он помиловал дерзеца-пиита за творческую удачу и за искренне понравившиеся ему стихи. Ну разве не лестно и не гордо, когда тебя так боятся, – разве не этого он как раз и добивался?!
   «Ассириец», он понимал, что к вопросу о жизни и смерти можно будет при необходимости и вернуться, а пока почему бы не поиграть с пасквилянтом в кошки-мышки и в жмурки, почему бы не сотворить маленькое чудо, о котором сразу же заговорит вся Москва?
   Итак, 25 мая 1934 года Сталин – чудовище – подарил Мандельштаму жизнь – пускай не всю, пусть всего «один добавочный день», но день, «полный слышанья, вкуса и обонянья».
   И это была – самая высшая и самая сталинская из всех Сталинских премий, им когда-либо присужденных![225]

8
Сотворение чуда

   Но еще одну историю – несколько забегая вперед и хотя бы на правах постскриптума – следует дорассказать. Историю про то, как в начале июня 1934 года за О.М. вступился Бухарин, написавший Сталину по этому поводу специальное и очень хорошо продуманное письмо. Приведем заключительную его часть (первые две касаются чисто административных вопросов):
   3) О поэте Мандельштаме. Он был недавно арестован и выслан. До ареста он приходил со своей женой ко мне и высказывал свои опасения на сей предмет в связи с тем, что он подрался(!) с А‹лексеем› Толстым, которому нанес «символический удар» за то, что тот несправедливо якобы решил его дело, когда другой писатель побил его жену. Я говорил с Аграновым, но он мне ничего конкретного не сказал. Теперь я получаю отчаянные телеграммы от жены М‹андельштама›, что он психически расстроен, пытался выброситься из окна и т. д. Моя оценка О. Мандельштама: он – первоклассный поэт, но абсолютно несовременен; он – безусловно не совсем нормален; он чувствует себя затравленным и т. д. Т. к. ко мне всё время апеллируют, а я не знаю, что он и в чем он «наблудил», то я решил тебе написать и об этом. Прости за длинное письмо. Привет.
   Твой Николай
 
   P.S. О Мандельштаме пишу еще раз (на об‹ороте›), потому что Борис Пастернак в полном умопомрачении от ареста М‹андельштам›а и никто ничего не знает.
   На этом письме Сталин собственноручно начертал резолюцию: «Кто дал им право арестовать Мандельштама? Безобразие…»[226]
   Прежде чем писать эту записку, Бухарин, как видим, справился об О.М. у Агранова, но тот уклонился от комментария, видимо еще не зная результата. Под воздействием телеграмм из Чердыни и обращения Пастернака (вероятно, вторичного) Бухарин и написал свою записку. И уже после этого, встретив Ягоду, услышал от него то, чем, собственно, О.М. «наблудил» (Шиваров называл эти стихи или пасквилем, или «беспрецедентным контрреволюционным документом»). А услышав – испугался сам.
   Только так можно объяснить бухаринскую реакцию на приход Н.М. в редакцию «Известий»: «Проездом из Чердыни в Воронеж я снова забежала в “Известия”. “Какие страшные телеграммы вы присылали из Чердыни”, – сказала Короткова (секретарь Бухарина. – П.Н.) и скрылась в кабинете. Вышла она оттуда чуть не плача. “Н. И. не хочет вас видеть – какие-то стихи”… Больше я его не видела. …Ягода прочел ему наизусть стихи про Сталина, и он, испугавшись, отступился»[227].
   Л. Максименков также полагает, что О.М. спас лично Сталин, но не как читатель стихов и даже не как интриган-импровизатор, а как системный бюрократ. Всё дело в том, что О.М., по Максименкову, был в 1932–1934 годах ни много ни мало – номенклатурным поэтом(!), а «номенклатуру» без разрешения «Инстанции», то есть Сталина, трогать не полагалось:
   Его имя было включено в список-реестр, который был подан Сталину в момент создания оргкомитета ССП в апреле 1932 года и который вождь со вкусом главного кадровика огромной страны исчеркал характерными цифрами, стрелками и фамилиями кандидатов.
