Аркадий Инин, Наталия Павловская
Маяковский. Два дня

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 
А вы
ноктюрн
сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб?
 

МОСКВА, НОЧЬ С 11 НА 12 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА
   Лампочка под потолком комнаты мигнула желтой вспышкой и погасла.
   За окном уже разливалось сизое утро.
   Владимир Маяковский – тридцатисемилетний поэт, высокий, крепкий, с крупно вылепленными чертами лица – измерил тремя широкими шагами крохотную комнату – от выключателя у двери до окна. Огромный хозяин казался втиснутым в жесткий футляр.
   Но это было его убежище и прибежище. Собственная комната в Лубянском проезде, дом 3, – коммунальной квартире с десятком соседей. В зависимости от настроения Владимир называл свое жилье «пеналом» или «лодочкой».
   Он оттянул воротник рубашки-апаш под клетчатым джемпером – дышалось очень тяжко – и тоскливо уставился на глухую серую стену дома напротив – каменный мешок двора, из которого не видно выхода.
   Он отошел от окна и замер посреди комнаты.
   Прямо перед ним – жесткий диван-тахта с подушками и валиками.
   Слева письменный стол-бюро.
   Над столом к стене прикноплена небольшая фотография Ленина. Взгляд вождя усталый и строгий.
   А справа – шкаф с книгами, журнальный, он же обеденный столик и чемодан, он же – дорожный гардероб. Большой, почти в человеческий рост чемодан, раскрыв который можно обнаружить висящие в нем на плечиках костюмы и сорочки хозяина.
   Вот и всё.
   Дата отрывного календаря на стене уже вчерашняя – 11 апреля. Под ней улыбаются во весь рот комсомолец и комсомолка, в руках – книги, на книгах надпись «стихи». И чтоб не оставалось уж совсем никаких вопросов, календарь то ли советует, то ли приказывает: «Читай советские стихи, комсомолец!»
   Владимир резко сорвал листок. И чуть вздрогнул – со следующей страницы в него целился в упор из ружья охотник. Впрочем, охотник был не грозен, а улыбался. И календарь сообщал доброжелательно: «Охота – знатное подспорье советской семье к столу».
   Владимир отошел от календаря, рванул ящик письменного стола. Ящик был хаотически набит до отказа – рукописи, письма, фотографии… Владимир принялся что-то искать, перерывая этот ворох бумаг.
   Наконец он выудил большую тетрадь в клеенчатой обложке, вырвал из нее разлинованный лист, выхватил отточенный карандаш из стакана на столе.
   Присел к столу. На него по-прежнему строго смотрел со стены Ленин.
   Коротко глянув в ответ, Владимир с отчаянной решимостью принялся размашисто писать:
   «ВСЕМ!
   В ТОМ, ЧТО Я УМИРАЮ, НЕ ВИНИТЕ НИКОГО».
   Грифель крошился, потом и вовсе сломался.
   Владимир отшвырнул карандаш, взял новый, задумался.
   Из незакрытого ящика стола с фотографий смотрели на него люди – мама, сестры Оля и Люда, друзья-поэты, большеглазая Лиля, сам Владимир в разных уголках страны и за ее пределами, на разных выступлениях, окруженный поклонниками, раздающий автографы…
   Вдруг под бумагами он заметил цветной угол рисунка, потянул за него – обнаружилась слегка помятая буйная футуристическая композиция.
   Владимир достал лист из ящика, положил на стол, бережно разгладил рисунок и улыбнулся, уплывая в прошлое…
МОСКВА, 1911 ГОД
   Длинный просторный коридор Московского училища живописи, ваяния и зодчества хранил чинную тишину, как и положено храму искусств.
   Но вдруг с грохотом распахнулась дверь одной из мастерских. И в коридор решительно шагнул широченным шагом семнадцатилетний Владимир с папкой для рисунков под мышкой. Юноша выглядел живописно: пышная шевелюра, черная бархатная блуза, черные широкие штаны, причем этот байронический шик не портила даже изрядная потрепанность вещей.
   За Владимиром мелким семенящим шажком появился благообразный, с бородкой клинышком, старичок-профессор Милорадович. На ходу он верещал скрипучим голоском:
   – Вам, Маяковский, вывески на ярмарке малевать, а не живописью заниматься!
   А Владимир гордо отвечал неожиданно густым для юноши басом:
   – На ярмарке – жизнь, и у меня – жизнь! А у вас тут – мертвечина!
   – Какая наглость!
   Милорадович захлебнулся от возмущения, замахал руками, подыскивая еще какие-то гневные слова, но, не найдя их, развернулся и ушел в мастерскую. Не забыв при этом аккуратно прикрыть за собой дверь.
   За этой сценой наблюдал полноватый человек лет двадцати семи. Один глаз у незнакомца был стеклянный, в другом глазу красовался монокль.
   Как только Милорадович удалился, незнакомец подошел к Владимиру сзади, без спроса выхватил у него из-под мышки папку с рисунками и стал их разглядывать в монокль.
   Владимир на миг обалдел от этой наглости.
   А незнакомец ткнул пальцем в рисунок:
   – И это вы называете «жизнь»? Поддавки! И вашим, и нашим – и споем, и спляшем!
   Оскорбленный Владимир выхватил рисунок у незваного критика:
   – А вам что за дело? Вы кто такой?
   Незнакомец нарочито-учтиво поклонился:
   – Студент мастерской Серова – Давид Бурлюк.
   – Бурлюк? – насмешливо переспросил Владимир. – С такой фамилией вам не предметы искусства оценивать, а чесноком в лавке торговать!
   – Вот как? – нахмурился Бурлюк. – За этакие слова можно и ответить!
   – А можно и отделать! Вас, например!
   Владимир без лишних слов бросился на Бурлюка.
   Рисунки посыпались из папки на паркет…
 
