При аресте забрали (конфисковали или реквизовали) не так уж и много: паспорт (№ 3669920), письма, записи адресов и телефонов, а также стопку бумаги на стуле – 48 листов творческих рукописей на отдельных листах. На обороте протокола обыска есть помета: «Переписка взята в отдел. С. Вепринцев» – но имелась в виду, скорее всего, не собственно эпистолярия[126], а все изъятые бумаги в целом (за исключением паспорта).
   В архиве Надежды Яковлевны сохранилась бумажка с записанными на ней карандашем номером и датой ордера, а также адресом справочной ОГПУ: «Кузнецкий мост. Дом № 24. Окно 9»[127] – видимо, Вепринцев на прощанье продиктовал[128].
   Претензий к обыскивающим О.М. не заявил. Набор личных вещей, которые он взял с собой, был немного странным: восемь воротничков, галстук, три пары(?) запонок, мыльница, ремешок, щетка и семь разных книг. Все это, а также паспорт и 30 рублей денег, он сдал в тот же день под квитанции дежурному приемного покоя во Внутреннем изоляторе ОГПУ на Лубянке, куда его и привез воронок.
   Делу его присвоили тогда номер – № 4108[129], после чего была сделана тюремная фотография, сняты отпечатки пальцев и заполнена «Анкета арестованного». Среди стандартных ответов на стандартные установочные вопросы анкеты выделяется один – о состоянии здоровья: «Здоров: сердце несколько возбуждено и ослаблено».
   Это возбуждение передает и фотография – совершенно исключительная уже по той позе, которую зафиксировал тюремный магний. Мандельштам, наверное, единственный, кто снялся в тюрьме, так по-наполеоновски скрестив руки: сколько же в его взгляде и в этом жесте независимости и свободы – то есть ровно того, что тотчас же после фотосессии начнут усиленно отбивать и отбирать!..
 
   Мандельштамовский следователь готовился к его допросам, немного блефуя, – то есть, не имея на руках ничего, кроме чьего-то инициирующего доноса[130], а также изъятой у О.М. «переписки» на 48 листах.
   Среди прихваченного во время обыска был и автограф «Волка», на который О.М. обреченно кивнул еще при обыске, но про это стихотворение в протоколах допросов – ни единого упоминания. Бегло ознакомившись с ночным уловом, следователь, по-видимому, не нашел на 48 листах ничего из того, что искал. И – направил своего оперативника снова на квартиру, посмотреть еще раз, да получше.
   К этому времени Н.М. и А.А. даже разработали небольшую «матрицу преступления и наказания»: за пощечину А. Толстому – ссылка, за «Волчий цикл» – лагерь, за стихи о Сталине – расстрел! То, что делавший выемку чин остановился на «Волке» и кивнул, говорило в пользу второй версии, но то, что он вернулся и продолжил поиски, – в пользу третьей!
   Что ж – серьезней некуда, но этого и следовало ожидать: О.М. прочел роковые стихи уж очень многим, наверное, паре дюжин людей. И всё теперь зависело от того, кто же именно из них настучал.

2
Следствие с Христофорычем: допросы и постановление

   Твоим узким плечам под бичами краснеть…
О. Мандельштам

   Впрочем, толковому следователю для того, чтобы состряпать дело, вовсе и не нужны были оперативные данные на подследственного: вполне достаточно было его самого, а на худой конец —не нужно было вообще ничего.
   А следователь О.М. достался как раз «толковый» – молодой (О.М. был на семь лет старше его), но уже с десятилетим стажем в органах: Николай Христофорович Шиваров[131].
   В 1934 году он, как и Вепринцев, был оперуполномоченным 4-го отделения СПО ОГПУ и специализировался в том числе и даже прежде всего на писателях[132]. Именно он – еще в 1920-е годы – вел досье на Максима Горького (и был на связи с П.П. Крючковым, его секретарем). О.М. был у него «не первый» и «не последний»: в 1931 году он вел первое дело Ивана Приблудного[133], в 1932 – контролировал А. Довженко[134], а в 1933 – разрабатывал Андрея Платонова[135] и, осенью, Н. Эрдмана[136]. В феврале–марте 1934 года он вел дело Н. Клюева[137]. И после ареста О.М. не покидал своего поприща: в 1935 году – вел дело П. Васильева, в октябре 1936 – Б. Пильняка[138], а также групповое дело В. Нарбута, И. Поступальского (хорошего знакомого О.М.), П. Шлеймана (Карабана), Б. Навроцкого и П. Зенкевича[139].