   В части списка, заключительной по месту, но не по политическому значению, состоявшей из 58 «беспартийных писателей» были имена Пастернака, Бабеля, Платонова, Эрдмана, Клюева и Мандельштама… Фамилий Михаила Булгакова, Анны Ахматовой и Михаила Кузмина в этом списке не было. Список был охранной грамотой. В условиях византийского значения списков для России Осипа Эмильевича можно было считать реальным членом номенклатуры ССП образца 1932 года. Отныне нельзя было просто так арестовывать упомянутых в списке поэтов и писателей.[228]
   И именно на этом, выручая О.М., и сыграл Бухарин, будучи, по Максименкову, своего рода колонновожатым писательской номенклатуры.
   В январе 34-го на съезде «победителей» Бухарин был избран кандидатом в члены ЦК. Усилилась его роль в Академии Наук. Но для истории советской культуры и литературы более значительным оказался факт, не зафиксированный в явных решениях Политбюро. Где-то в мае–июне была подготовлена новая повестка дня Первого съезда писателей. Радикально измененная, она поручала Бухарину выступить на съезде с докладом о советской поэзии. Докладчик получал карт-бланш для трактовки советской поэзии и советских поэтов. На некоторое время Бухарин назначался наместником Сталина в царстве поэзии, чрезвычайным комиссаром с мандатом «Инстанции». Мандельштама (под гарантию Пастернака) спасут именно благодаря этому монаршему мандату.[229]
   То, что письмо прежде всего про О.М., Сталин, разумеется, понял сразу – отсюда его красный карандаш на полях мандельштамовского «пункта». Но в то, что дело тут всего лишь в нарушении негласной субординации, верится с трудом: принадлежность к какой бы то ни было номенклатуре в СССР никого не спасала[230]. Как и в то, что при этом Максименков вынужден был допустить – сталинскую неиформированность:
   Сталин об аресте, похоже, искренне ничего не знал. Без ведома ЦК, «инстанции» (Политбюро, Оргбюро, Секретариата), Культпропа и оргкомитета Союза писателей арестовали номенклатурного поэта. В те дни начинался прием в члены ССП. Такой арест мог повредить кампании и подготовке к съезду.[231]
   С этой точки зрения необычайно важно как можно точнее продатировать бухаринскую записку.
   Ясно и то, что Бухарин не слишком торопился с хлопотами. Ведь Пастернак обратился к нему, в сущности, в день ареста, то есть еще 17 мая. По-видимому, тогда Бухарин и позвонил Агранову, но тот не посчитал нужным делиться с Бухарчиком тем, что уже знал об этом деле. После чего Бухарин как минимум три недели не предпринимал решительно ничего.
   Но когда 3–4 июня из Чердыни посыпались телеграммы о травмопсихозе О.М. и его покушении на самоубийство (а возможно, в это же самое время у него вторично справился об О.М. и Пастернак), Бухарин решился всё же вмешаться – на сей раз записочкой, где О.М. поминается среди прочих и как бы невзначай. Датировать ее можно по контексту – 5 или 6 июня.
   Думается, что «записочка» сыграла свою роль в закреплении и даже усилении «чуда» – в замене Чердыни Воронежем, а высылки ссылкой, то есть снятием с О.М. режима спецкомендатуры.