   На стене небольшой прихожей в скромной аккуратной квартире мерно тикали часы-ходики.
   Открылась дверь. Быстро вошел Владимир – воротник блузы порван, волосы растрепаны, на лице ссадины. Большой, неуклюжий, как щенок рослой дворняги, он зацепился за порог, опрокинул корзину для дров, свалил с вешалки пальто.
   На шум выглянула младшая сестра Оля: миловидная девушка с косой, в ситцевой блузке, бумазейной юбке. При виде брата она всплеснула руками:
   – Опять подрался?!
   – Тихо, мама услышит! – шикнул на сестру Владимир.
   – Кто бы говорил – тихо! – Ольга подняла пальто.
   – Я сам, сам приберу… Принеси лучше воды умыться, пока мама не увидала…
   Но мама уже появилась. Александра Алексеевна – сухощавая, гладко причесанная, во всем ее облике чувствуется тихая властность хозяйки дома.
   Владимир виновато забормотал:
   – Мама… Извините… Я это…
   А мама распорядилась спокойно:
   – Оля, йод неси!
   Сестра убежала, мама стала осматривать ссадины сына.
   – Только бы не было заражения, – тревожно прошептала она.
   – Мама, извините, – вновь забубнил Владимир. – Понимаете, мама, я…
   – И одежду снимай, – невозмутимо перебила мама. – Люда почистит. Идем в гостиную…
   Владимир облегченно улыбнулся, как ребенок, который понял: гроза прошла стороной.
 
