58. Комарович, В.Л. ""Мировая гармония" Достоевского" в кн. Властитель дум. С.-П., 1997, с. 583.
   59. "Речь г. Достоевского очень хороша в чтении, - писал К.Н. Леонтьев, - но тот, кто видал самого автора и кто слыхал, как он говорит, тот легко поймет восторг, охвативший слушателей... Ясный, острый ум, вера, смелость речи... Против всего этого трудно устоять сердцу. Но возможно ли строить новую национальную культуру на одном добром чувстве к людям без особых, определенных, в одно и то же время вещественных и мистических, так сказать, предметов веры, вне и выше этого человечества стоящих, - вот вопрос?
   Космополитизм православия имеет такой Предмет в живой личности распятого Иисуса. Вера в божественнось распятого при Понтийском Пилате назаретского плотника, Который учил, что на земле все неверно и все неважно, все даже нереально, а действительность и вековечность настанет после гибели земли и всего живущего на ней:вот та осязательно-мистичская точка опоры, на которой вращался и вращается до сих пор исполинский рычаг христианской проповеди... Даже г. Грановский догадался упомянуть в своем слабом возражении г. Достоевскому, о пришествии антихрста и о том, что Христос пророчествовал не гармонию всеобщую (мир всеобщий), а всеобщее разрушение. Я очень обрадовался этому замечанию нашего ученого либерала". Леонтьев, К.Н. О всемирной любви, по поводу речи Ф.М. Достоевского на Пушкинском празднике. О Достоевском. М., 1990, с. 13, 14. Ответ Ф.М. Достоевского К.Н. Леонтьеву поступил в форме "Объяснительного слова", которым он предварил в "Дневнике писателя" текст Пушкинской речи. "В этой идее, - пишет Ф.М. Достоевский, казуистически истолковав леонтьевское чтение церковного канона как лишенное и религиозного и нравственного содержания, - есть нечто безрассудное и нечестивое. Сверх того, чрезвычайно удобная идея для домашнего обихода: уж коль все обречены, то чего так стараться, чего любить добро делать? Живи в свое пузо. (Живи впредь спокойно в одно свое пузо!)". Возможно, позиция Ф.М. Достоевского, занятая им по отношению к "единомышленнику" К.Н. Леонтьеву, и не была изобретена им в качестве самозащиты, как это представляется на первый взгляд. Если припомнить, главный издательский канон журнала "Время", сочиненный не без участия Ф.М. Достоевского, требовал от авторов подведения всех идеологических проблем под литературный критерий (все мы "думали ограничиться только литературной ролью", признавался его постоянный сотрудник и друг Достоевского Н.Н. Страхов). Едва начав публикацию "Дневника писателя", Ф.М. Достоевский, вероятно, снова столкнулся с этой проблемой. И судя по тому, что разговор о проповеди добра велся у него от лица литературного персонажа, разрешил ее литературным образом, то есть доверив своему персонажу проповедовать убеждения, им самим не разделяемые, при этом постоянно одергивая себя вопросом "да уж не врешь ли ты, братец?" Конечно, этим литературным персонажем не мог оказаться никто иной, как сам автор, что однако не исключает того, что идея испытывалась по литературному стандарту. "Достоевский будто бы знал одного господина, который вел себя именно таким образом, - читаем мы у Б.И. Бурсова. - И он будто спросил того: вhOдля чего ж он убеждает других, если сам не верует?' Достоевского удивлял этот человек и тем, откуда он черпает жар, с каким проповедует свои убеждения, вhOесли сам в своих словах сомневается'. Тот вhOотвечал, будто оттого и горячится, что все пробует самого себя убедить'. Очень заинтересовал этот господин Достоевского. Он готов и пожурить его. вhOВот что значит полюбить идею снаружи, из одного к ней пристрастия, не доказав себе (и даже боясь доказывать), верна она или нет?' Пожурив, тут же и пожалел: вhOА кто знает, ведь, может, и правда, что иные всю жизнь горячатся даже с пеною у рта, убеждая других, единственно чтоб самим убедиться, да так и умирают неубежденные'.О ком же это столь проникновенно говорит Достоевский? Кто его так сильно взволновал и заинтересовал? Почему перед ним оказалась такая странная личность? Перед Достоевским никто иной, как сам Достоевский, конечно, сильно шаржированный. Все это рассуждение - ничто иное, как чисто автобиографическое признание".