   Отвлечемся немного на собеседника О.М.
   Был Николай Шиваров болгарским коммунистом-подпольщиком, от преследований бежавшим в СССР. Красавец чуть ли не двухметрового роста, невероятно сильный физически: орехи пальцами щелкал. По прежней профессии – журналист, творческий человек, в душе театрал, а по призванию, даром что из литературного отделения, чекист: в близком кругу (а дружил он, например, с Фадеевым и Павленко[140]), впрочем, любил посетовать, что службой в ОГПУ тяготится, но – раз партия велела…
   Однажды в 1933 году «Саша Фадеев» привел «Николая» к Катанянам, где болгарин Шиваров даже на колени упал перед хозяйкой от восторга при виды толмы – блюда, общего для болгар и армян. Трогательная живая реакция, не правда ли?
   Хорошо задокументированы и дружеские отношения Шиварова с Луговскими и Слонимскими: с первыми его познакомил Фадеев, со вторыми – Павленко[141]. Его имя возникает в письмах Сусанны Черновой к Луговскому за 1935 год: «Адрес Николая Христофоровича – Арбат, 49, кв. 2»[142]. Литературовед Н.А. Громова пишет:
   Он присутствует в списке Сусанны в ряду тех, кому надо привезти подарок из Парижа. Она также настоятельно требует, чтобы Луговской поблагодарил его за то, что тот устроил его после заграничной поездки в Дом отдыха НКВД.[143]
   Возможно, что дела Пильняка и Нарбута с подельниками стали его последними на Лубянке, поскольку в декабре 1936 года Шиварова перевели в Свердловск. Знакомым он говорил, что едет по журналистсткой части, а на самом деле – помощником начальника 4 отдела Управления госбезопасности УНКВД по Свердловской области. Арестовали его через год – 27 декабря 1937 года, причем как «перебежчика-шпиона». 4 июня 1938 года Особое совещание НКВД приговорило его, как спустя два месяца и О.М., к пяти годам ИТЛ. Отбывал он их в лагере около Вандыша, деревни в Коношском районе Архангельской области. И хотя жилось ему там, судя по всему, сравнительно неплохо, жизнь свою он кончил самоубийством.
   Вот еще одна трогательная, за душу берущая сцена с участием «Николая» и приготовительницы толмы – Галины Дмитриевны Катанян (в ее изложении):
   Однажды утром, когда я еще лежу в постели, он входит ко мне в комнату, в пальто и шапке. Визит его для меня полная неожиданность, т. к. незадолго до этого он был переведен на работу в Свердловск, в газету.
   – Христофорыч, откуда вы?
   – С вокзала, – говорит он. – Еще не был дома. Старушка, вставайте, одевайтесь, вы нужны мне.
   – Что случилось, Николай?
   Он вертит шапку в руках.
   – Одна добрая душа сообщила мне, что видела ордер на мой арест. Пусть это сделают здесь, чтоб Люси не нужно было таскаться в Свердловск с передачами, – мрачно говорит он.
   Я всплескиваю руками:
   – Но почему же вы не скроетесь? – спрашиваю я шепотом. – Почему вы не бежите куда-нибудь?
   – Бежать… – говорит он вяло. – А что будет с Люси? Да и не виноват я ни в чем, чего мне бегать…
   В его квартире на Арбате тихо. Люси на работе. Сынишка, светлоглазый Владка, неслышно возится с игрушками в углу.
   Сурово глядя на меня, Николай говорит:
   – Галя, подберитесь, держите себя в руках. Мне не на кого надеяться, кроме вас. Вы должны быть около Люси, когда это случится. Вы должны позаботиться о Владке, если ее тоже заберут. Обещайте, что возьмете его себе, не отдадите в детский дом. Пусть Саша поможет Вам в этом. Пусть Саша позаботится о Владке, если и с Вами случится беда. Скажите ему, что я надеюсь на его дружбу.
   Заливаюсь слезами:
   – Коля, милый, что же происходит?
   Он долго молчит, глядя в пол.
   – Если бы я только мог понять, что происходит, – говорит он с тоской.