   Комната, гордо называвшаяся гостиной, выполняла функции и столовой, и мастерской, и учебной. Здесь – та же бедная, но достойная чистота. Многочисленные вязаные и вышитые скатерти-салфетки-занавески создают уют.
   Посреди гостиной большой круглый стол. С половины его отогнута скатерть, и здесь теснятся ряды гипсовых фигурок – ангелочков и барышень с котятами. Часть фигурок аляповато разрисована, остальные – белые заготовки.
   Владимир, уже умытый, причесанный, в чистой рубахе, рисовал умильную мордочку гипсовому котенку.
   Старшая сестра – Людмила, барышня со строгим взглядом, ставила на часть стола, застеленного скатертью, тарелку, клала приборы и выговаривала брату:
   – Ну что ты как маленький! Милорадович – старикан вредный – академикам пожалуется, и вылетишь в два счета.
   – Да что мне академики? – презрительно заметил Владимир. – Я не хуже Серова писать могу!
   – О! О! О! – иронично покачала головой Ольга, штопавшая рубаху брата.
   Появилась мама со сковородой, на которой сиротливо шипела одна-единственная котлета.
   А строгая Людмила не унималась:
   – Ну, хорошо, хвастун, а драться-то зачем было?
   – Люда, дай Володичке поесть!
   Мама переложила котлету на тарелку.
   Сестры дружно отвели от тарелки глаза.
   Владимир пристально глянул на них, на маму:
   – Родственники, признавайтесь, а вы сами-то ели уже?
   Женщины, все втроем, с преувеличенной убедительностью закивали:
   – Да-да, совсем недавно! Мы наелись, тебе оставили!
   Владимир недоверчиво вздохнул, но молодой организм требовал своего, и Владимир принялся за котлету.
   Мать и сестры умиленно наблюдали, как питается их любимый сын и брат.
   – А давайте обратно в Кутаис уедем! – еще не прожевав котлету, заявил Владимир.
   И на миг в глазах всей семьи загорелась эта безумная мечта – уехать в Кутаис, вернуться в родную Грузию, где они так славно жили в лесничестве Багдади, которым управлял глава семейства Владимир Константинович.
   Но мама жестко мечту оборвала:
   – Нечего нам больше делать в Кутаисе!
   – Да, – вздохнула Людмила, – одно дело, когда папа был жив, а теперь…
   – А здесь мы что делаем? – упирался Владимир. – Мы разве затем в Москву ехали, чтобы вы, мама, квартирантов обслуживали, а я эту пошлятину малевал?!
   Владимир схватил одного ангелочка, замахнулся, готовый грохнуть его о пол, но Людмила перехватила его руку.
   – Не дури – гривенник стоит!
   – Гривенник… – Владимир вернул ангелочка на стол. – Все бы вам гривенники считать…
   Послышался бой ходиков.
   – Я на работу опаздываю! – вскочила из-за стола Людмила. – Кстати, Володичка, я поговорила у себя на «Трехгорке» – ты можешь подрабатывать: рисовать эскизы для мануфактуры.
   – Вот еще, – насупился Владимир, – веселенький ситчик малевать?
   – Тебе не угодишь! – пожала плечами Людмила и на прощание чмокнула брата в макушку. – А все же – подумай!
   Людмила ушла.
   Котлета съедена, за столом больше делать было нечего. Владимир встал и заходил по комнате, размахивая руками.
   – Полный мрак! В училище – рутина, вокруг – буржуи и снобы! Нам нынче в консерваторский концерт абонементы дали!
   – Дорого небось? – спросила Ольга.
   – Бесплатно! А толку-то? Идти мне туда не в чем. Один свитер штопаный!
   – А какой концерт? – спокойно уточнила мама.
   – Рахманинова слушать. Все говорят: гений!
   – Ты сядь-ка и чаю попей. А мы с Олей на папиной сюртучной паре плечи чуть выпустим – тебе впору будет. Он всего пару раз ее надевал.
   Владимир усаживается пить чай и ворчит себе под нос:
   – Я вообще художником быть не хочу… Хочу стихи писать!
   Мама, собирая посуду со стола, так же спокойно возразила:
   – У тебя верное ремесло в руках. А в стихах твоих непонятно все. Их печатать никогда не будут.
   – Будут печатать! – взвился Владимир. – Еще как будут!
   Мама не стала накалять ситуацию, согласилась, что, может, когда-нибудь стихи сына и напечатают, но пока попросила его заняться делом – расписать ангелочков – ей ведь завтра заказ относить.
   Мама унесла посуду в кухню. Владимир мрачно подсел к ненавистным ангелочкам, взял кисточку, заготовку и…одним росчерком нарисовал на ангельской голове рожки.
   – У! Образина!
   Ольга хихикнула. Владимир вздохнул и перемалевал рожки в невинные кудряшки.
 