   60. Цитируется по книге Бурсова, Б.И. Личность Достоевского, Л., 1979, с. 506.
   61. Достоевский Ф.М. - Достоевской, А.Г. Переписка. М., 1979, с. 337.
   62. Там же, с. 340.
   63. Там же, с.343.
   64. Там же, с. 345.
   65. Там же.
   66. Игорь Волгин. Последний год Достоевского, с. 296-297. Не усматривая в этом поступке театральности, Волгин комментирует его так: "В отличие от Тургенева, он (Достоевский - А.П.) не стал оповещать публику о своем намерении. Он поделился только с Анной Григорьевной, которая и поведала об этом факте потомству". Мне же, напротив, этот жест представляется куда более театральным, чем тургеневский. Если Тургенев объявил о своем намерении спонтанно, в поступке Достовского есть посягательство на ритуальное действие, ожидаемое от него по чину как от наследника пророка. При этом тот факт, что кругом никого не было, принятый Волгиным как доказательство спонтанности намерения, не мог не быть предусмотрен Достоевским, который поведал тайну Анне Григорьевне не иначе как с целью поправить свою ошибку. Ведь мог ли Достоевский сомневаться, что его спутница жизни не преминет оповестить потомков и о факте возложения венка Пушкину, и о том, что эта тайна оказалась неразглашенной. И тут он не ошибся.
   67. В частности, участились публичные чтения "Пророка", а в манере чтения появился сентимент, дотоле за Ф.М. Достоевским не известный. Достаточно вспомнить утренник по случаю празднования основания Царскосельского лицея, 19 октября 1880 г. "Заключительную строфу, по свидетельству газетного хроникера, он вhOпроизнес со слезами в голосе, чем и произвел немалый эффект. вhOПри первых же строфах, - пишет воспоминатель... - Достоевский весь изменился. Его нельзя было узнать! Сгорбленный, разбитый, сутуловатый, он мгновенно превратился в могучего, стального'. Последнюю строфу он произнес вhOс необыкновенною силою, равною приказанию, со слезами в горле. Публика застонала от восхищения, а Достоевский побледнел, и казалось, что сейчас упадет в глубокий обморок". Подробности см. Волгин, И.Л. Последний год Достоевского. Историчекие записки, М.,1986, с. 269.
   68. Карякин Ю.Ф. Достоевский и канун ХХ1 века. М., 1989, с. 410.
   69. Тургенев И.С. Полн. собр. соч., т. 12, кн. 2, с. 272.
   70. Волгин, И.Л. Последний год Достоевского. Исторические записки, М.,1986, 293-294.
   71. Бурсов, Б.И. Личность Достоевского, Л., 1979, с. 131
   72. Достоевский, Ф.М. Полн. собр. сочинений, т. 11, С.-П., 1895, с. 458-459.
   73. Допуская интерпретацию "тезиса Татьяны" не в терминах Белинского ("резигнация отказа"), а в терминах Достоевского ("апофеоз отказа"), Роман Якобсон настаивает, что и в "Метели", написанной в октябре 1830 года, и в Дубровском (1832-33) речи о смирении быть не могло Roman Jakobson. Pushkin and His Sculptural Myth. The Hague-Paris, 1975, p. 56-57.
   74. Показательно, что П.В. Анненков, со своей позиции сторонника И.А. Тургенева, ретроспективно усмотрел даже в раннем дебюте Достоевского "высокое понятие о себе", тут же припомнив анекдот о Достоевском, потребовавшем, чтобы "Бедные люди" были выделены в особую рамку. Подробности этой истории, упомянутой еще и Ю. Корякиным, см. в книге Игоря Волгина, Последний год Достоевского, с. 197.
