III
Предложение маршала Мюрата

   Ну, стало быть, так. Мы — внизу, в двух шагах от позиций русских, ждем, когда они, не догадываясь, что перед ними — перебежчики, смелют нас в муку, а с вершины холма, тоже ничего не подозревая, любуется нашим героизмом вся императорская ставка. Генералы переглядываются, не веря своим глазам. Нет, вы только посмотрите. О-ляля, вуаля, нет, ну вы подумайте: самые ненадежные части, всегдашнее брожение, вечный ропот, непрестанные разговорчики, что для них, мол, это — чужая война, что они не желают разгребать чужое дерьмо, а теперь, нет, вы гляньте, да это просто чудо: на правом фланге — прорыв, а они атакуют!
   Кто бы мог представить себе такое, когда мы их чуть ли не силой брали под ружье, говоря: либо пойдете воевать в Россию, либо подохнете в гамбургских лагерях. Так толковали между собой генералы и при этом похлопывали друг друга по спине, потому что оттуда, где они стояли, зрелище и вправду поражало воображение: правый фланг в буквальном смысле разорван в клочья, тлеющие стерни завалены трупами, словно провернутыми через мясорубку, русские пушки знай себе гвоздят без передышки, а второй батальон 326-го пехотного, невзирая ни на что, наступает на врага. О-о, эти эспаньолы! О-о, какие бравые гарсоны! Нэс-па? Х'аб'ецы неустрашимые. Пгосто тогеадогы какие-то.
   И сам Недомерок тоже не отводил взора от нашего батальона. Всякий раз, как дым разрывов закрывал панораму Сбодунова, он морщил августейший лоб, отводил подзорную трубу, прижимал ее к щеке, тревожась о судьбе маленького одинокого подразделения, проявившего такую невиданную стойкость на том рубеже, откуда всех его анфанделапатри как ветром сдуло. Движение это он повторял ежеминутно, потому что русские пороха в то утро не жалели и палили с остервенением, приговаривая, должно быть, «Побъеда, товарисч!», и бомбы рвались беспрестанно, а картечь… да, совершенно верно, картечь — визжала, и местность тонула в таком густом дыму, что состояние правого фланга Бонапарт и его штабные представляли себе столь же отчетливо, как отварная форель — ручьи, где она плещется. Спору нет — с вершины холма панорама битвы производила сильнейшее впечатление: тлеющее жнивье, французы потеснены справа, но удерживают позиции в центре и на левом фланге, равнина усеяна маленькими, разрозненными и совершенно неподвижными синими пятнышками. Потери огромны: к этому часу почти три тысячи убитых и раненых, а ведь до развязки еще ох как далеко. Вот батареи русских дали новый залп, синие шеренги 326-го заволокло дымом, и весь императорский генералитет, блиставший на вершине холма галунами и шитьем, затаил дыхание, подражая человеку в сером сюртуке и огромной треуголке, который с нахмуренным челом наблюдал за происходящим.
   Потом легкий ветерок разогнал клубы дыма, открывая взору 326-й: испанский батальон продолжал наступать в полном порядке, и Недомерок, словно радуясь, что предчувствие его не обмануло, улыбнулся, как было ему свойственно, то есть скривил чуть заметно губы, а вся его раззолоченная свита, весь этот кордебалет, окружавший его в чаянии получить герцогство в Голштинии, пожизненную пенсию, теплое местечко где-нибудь в тиши и глуши Фонтенебло, все маршалы и адъютанты облегченно вздохнули вслед за императором: да, ваше величество, вот пример истинного мужества.
   — Н-но их ж-же на ку-ку-ски р-разорвет, — заикаясь, выразил общее мнение ставки генерал Клапан-Брюк, который славился в главной квартире жизнеутверждающим взглядом.
   И без него всем все было понятно. Жить 326-му линейному оставалось столько же, сколько Марии-Антуанетте после того, как в тюрьме Консьержери ее остригли. Тем не менее, услышав эти слова, Недомерок сунул подзорную трубу под мышкуй, нахмурясь, подпер кулаком подбородок.
   Он всегда так делал, когда надо было удачно запечатлеться на гравюре или выиграть битву, и это движение всякий раз обходилось Франции тысяч в пять-шесть убитыми и ранеными.
   — Надо что-то сделать для этих героев, — молвил он наконец. — Тютелькю!
   — Я, ваше величество!
   — Передай им приказ отступать — они заслужили себе почетное право на отход. Будет глупо, если их перебьют без цели и смысла… А вы, Клапан-Брюк, пошлите кого-нибудь из дивизии Разотри прикрыть их.