   В фойе консерватории слышалась фортепианная музыка из зала.
   С портретов на стенах беломраморного фойе внимали волшебным звукам великие музыканты.
   Весьма пожилой капельдинер у двери зала, благоговейно прикрыв глаза, тоже погрузился в мир музыки.
   Но распахнувшаяся дверь чуть не зашибла старичка: Владимир, в приличном, хотя и тесноватом отцовском костюме, покинул зал.
   – Вы что?! Там же – Рахманинов! – ужаснулся капельдинер.
   Не слушая его, Владимир с пренебрежительной миной на лице пошагал через фойе.
   Распахнулась вторая дверь зала. Оттуда с таким же недовольным лицом выкатился Бурлюк.
   При виде друг друга враги настороженно остановились. И молчали.
   Потом Владимир вызывающе заявил:
   – Плесень худовялая для курсисток этот Рахманинов!
   Давид с интересом уточнил:
   – Как-как? Худовялая? Блеск! А я бы сказал – худоклеклая!
   И оба с облегчением рассмеялись.
   – Ну, тогда пойдемте шляться, что ли? – добродушно предложил Бурлюк.
 
   Владимир и Давид шли по вечерней Тверской, тускло освещенной электрическими фонарями.
   Улица была довольно пустынной, но все же изредка попадались прохожие и удивленно косились на Владимира, читавшего стихи, размахивая руками. А он на них на всех – ноль внимания и вдохновенно декламировал:
 
В шатрах, истертых ликов цвель где,
из ран лотков сочилась клюква,
а сквозь меня на лунном сельде
скакала крашеная буква.
Вбивая гулко шага сваи,
бросаю в бубны улиц дробь я.
Ходьбой усталые трамваи
скрестили блещущие копья.
 
   Бурлюк с интересом поглядывал на юношу единственным глазом.
   А Владимир все более распалялся:
 
Подняв рукой единый глаз,
Кривая площадь кралась близко.
Смотрело небо в белый газ
Лицом безглазым василиска.
 
   Владимир последний раз взмахнул рукой и умолк.
   И Давид молчал. Потом задумчиво повторил:
   – «Подняв рукой единый глаз…» Это на меня намек, что ли?
   Владимир смешался, заволновался:
   – Нет! Что вы! Вы тут совершенно… И вообще, это один мой товарищ сочинил…
   Бурлюк успокаивающе рассмеялся:
   – Да будет вам! Во-первых, касательно глаза я привык – это у меня с детства. А во-вторых, ну какой там ваш товарищ? Это же вы сами и сочинили.
   Владимир не нашелся что ответить. Некоторое время они шли молча.
   Наконец Владимир не выдержал:
   – Ну, а стихи-то как… хорошие?
   Не отвечая, Бурлюк толкнул дверь с надписью затейливой вязью «Греческое кафе» и сделал Владимиру приглашающий жест рукой:
   – Прошу!
   Владимир, недоуменно помедлив, последовал за Давидом.
 