   75. И. Волгин. Последний год Достоевского. Исторические записки, М., 1986, с. 297-300.
   76.Там же, с. 299, 300.
   77. Достоевский Ф.М. - Достоевская А.Г. Переписка. М., 1979.
   78. "Когда я начинал эту главу, - писал Достоевский, - еще не было тех фактов и сообщений, которые теперь вдруг наполнили всю европейскую прессу, так что все, что я написал в этой главе еще гадательно, подтвердилось теперь почти точнейшим образом. 'Дневник' мой явится на свет еще в будущем месяце, 7-го октября, а теперь всего 29 сентября, и мои, так сказать, 'прорицания', на которые я решился в этой главе, как бы рискуя, окажутся отчасти уже устарелыми, свершившимися фактами, с которых я скопировал свои 'прорицания'. Но осмелюсь напомнить читателям 'Дневника' мой летний, май-июнький выпуск. Почти все, что я написал в нем о ближайшем будущем Европы, теперь уже подтвердилось или начинает подтверждаться. И, однако, я слышал тогда еще мнение о той статье: ее называли (правда, частные люди) 'исступленным беснованием', фантастческим преувеличением". Достоевский Ф.М. Полное собр. соч., С.-П., 1895, т. 11, с.300.
   79. Евдокимова О.В. Проблема достоверности в русской литературе последней трети ХIХ в, и 'Дневник писателя' Ф.М. Достоевского. Достоевский Ф.М. Матералы и исследования. Л. 1988, т. 8, с. 187.
   80. Там же, с. 190.
   81. Достоевский, Ф.М. Полное собр. сочинений, т. 11, С.-П., 1895, с. 39.
   82. Н.Ф. Буданова. "Диалог с автором 'Нови' в 'Дневике писателя' за 1877 год. Достоевский Ф.М. Материалы и исследования", Л., 1983. т. 5, с. 147-148.
   83. "Дневник А.С. Суворина, 1923, с. 16.
   84. "Письма о современном состоянии России", Лейпциг, 1881, с. 16.
   <> Глава 2. Богатый бедный
   Ja, ein Unverwundbares, Unbegrabbares ist an mir, ein Felsen-sprengendes: das heiГЯt mein Wille. Schweigsam schreitet es und unverГ¤ndert durch die Jahre.
   Seinen Gang will er gehn auf meinen FГjГЯen, mein alter Wille, herzenshart ist
   Да, во мне есть нечто неуязвимое и неистребимое, нечто, что взрывает камни: это моя воля. Молчаливо и неизменно она шагает через годы.
   Она будет шагать моими стопами, моя старая воля, делающее сердц Да, во мне есть нечто неуязвимое и неистребимое, нечто, что взрывает камни: это моя воля. Молчаливо и неизменно она шагает через годы.
   Она будет шагать моими стопами, моя старая воля, делающее сердце мое суровым и неуязвимым.
   Неуязвимой будет лишь моя пята. Ты по-прежнему жива и осталась сама собой, ты, терпеливая. Всегда разрушающая все могилы.
   Все, что не было востребовано в молодости, живет в тебе; и как жизнь, и как молодость, ты сидишь там, полна надежды, на желтых руинах могил.
   Конечно, для меня ты всегда будешь разрушительницей всех могил, слава тебе, моя воля! И только там, где есть могилы, возможно воскресение.
   Фридрих Ницше
   1. "Сколько позволяли средства".
   "Нам кажется, - писал фельетонист в середине сороковых годов, - что из всех возможных бедностей самая гадкая, самая отвратительная, неблагодарная, низкая и грязная бедность - светская, хотя она очень редка, та бедность, которая промотала последнюю копейку, но по обязанности разъезжает в каретах, брызжет грязью на пешехода, честным трудом добывающего себе хлеб в поте лица, и, несмотря ни на что, имеет служителей в белых галстуках и белых перчатках. Эта нищета, стыдящаяся просить милостыню, но не стыдящаяся брать ее самым наглым и бессовестным образом" (1).