   Через четыре дня его арестовали.[144]
   Заурядная, казалось бы, история. Только произошла она с тем, кто произносить Если бы я только мог понять, что происходит, был решительно не вправе.
   Характерная деталька – служба в свердловской газете: он привирал даже в этой ситуации!
   Опустим историю про то, как жестоко и подло на весть об аресте Шиварова среагировал «Саша» – это релятивирует слезы, пролитые Фадеевым по О.М., до консистенции крокодиловых.
   Но дорасскажем историю самого Христофорыча.
   Весной 1940 года стали приходить его письма, передаваемые с оказиями, через вольнонаемных лагеря (в основном, женщин). Об этом вспоминал покойный В.В. Катанян, а журналист Э. Поляновский, не называя по его просьбе его имени, цитировал или пересказывал его детские воспоминания:
   Фадеев и Павленко дружили с моим отцом. Павленко и привел к нам в дом Николая Христофоровича. Как оказалось, он родился и вырос в Болгарии. Коммунист. После какой-то там заварушки бежал чуть ли не из тюрьмы к нам, оставил там жену и ребенка. Здесь снова женился, жена – глазной врач. Это была одна компания – Фадеев, Павленко, Шиваров, они приятельствовали. Кем он работал – ни отец мой, ни мать не знали. Вроде бы на какой-то ответственной партийной работе. Я был мальчиком, но помню Николая Христофоровича очень хорошо. Среднего роста. Круглолицый брюнет. У него был вид аристократа. Он часто приносил мне в подарок очень редкие книги. Был компанейский, обаятельный, пользовался успехом у женщин. Московский сын очень любил его. А жили Шиваровы, как и мы, – на Арбате, рядом.
   Николай Христофорович уже был осужден, уже отбывал наказание… однажды в дом к нам постучались… Вошла женщина, как потом выяснилось, вольнонаемная из лагеря. Она вручила матери письмо от Шиварова. На конверте было написано: «Второй переулок налево, второй дом от угла, войти во двор, направо в углу подъезд, 6 этаж, налево в углу дверь». Здесь же, на конверте, нарисован план. Найти легко, если знать одно – речь об Арбате. Это, видимо, женщина должна была держать в уме.
   Письмо Шиварова сохранилось.
   Помните, о чем просил его бывший подследственный, несчастный, беспомощный Мандельштам в своей единственной весточке, которую удалось передать родным? «Здоровье очень слабое. Истощен до крайности, исхудал, неузнаваем почти, но посылать вещи, продукты и деньги – не знаю, есть ли смысл. Попробуй все-таки. Очень мерзну без вещей».
   О чем же просит теперь Николай Христофорович?
   «Купите для меня сотню хороших папирос, немного сладкого – ох, шоколаду бы, а? – пару носков любого качества, любого же качества (но не любой расцветки, предпочтительно голубой или серой), сорочку № 42/43, два–три десятка лезвий (это в зону-то! – Авт.) для безоп‹асной› бритвы, мыльного порошку, 1–2 к‹уска› туалетного мыла и наконец – книги».
   Да это же письмо аристократа из санатория! И денег у Шиварова в лагере оказалось предостаточно, и связь с волей налажена отменно. Даже секреты от жены – санаторно-курортные.
   «При этом спроси у Люси, нет ли у нее что-нибудь из этих вещей, заготовленных для меня, однако, во-первых, – не упоминая ничего о сорочке, шоколаде и папиросах, и, во-вторых, – предупредив ее, что посылку вообще не возьмут, и внушив ей, что почта не намерена возобновлять прием посылок в наши края. Мне же известно, что с 15.III. прием посылок должен быть возобновлен; тебе это сообщаю, потому что буде предъявительница откажется взять всё, я сообщу тебе адрес, по которому ты мог бы послать то, что можно отложить. ‹…› Нельзя откладывать ‹…› прежде всего ответ Люси и у нее же полученный люминал – как можно больше».
   Далее, судя по всему, опытный Шиваров вынашивает какие-то замыслы относительно следственных органов, дает жене инструкции: «Люси скажи, что она должна ответить на все мои вопросы и так, как я просил ее, и если она не доверяет, пусть прошьет или тщательно заклеит письмо. Но пусть при этом не забудет о люминале, я очень часто зло, подолгу мучаюсь».
   Вторично напоминает о люминале, видимо, зло чрезвычайно мучает, душит его.