   В полутьме и папиросном дыму плыли лица молодых людей в странных нарядах и девушек с накокаиненными глазами. Одно слово – богема.
   Бурлюк приветственно, как старый знакомый, помахал всем собравшимся и торжественно указал на Владимира:
   – Прошу любить и жаловать: гениальный поэт Владимир Маяковский!
   Владимир изумленно уставился на Давида.
   А тот уже представляет завсегдатаев кафе:
   – Знакомьтесь, Володя, художники тоже гениальной группы «Бубновый валет»: Петр Кончаловский, Казимир Малевич, Владимир Татлин… А это поэты-футуристы: Алексей Крученых, Виктор Хлебников…
   Чрезвычайно тощий и нескладный Хлебников уточнил по складам:
   – Ве-ли-мир! Меня зовут Велимир!
   – Ну да, Витя, конечно – Велимир, – легко согласился Бурлюк.
   А Крученых запетушился:
   – А почем мы знаем, что ваш гениальный… э-э, Маяковский… действительно гениален?
   – Во-первых, он мне только что рассказал, как отсидел одиннадцать месяцев в Бутырке, а туда кого попало не берут…
   – Додик, – перебил Малевич, – пускай он свою гениальность докажет сам!
   Владимир растерянно молчит. А Бурлюк приказывает ему строго:
   – Вам придется быть гениальным – не хотите же вы меня посрамить! Читайте!
   Растерянность Владимира улетучилась быстро, его не надо было долго уговаривать – он мощным басом перекрыл галдеж:
 
Читайте железные книги!
Под флейту золоченой буквы
полезут копченые сиги
и золотокудрые брюквы.
 
 
А если веселостью песьей
закружат созвездия «Магги» –
бюро похоронных процессий
Свои проведут саркофаги.
 
   Шум в кафе начал стихать, люди за столиками уже прислушивались к Владимиру.
   Заметив это, он продолжил уверенней, бас его окреп, а глаза засияли:
 
Когда же, хмур и плачевен,
Загасит фонарные знаки,
Влюбляйтесь под небом харчевен
В фаянсовых чайников маки!
 
   Посетители кафе с интересом слушали.
   Бурлюк любовался Владимиром, как отец – любимым дитём.
 
   В перерыве между занятиями студенты Художественного училища основательно восстанавливали силы в буфете – щи, каши, сосиски, рыба…
   Только Владимир одиноко и мрачно тянул из стакана пустой чай.
   Подошел Бурлюк с тарелкой пирогов.
   – А вы чего не едите?
   – Аппетита нет! – отрезал Владимир.
   – Ой, да ладно! – выдал характерную одесскую интонацию Давид. – Что вы строите из себя гимназистку? Ешьте уже!
   Он хотел положить один из пирогов на пустую тарелку, но Владимир остановил:
   – Погодите!
   Вынул из кармана чистый носовой платок и стал тщательно протирать тарелку.
   – Слушайте, я это еще в кафе заметил, – удивился Давид. – Что за цирлих-манирлих, вы что, во дворце росли?
   – Нет, в лесничестве. Мой отец умер от заражения крови.
   – А-а, извините…
   Это была драма семьи Маяковских. Отец Владимир Константинович – сорокавосьмилетний крепкий лесник – совершенно нелепо ушел из жизни: при сшивании бумаг укололся иголкой и получил заражение крови. После этого вся жизнь семьи пошла наперекосяк: резко уменьшились средства существования – отец не выслужил срок полной пенсии, да еще Володя – ученик классической гимназии с подростковым пылом ринулся на уличные митинги революции 1905 года, попал в полицейский участок, и мама – от греха подальше – продала дом в Кутаисе, купила в Москве скромную квартиру, часть которой Анна Алексеевна сдавала жильцам, и семья кормилась этими небольшими деньгами, плюс работа Людмилы на «Трехгорной мануфактуре» и Ольги – на телеграфе, да еще прирабатывали раскраской и продажей ангелочков и кошечек.
   А у самого Владимира после трагедии с отцом остался панический страх заражения. До того панический, что он даже избегал рукопожатий, а если они все-таки случались, протирал после них руки из постоянно находящегося при нем флакончика одеколона, избегал браться за ручки дверей и машин, а взявшись, тоже протирал после этого руки.
   Вот и сейчас, тщательно протерев тарелку, Владимир начал большими кусками есть пирог, и стало видно, как он голоден.
   Давид подложил ему на тарелку еще пирог и поинтересовался, что новенького он насочинял.
   Владимир, прожевывая пирог, уклончиво сообщил, что кое-что в его голове вертится, но оформиться не успевает, потому как днем – училище, вечерами надо подрабатывать…
   Давид выудил из бумажника полтинник и положил на стол перед Владимиром:
   – Каждый день я буду выдавать вам пятьдесят копеек.
   – Нет-нет-нет! – замотал головой Владимир. – Не возьму! Я не голодающий!
   – Голодаете вы или нет – это пусть волнует вашу маму. Но я вижу, вы – юноша честный: если будете брать деньги, вам будет стыдно не писать стихов.
   Владимир удивленно повертел полтинник в пальцах:
   – А вам это зачем?
   – Ой, мне нравятся эти вопросы! – опять выдал одессита Бурлюк. – Считайте, это мой маленький гешефт на будущее. Станете знаменитым – я буду вас издавать и таки наконец разбогатею.
   – Вы уверены, что я стану знаменитым?
   – А вы будто нет? – усмехнулся Давид.
   Владимир не удержался, взял еще пирог с тарелки Давида и, уже менее активно пережевывая его, затосковал:
   – Меня не понимает никто! Да и не любит… Вот Борька Пастернак – барышни ему на шею гроздьями вешаются! А что у Борьки за стихи… «Сумерки – оруженосцы роз – повторят путей их извивы и, чуть опоздав, отклонят откос за рыцарскою альмавивой…» Это ж – для альбома жеманной курсистки!
   Давид не успел ответить: в буфет забежал сам Борис Пастернак – высокий кудрявый юноша с крупным чувственным ртом.
   – О, легок на помине! – помрачнел Владимир. – Сейчас к нему все липнуть начнут…
   Но вышло иначе.
   – Серов умер! – крикнул Пастернак и выбежал из буфета.
   Студенты вскочили и рванули на выход.
 