   Тип бедняка, прикидывающегося богачом, или богача, пеняющего на бедность, так или иначе затронут чуть ли не в каждом сочинении Достоевского от "Бедных людей" и до "Братьев Карамазовых". Даже о бесспорном таланте Достоевский мог говорить с поправкой на богатство или бедность. "Вчера заезжал к Перову... - пишет он жене из Москвы в октябре 1872 года. - Живет Перов в казенной квартире, если б оценить на петербургские деньги тысячи в две или гораздо больше. Он кажется богатый человек" (2). "Богатством" и "бедностью" определял он и меру собственного таланта, и, по свидетельству современников, не раз кидался в омут "светской бедности", заставив свое окружение гадать о том, что стояло за этой страстью к показной роскоши. И даже в вопросе о том, бедна ли была семья Достоевских или, наоборот, достаточно богата, не существует единого мнения. Возможно, его рождение в больнице для бедных легло в основание мифа о "нелегкой" жизни в семье Достоевских (Виконт Мельхиор де Вогуэ). сторону Мифа о богатстве деда придерживается дочь писателя, оставившая мемуарный отцет о семье. Существует и промежурочная позиция:
   "... семья Достоевских вовсе не была так бедна, как то обычно изображается... домашней прислуги было 7 человек. Для выездов на практику [доктор Достоевский] пользовался четверкой собственных лошадей" (3).
   Однако, "бедностью" была тема, составившая дебют "Бедных людей". И если допустить наличие автобиографического материала во всех сочинениях Достоевского, включая "Бедных людях", что мне представляется очевидным, то речь должна пойти о "бедности" как неком генераторе творчества, возможно, стимулированного чтением романтической литературы. Однако, за пределами литературного чтения существовал и другой источник "бедности" как темы.
   "... Пишете, любезный папенька, что сами не при деньгах и что уже будете не в состоянии прислать мне хоть что-нибудь к лагерям. Дети, понимающие отношенья своих родителей, должны сами разделять с ними всю радость и горе... Я не буду требовать от Вас многого.
   Что же, не пив чаю, не умрешь с голода. Проживу как-нибудь! Но я прошу у Вас хоть что нибудь... на сапоги в лагери..." (4).
   Пять дней спустя, к тому же письму, датированному июнем 1838 года, делается приписка.
   "Теперь же, любез/ный/ папенька, вспомните, что я служу в полном смысле слова. Волей или неволей я должен сообразоваться вполне с уставами моего теперешнего общества. К чему делать исключенья собой? Подобные исключенья подвергают иногда ужасным неприятностям. Вы сами это понимаете, любезный папенька. Вы жили с людьми. Теперь: лагерная жизнь каждого воспитанника... требует по крайней мере 40 руб. денег... В эту сумму не включаю таких потребностей, как, например, иметь чай, сахар и проч. Это и без того необходимо не из одного приличия, а из нужды. Когда вы мокнете в сырую погоду под дождем... без чаю можно заболеть; что со мной случилось прошлого года на походе. Но все же я, уважая Вашу нужду, не буду пить чаю. Требую только необходимого на 2 пары простых сапог - 16 руб." (5).
   Конечно, понятие "необходимого" требует существенных оговорок.
   "Я жил в одном с ним лагере, в такой же полотняной палатке, отстоявшей от палатки, в которой он находился (мы тогда еще не были знакомы), всего только в двадцати саженях расстояния, и обходился без своего чая (казенный давали у нас по утрам и вечерам, а в Инженерном училище один раз в день), без собственных сапогов, довольствуясь казенными, и без сундука для книг, хотя я читал их не менее, чем Ф.М.Достоевский, - вспоминает Петр Семенов-Тян-Шанский, товарищ по Инженерному училищу. - Стало быть все это было не действительной потребностью, а делалось просто для того, чтобы не отстать от других товарищей, у которых были и свой чай, и свои сапоги, и свой сундук. В нашем более богатом, аристократическом заведении мои товарищи тратили в среднем рублей триста на лагерь, а были и такие, которых траты доходили до 3000 рублей, мне же присылали, и то неаккуратно, 10 рублей на лагерь, и я не тяготился безденежьем. По окончании Инженерного училища, до выхода своего в отставку, Достоевский получал жалованье и от опекуна, всего пять тысяч рублей ассигнациями, а я получал после окончания курса в военно-учебном заведении и во время слушанья лекций в университете всего тысячу рублей ассигнациями" (6).