   Другое следствие бухаринского и только бухаринского письма – звонок Сталина Пастернаку. Уже отмечено, что существуют две версии состоявшегося между ними разговора – «пространная» и «краткая». Согласно первой (Н. Мандельштам, А. Ахматова, Л.Чуковская, З.Пастернак, З. Масленникова – все, разумеется, с вариациями), Пастернак спокойно и подробно беседует со Сталиным о Мандельштаме, заступается за него и предлагает встретиться, чтобы поговорить о жизни и смерти[232]. Согласно второй (Н. Вильмонт, М. Пришвин, М.Коряков, Д. Спасский[233]) – разговор был предельно лаконичным, и Пастернак в нем не то чтобы отрекался от О.М., но отчетливо от него дистанцировался[234]. К этой версии, похоже, присоединяется и сам Пастернак – в письме Сталину от 1 ноября 1935 года с просьбой об освобождении Н. Пунина и Л. Гумилева («Однажды Вы упрекнули меня в безразличии к судьбе товарища»)[235].
   Любопытно, что и Н. Вильмонт, и З. Пастернак – оба слышали пастернаковскую часть диалога собственными ушами! Жена поэта, кстати, сильно недолюбливавшая О.М., вообще считала, что Сталин таким образом проверял, а верно ли, что Пастернак так волнуется, как ему о том пишет Бухарин:
   «Вскоре до нас дошли слухи (Sic! И это в ситуации, когда Ахматова уже на следующее утро приходила к Пастернаку! – П.Н.), что Мандельштам арестован. Боря тотчас же кинулся к Бухарину, который был редактором «Известий», возмущенно сказал ему, что не понимает, как можно не простить такому большому поэту какие-то глупые стихи и посадить человека в тюрьму. ‹…› В квартире, оставленной Боре и его брату родителями, мы занимали две комнаты, в остальных трех поселились посторонние люди. Телефон был в общем коридоре. Я лежала больная воспалением легких. Как-то вбежала соседка и сообщила, что Бориса Леонидовича вызывает Кремль. Меня удивило его спокойное лицо, он ничуть не был взволнован. Когда я услышала: «Здравствуйте, Иосиф Виссарионович», – меня бросило в жар. Я слышала только Борины реплики и была поражена тем, что он разговаривал со Сталиным, как со мной. С первых же слов я поняла, что разговор идет о Мандельштаме. Боря сказал, что удивлен его арестом, и хотя дружбы с Мандельштамом не было, но он признает за ним все качества первоклассного поэта и всегда отдавал ему должное. Он просил по возможности облегчить участь Мандельштама и, если возможно, освободить его. А вообще он хотел бы повстречаться с ним, т. е. со Сталиным, и поговорить с ним о более серьезных пещах – о жизни, о смерти. Боря говорил со Сталиным просто, без оглядок, без политики, очень непосредственно.
   Он вошел ко мне и рассказал подробности разговора. Оказывается, Сталин хотел проверить Бухарина, правда ли, что Пастернак так взволнован арестом Мандельштама. Боря был совершенно спокоен, хотя этот звонок мог бы взбудоражить любого. Его беспокоило лишь то, что звонок могли слышать соседи. Он позвонил секретарю Сталина Поскребышеву и спросил, нужно ли держать в тайне этот разговор‹…›. Поскребышев ответил, что это его дело»[236]
   Но, каким бы ни был этот разговор на деле, уже одним фактом личного звонка Сталин хорошенько покогтил, причем не только Мандельштама, но и самого Пастернака. Спустя два с лишним года, 25 ноября 1936 года, М. Пришвин записал в дневнике: «“Я” Сталина родилось из кавказской кровной верности, непостижимого упорства кровника в достижении цели, из коварства азиатского, из дружбы, из огромной первобытной кровной, близости к человеку, из безфантазии и бездосужия, из партии… Он, вероятно, беспрерывно “прижимает человека к стене”, ловит его с поличным его блажи и одного, отпустив, делает своим человеком навсегда, другого, когда надо, без колебания уничтожает (слышал я, будто он позвонил к Пастернаку и спросил, не нуждается ли он в чем-нибудь, и после долгих намеков сказал о сосланном Мандельштаме; а когда Пастернак отказался, сказал ему: – “Эх вы, писатели!” – Таким образом он пригвоздил к себе навсегда Пастернака. Не дай-то бог попасть в такой “нравственный плен”»[237]