   Двор церкви, где должны были отпевать академика Валентина Александровича Серова – одного из столпов художников-передвижников, и русского импрессионизма, и даже модерна – был забит народом.
   У ворот Маяковский и Бурлюк примеривались, как бы прорваться ко входу.
   Неподалеку от них хорошенькая растерянная девушка с огромным букетом белых роз безуспешно пыталась проникнуть во двор.
   При виде девушки Владимир восхищенно замер. Но Давид толкнул его в бок:
   – Хороша, ну да, хороша! Но мы с великим прощаться пришли, а не на девушек глазеть…
   Не слушая друга, Владимир мощно протаранил толпу, прорвался к девушке и, не говоря ни слова, легко подсадил ее на свое плечо. Девушка только тихо ахнула и сидела – ни жива ни мертва. Прижав к груди букет.
   – Дорогу цветам! – забасил Владимир. – Цветы пропустите! Любимые белые розы академика!
   Толпа нехотя, но все же расступилась, пропуская Владимира с девушкой на плече.
   У входа в церковь он бережно опустил девушку наземь и учтиво поклонился:
   – Владимир Маяковский, поэт, к вашим услугам.
   Испуганная девушка, пряча лицо в розах, прошептала смущенно:
   – Спасибо вам… Я – Евгения Ланг…
   – Женечка! – широко улыбнулся Владимир.
   Девушка застенчиво ответила на его улыбку.
   Ободренный этим, Владимир взбирается, да нет – взлетает на церковную ограду. И перекрывает гомон двора своим басом:
   – Умер художник! С ним умирает цвет! Все серое! Лишь в белых розах – жизнь!
   Все начали разворачиваться к оратору.
   А Владимир, держась одной рукой за ограду, пламенно взмахивает другой:
 
Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зеленый бросали горстями дукаты,
а черным ладоням сбежавшихся окон
раздали горящие желтые карты.
 
   Бурлюк издали улыбается другу.
   Женечка не сводит с Владимира восхищенных глаз.
 
Бульварам и площади было не странно
увидеть на зданиях синие тоги.
И раньше бегущим, как желтые раны,
огни обручали браслетами ноги.
 
   Владимир замолкает. Толпа взрывается аплодисментами.
   Владимир горделиво смотрит на Женечку.
 