   О том, что позиция Семенова-Тан-Шанского знакома Достоевскому не менее, чем своя собственная, нам не трудно убедиться. "Не пив чаю, не умрешь с голода", - покорно соглашается он с отцом, ставя свою подпись под первой датой. Но значит ли это, что он желает отказаться от чая? Отсылка двух писем, датированных с недельным интервалом, то есть обращение к отцу от лица двух корреспондентов, подписывающихся одним именем из двух временных точек отсчета, оказывается поставленным на службу особой задаче. Как удержать за собой право, в котором ему отказано? Подпись под первой датой выражает готовность разделить с отцом бремя "бедности", в то время как подпись под новой датой нацелена на исполнение каприза. "Бедность" доктора Достоевского становится одновременно и досадным препятствием, и источником вдохновения. Зная, что отец всю жизнь прикидывался бедняком, сын видит свою задачу в том, чтобы удержать за собой замашки богача, оставаясь бедняком в глазах отца.
   Что же происходит. Тема "покорной бедности", то есть готовности бедняка пренебречь даже необходимым, разработанная в первом письме, оказывается переписанной в обратном порядке двойником первого корреспондента и под новой датой. Во втором письме посягательство сына на капитал отца оказывается выраженным в терминах необходимости, а право отца охранять свой капитал от посягательств сына представленным как каприз. Смиренный вызов отцу в виде мнимого желания отказаться от чая ("Но все же я, уважая Вашу нужду, не буду пить чаю") повторен уже не в знак покорной бедности, как в первый раз, а в защиту идеи "необходимости" тратить приобретенное богатство ("Вы сами это понимаете, любезный папенька. Вы жили с людьми"). Генератором темы "бедности" оказывается литературная фантазия.
   27 мая 1839 года от отца поступает ответ.
   "Пишешь ты, что терпишь и в лагерях будешь терпеть нужду в самых необходимейших вещах, - отвечает адресат Ф.М. Достоевского, - как то, в чае, сапогах и т.п. и даже изъявляешь на ближних своих неудовольствие, в коем разряде, без сомнения, и я состою, в том, что они тебя забывают. Как ты несправедлив ко мне в сем отношении!.. Теперь ты, выложивши математически свои надобности, требуешь еще 40 руб. Друг мой, роптать на отца за то, что он тебе прислал, сколько позволяли средства, предосудительно и даже грешно. Вспомни, что я писал третьего года к вам обоим, что урожай хлеба дурной, прошлого года писал тоже, что озимого хлеба совсем ничего не уродилось; теперь пишу тебе, что за нынешнем летом последует решительное и конечное расстройство нашего состояния... Озимые поля черны, как будто и не были сеяны... Это угрожает не только разорением, но и совершенным голодом! После этого станешь ли роптать на отца за то, что посылает мало. Я терплю ужаснейшую нужду в платье, ибо уже четыре года я себе решительно не сделал ни одного, старое же пришло в ветхость, не имею никогда собственно для себя ни одной копейки, но я подожду". (7).
   "Чайный дискурс" принадлежит, по мнению Бурсова, к числу травматических воспоминаний Достоевского.
   "Двадцать пять лет помнил Достоевский обиду на отца, - пишет Бурсов, из-за уважения к нужде которого ему пришлось отказать себе в чае. И вот наступил подходящий случай для того, чтобы вынуть этот крошечный эпизод из копилки обид и предъявить обвинительный акт. Эпизод с чаем послужил основанием для целой философской теории предпочтения личного каприза существованию всей вселенной. Перед лицом человечества герой 'Записок из подполья' настаивает на своем стакане чая, пускай из-за этого придется погибнуть целому свету" (8).