   «Предъявительница вручит тебе 30 или 50 р. В записке на ‹имя› Люси я прошу ее вручить тебе еще 50 р., но ты не ограничивай объем закупки этой суммой, а возьми всё что можно и получше. Предъявительница будет вполне удовлетворена и даже рада будет выполнить твое поручение, если ты ей обещаешь и достанешь «Фиесту» Хемингуэя (мне бы очень хотелось, кстати, «Зр‹елые› годы Г‹енриха› IV», одну-две франц‹узских› книжек, предпочтительно стариков и недавно вышедшее пособие ‹по› изуч‹ению› фр‹анцузского› языка для средней школы).
   На этом кончаются мои просьбы.
   Вандыш. 22.3.40».[145]
   А в июне 1940 года Галина Катанян получает с оказией от него письмо, можно сказать, с того света («Маленький листочек, мелкий, изящный почерк Николая»). Вот его текст:
   Галюша, мой последний день на исходе. И я думаю о тех, кого помянул бы в своей последней молитве, если бы у меня был хоть какой-нибудь божишко.
   Я думаю и о Вас – забывающей, почти забывшей меня.
   И, как всегда, я обращаюсь к Вам с просьбой. И даже с несколькими.
   Во-первых, приложенное письмо передать Люси.
   Во-вторых, возможно, что через 3–4 недели Вам напишут, будут интересоваться моей судьбой. Расскажите или напишите – что, мол, известно очень немногое: учинил кражу со взломом, достал яд, и только. Остального-то и я не знаю. Кражу со взломом пришлось учинить, чтоб не подводить врача, выписавшую люминал (Бочкову), которым первоначально намеревался воспользоваться.
   Хотя бы был гнусный, осенний какой-нибудь день, а то белая ночь. Из-за одной такой ночи стоило бы жить. Но не надо жалких слов и восклицаний, правда. Раз не дают жить, так не будем и существовать.
   Если остался кто-либо поминающий меня добрым словом, – прощальный привет.
   Нежнейше обнимаю Вас
   Николай.
   3.VI.40. Вандыш[146]
   Тут тоже многое напрашивается на анализ – и «божишко», и названная по имени, – то есть машинально заложенная, – врач Бочкова, выписавшая самоубийце орудие суицида.
   Определением Военного трибунала Московского военного округа от 27 июня 1957 года приговор, вынесенный в свое время Шиварову, был отменен за отсутствием состава преступления, а самого его реабилитировали! Шпионом, конечно же, он не был, но разве не был и не остался он навсегда преступником другого рода – непосредственным и беспощадным палачом русской литературы?..

3
«О собеседнике»

   …Вернемся к дуэту О.М. и Шиварова в тиши лубянского кабинета.
   Известно, что О.М. как бы готовил себя к такого рода ситуациям. Веселые игры в «следователя и подследственного» в 1928 году, что вели друг с другом в ялтинском пансиончике знакомый чекист Аркадий Фурманов и оставшийся неизвестным нэпман[147], были жутковатым, но явно небесполезным для каждого советского человека тренингом: арестовать-то могли каждого и в любой момент!
   И уж тем более на каждого собирались и сводились оперативные (агентурные) сведения. В том числе и на О.М., – и с ними, надо полагать, Шиваров тоже был ознакомлен.
   Заглянем ему через плечо – благо, недавняя шальная публикация Алексея Береловича вынесла на свет божий одну из таких оперативок. Она датируется 20-ми числами июля 1933 года:
   На днях возвратился из Крыма О. МАНДЕЛЬШТАМ. Настроение его резко окрасилось в антисоветские тона. Он взвинчен, резок в характеристиках и оценках, явно нетерпим к чужим взглядам. Резко отгородился от соседей, даже окна держит закрытыми, со спущенными занавесками. Его очень угнетают картины голода, виденные в Крыму, а также собственные литературные неудачи: из его книги Гихл собирается изъять даже старые стихи, о его последних работах молчат. Старые его огорчения (побои, травля в связи «с плагиатом») не нашли сочувствия ни в литературных кругах, ни в высоких сферах. МАНДЕЛЬШТАМ собирается вновь писать тов. СТАЛИНУ. Яснее всего его настроение видно из фразы: «Если бы я получил заграничную поездку, я пошел бы на всё, на любой голод, но остался бы там».