   Владимир уже стал завсегдатаем «Греческого кафе». И сейчас он играет на бильярде. Играет с одинаковым успехом и правой рукой, и левой. Да при этом еще катает из угла в угол рта папиросу.
   А за столиком художников и поэтов кипела дискуссия.
   – Мы – люди будущего! – горячился Бурлюк. – Мы – те, кто будет делать революцию в искусстве!
   – «Кто будет»! – повторил с горящими глазами Хлебников. – Будет – значит мы – будетляне!
   – Будетляне? – откликнулся красавец Вася Каменский. – Хорошо сказано, Витя!
   – Ну сколько повторять? – нахмурился Хлебников. – Меня зовут Ве-ли-мир.
   – Извини, Велимир, извини!
   – Как поэта не извиняю, но прощаю как авиатора, – проворчал Хлебников.
   – Был я авиатор, да весь вышел! – засмеялся Каменский.
   – Вылетел! – уточнил Бурлюк и вернулся к сути дискуссии: – Будетляне или футуристы – все одно! Мы – силачи, мощные люди будущего, мы меняем человечью основу России!
   Футуристы загалдели, перебивая и дополняя друг друга:
   – Работы наши продиктованы временем!
   – Мы боремся с мертвечиной!
   – Пессимизмом!
   – Мещанством!
   – Пошлостью старого искусства!
   – Друзья, но это же готовый манифест! – объявил Бурлюк.
   Все затихли, удивленные этой судьбоносной мыслью.
   И в наступившей паузе раздаются сухие щелчки шаров и радостный бас Владимира:
   – Дуплет!
   – Все-таки ловкий вы юноша, – улыбается Каменский.
   – Да у нас в Кутаисе все мальчишки так играли, – скромничает Владимир.
   И неожиданно обнаруживает, что играть-то он играл, но при этом все слышал и все понял.
   – Я вот что думаю: будетляне и одеваться должны по-особому!
 
   В квартире Маяковских сестра Людмила строчит на швейной машинке что-то, пока что неопределенное из канареечно-желтого бархата.
   – Неужели ты в такой кофте на улицу выйдешь? – весело недоумевает она.
   Вместо ответа Владимир, расписывая очередных ангелочков, бормочет:
 
Я сошью себе черные штаны
из бархата голоса моего.
Желтую кофту из трех аршин заката…
 
 
Женщины, любящие мое мясо, и эта,
девушка, смотрящая на меня, как на брата,
закидайте улыбками меня, поэта, –
я цветами нашью их мне на кофту фата!
 
   – Фу, Володька, что за глупости ты плетешь! – покачала головой Людмила.
   Вошла сестра Ольга с муаровой черной лентой в руке:
   – Вот, нашла у себя – еще гимназическая. Соорудим тебе галстук!
   Сестры натягивают на Владимира сшитую просторную кофту, повязывают галстук из ленты, брат – выше их на две головы – послушен рукам сестер.
   Входит мама, с улыбкой смотрит на возню взрослых детей.
   – Какой ты у нас красивый, Володичка!
   Владимир сгребает маму – маленькую, худенькую – в объятия и целует в макушку.
 
   В выставочном зале развешаны полотна Бурлюка, Малевича, Гончаровой, Ларионова, Филонова…
   Посреди зала стоит Бурлюк – в цилиндре, расписанном кубической композицией. На щеке его нарисована лошадь. И он завывает:
 
Душа – кабак, а небо – рвань,
Поэзия – истрепанная девка,
А красота – кощунственная дрянь…
 
   Немногочисленная публика возмущается:
   – Это возмутительно!
   – Антиэстетика!
   – Да просто жульничество чистой воды!
   Бурлюк, метнув своим единственным глазом молнии в тупых обывателей, отошел к братьям-творцам, стоящим в сторонке.
   Владимир – в желтой кофте, с черным бантом на шее – задумчиво поинтересовался:
   – Как думаете – поколотят?