   Разгадав за словами покорности бунт и каприз, отец все же соглашается исполнить желание сына, заплатив по счетам, и нет указания на то, чтобы сын когда-либо был унижен отказом.
   "Теперь посылаю тебе тридцать пять рублей ассигнациями, что по московскому курсу составляют 43 руб. 75 к., расходуй их расчетливо, ибо повторяю, что я не скоро буду в состоянии тебе послать", - потворствует отец.
   Но значит ли это, что его потворство сыну было односторонним?
   В той же мере, в какой сын посягал на отцовское богатство, требуя у него денежных субсидий, "папенька", требующий покорности в рамках формулы нищеты, насаждал собственные ценности. И если в каждом новом испытании отец ждал подтверждения мифа о неизбежности судьбы, предвещающей голодную смерть, сын принимал нищету лишь как формулу сочинительства, сторонась лишений в реальной жизни. "Вспомни, что я писал третьего года к вам обоим" - пишет доктор Достоевский сыну, который помнит и без того, что третьего года отец писал о том же, о чем писал "прошлого года". И пока тема нищеты остается сочинительской, лишения, вытекающие из нее, - фиктивные. Заметим, что богачом, прикидывающимся бедняком, предстоит погибнуть и "Господину Прохарчину", причем, погибнуть из-за незнания того, как воспользоваться собственным богатством. Прохарчин, как и доктор Достоевский, "самоопределяет себя - постоянно, последовательно, весьма изобретательно ... именно как бедняка, т.е. ниже, чем то, на что он мог бы претендовать, имея чиновническое жалованье (не говоря уже о его накоплениях, скрытых для внешнего наблюдателя). Такое самоопределение Прохарчина вполне целесообразно, поскольку гарантии своей социальной устойчивости и безопасности он видит не в богатстве, а как раз в сокрытии его" (9). Как формула сочинительства, миф о нищете был представлен доктором Достоевским не как события прошедшего или настоящего, а как угроза в будущем, иногда даже не в изъявительном, а в сослагательном наклонении. Однако хотя неотъемлемую часть формулы нищеты, не выходящей за пределы фантазии, составлял дискурс о грядущей нужде и гибели, каждый корреспондент не оказывался в убытке, получая то, чего ему недостает.
   О зачислении в инженерное училище Достоевский оповестил отца письмом, датированным 4 февраля 1838, в котором поблагодарил за присылку денег.
   "Наконец-то я поступил в Г/лавное/ и/нженерное/ училище, наконец-то я надел мундир и вступил совершенно на службу царскую", - сообщил он отцу (10).
   За первый год обучения сына в Инженерном училище в адрес отца было направлено еще два письма, содержание которых тоже требует рассмотрения.
   "Любезнейший папенька! - пишет Достоевский после четырехмесячного перерыва,
   Боже мой, как давно не писал я вам, как давно я не вкушал этих минут истинного, сердечного блаженства, истинного, чистого, возвышенного... блаженства, которое ощущают только те, которым есть с кем разделить часы восторга и бедствий; которым есть кому поверить все, что совершается в душе их. О, как жадно теперь я упиваюсь этим блаженсвом.
   Спешу вам открыть причины моего молчания (11).
   Аффектация сыновнего восторга, хотя и заканчивалась прагматической просьбой о денежной помощи, все же строилась на одном и том же расчете, "математическом", как справедливо называл его сам доктор Достоевский.
   "'... Пишете Вы, любезный папенька, что Вы теперь одни -одинехоньки, и что сестра и Варенька оставили Вас. О, не ропщите же и на нас, любезнейший папенька. Верьте, что вся жизнь моя будет иметь одно целью - любить и угождать Вам. Что делать, богу так угодно...'.
   Это - нижайшее сыновье почтение к родителю, однако не трудно заметить, что оно строго рассчитанное, - комментирует письмо Достоевского Б.И. Бурсов. - Вслед за сыновним почтением - столь же обдуманное выражение готовности исполнить родительское повеление, надо полагать, им самим же, Федором Михайловичем, сформулированное на основании каких-то хитроумных слов отца.
   'Вы мне приказали быть с Вами откровенным, любезнейший папенька, насчет нужд моих. Затем новое заверение во всепоглощающей любви к отцу. 'Скоро праздник в нашем семействе: торжественный день Вашего ангела; обливаюсь слезами, исторгнутыми воспоминаньями. Все, что может быть счастливого в мире, всего желаю Вам, ангел наш!..'
   Но цель всего этого одна - перехитрить отца и вымолить у него хоть малую толику денег...
   Во втором письме к отцу юный Достоевский еще дипломатичнее. Подумайте, какая уступчивость и жертвенность: '... уважая Вашу нужду, не буду пить чаю'. Однако перед этим сказано, что от чая он не может отказаться, ибо чай - не каприз, а необходимость. Отец мог прочесть письмо сына и так и этак, а сын и в том, и в другом случае выглядел покорным отцу и любящим отца, но добивающимся своей цели с такой обдуманной тонкостью" (12).
   И все же "обдуманная тонкость" заключалась не столько в сыновней аффектации, которая, разумеется, была вполне уместной в контексте просьбы, сколько в ссылке на бедность ("Да, я теперь порядочно беден"). Без контракта, в котором и расточительности сына, и бережливости отца, обладающего достаточным богатством, чтобы удовлетворить каприз сына, надлежало быть уравненными под именем "бедности", отцу незачем было раскошеливаться, а сыну проявлять расточительность. И если автором контракта о бедности можно считать доктора Достоевского, ученик внес в него немалые усовершенствования.
   "С самым бескорыстным и восторженным чувством следил я все это последнее время за подвигом вашим, - писал ссыльный Достоевский генералу Э.И. Тотлебену. - Если б вы знали, с каким наслаждением говорил я о Вас другим, Вы бы поверили мне. Если бы вы знали, с какою гордостию припомнил я, что имел честь знать вас лично!.. Ваш подвиг так славен, что даже такие слова не могут показаться лестью... Я припомнил вас всегда с смелыми, чистыми и возвышенными движениями сердца и - поверил надежде!.. У меня есть до Вас одна чрезвычайная просьба... " (13).
   1 октября 1856 года Ф.М. Достоевскому был возвращен чин прапорщика, что говорит о том, что Э.И. Тотлебен выполнил первую просьбу сочинителя, нацелившегося на восстановление офицерского чина, которого он был лишен по приговору суда. Послание к Э.И.Тотлебену, севастопольскому герою, "продумано до последней запятой, - комментирует Б.И. Бурсов. - Лести здесь сверх всякой меры" (14). Но только ли лестью добился Ф.М. Достоевский исполнения своего каприза? В той реальности, которая подразумевается в его сочинении, расчет, вероятно, строился на двойственном положении обоих корреспондентов. Ф.М. Достоевский обращался к Тотлебену, именуя себя "простым солдатом", хотя не мог не понимать, что будь он тем, кем себя представляет, он вряд ли имел шанс вступить в переписку с генерал-адъютантом. Эдуард Иванович Тотлебен был старшим братом школьного товарища Ф.М. Достоевского, то есть принадлежал к тому читательскому кругу, который когда-то вознес на гребень славы поручика Достоевского. Однако, в расчете Ф.М. Достоевского мог присутствовать еще один элемент, о котором мимолетно упоминает в мемуарах его младший брат.
   "К Адольфу Ивановичу Тотлебену, - вспоминает Андрей Достоевский, часто приезжал его родной брат Эдуард Иванович, впоследствии знаменитый инженер, защитник Севастополя и герой Плевны, граф Тотлебен.... Замечательно, что он, как я тогда слышал, окончив обучение в кондукторских классах главного инженерного училища, по каким-то обстоятельствам не мог поступить в офицерские классы, а был командирован в саперные войска, в каковых и провел службу вплоть до чина генерал-майора. А потому собственно-то говоря, и с ним случилась та аномалия, что он... должен был считаться не окончившим курс в инженерной академии" (15).