   Генерал некоторое время не решался открыть рот, но вот наконец отважился:
   — Ба-ба.., боюсь, ваше величество, что это невозможно.
   — Невозможно? — И двенадцать ружейных стволов расстрельной команды не взглянули бы на генерала с меньшей приязнью, чем посмотрел на него император. — В моем лексиконе такого слова нет.
   Клапан-Брюк, который был человек начитанный, хоть и генерал, потерянно возразил:
   — Ма-ма.., могу па-па.., поклясться, ваше величество, что в словаре Французской Академии оно значится и значит «то, что не возможно».
   — А я вам говорю: нет такого слова. — Глаза Бонапарта метали молнии. — А если даже и есть, в чем я сильно сомневаюсь, ступайте в Академию и вычеркните его… Поняли?
   Клапан-Брюк справился с замешательством и теперь напрягал все силы, чтобы выйти из неловкого положения:
   — Ра-ра.., разумеется, ваше величество.
   — Всесветные эрудиты скверно действуют мне на печень.
   — Ви-ви.., виноват, ва-ва.., ваше величество. — Из неловкого положения генерал вышел, но прошел недалеко. — Это было не.., не.., доразумение. — Он прокашлялся. — Кхм. Ля-ля.., ляпсус.
   — Еще раз ляляпнете такое — отправлю в Испанию, на Сьерра-Морене партизан ловить. Побегаете по горам, протрясетесь. Ну-с, ладно. Так что там с дивизией Разотри?
   — 202-й линейный полк этой див-див-дивизии пе-пе-пе-реброшен на усиление Нея, отбивать Ворошильский б-брод.
   Недомерок взглянул в указанном направлении и процедил сквозь зубы очередную порцию замысловатой корсиканской брани: между пылающими избами и дымящимися стернями на подступах к Ворошильскому броду виднелась какая-то синяя масса, в гуще которой вспыхивали искры казачьих клинков. По состоянию на этот час 202-м линейным полком никого усилить было уже нельзя.
   — А что 34-я легкоконная бригада?
   — В сущности, ее больше нет, ваше величество.
   Потери составили семьдесят процентов.
   — А 42-й конногренадерский полк?
   — Это случилось еще вчера утром, ваше величество. Конные гренадеры — теперь пешие, да и осталось их не больше роты.
   — А 3-й Флорентийский драгунский?
   — Бежит, ваше величество. — Клапан-Брюк сглотнул слюну и показал куда-то назад. — В сторону Флоренции.
   Возведя очи горе, император минут десять богохульствовал на неведомом наречии — не иначе, как по-арамейски, — и никто не осмеливался прервать этот поток ругани. Он, вероятно, хотел знать, в чем же столь тяжкое прегрешение его, что Царь Небесный послал ему всех своих олухов, из которых воины — как из дерьма пуля, и сражения с ними можно только проигрывать.
   — Надо что-то делать, — сказал он, наконец отведя душу, а дух — переведя. — Нельзя бросить этих храбрецов на произвол судьбы. Испанцы, не испанцы — если сражаются под моими знаменами, значит, это мои дети. А мои дети… — Тут он сделал паузу и, казалось, сквозь густую завесу дыма проник орлиным взором в происходящее на правом фланге. — А мои дети — это дети Франции.
   Генералитет приличествующим случаю гулом выразил свое одобрение словам Недомерка. Ну, разумеется, дети Франции. Как верно! Блистательная игра слов. Истинно корсиканская тонкость. Бонапарт энергическим взмахом руки пресек эти изъявления восторга.
   — Ну, какие будут предложения? — спросил он, обводя взглядом свиту. Штабные стали прокашливаться и делать жесты, долженствовавшие означать, что целый ворох предложений вот-вот слетит у них с языка. Ничего, однако, не слетело.
   Когда император в последний раз задавал этот вопрос — помнится, дело было под Смоленском — генерал Кобель предложил «по-лисьи хитроумный охват противника с флангов». Осуществить этот замысел было поручено самому Кобелю, но по-лисьи хитроумный охват обернулся по-заячьи стремительным бегством. И вот теперь Кобель, разжалованный в капитаны, проходит — если еще не убит — ускоренный курс тактики на практике и на передовой, а если точнее — где-то на раздолбанном вдребезги правом фланге.
   — Мюрат!
   Разряженный в пух и прах маршал Мюрат вытянулся и щелкнул каблуками. Гусарский мундир, до невозможной густоты расшитый золотыми шнурами, галунами и позументами, завитые крупными кольцами волосы, золотая серьга в ухе — маршал напоминал красавчика цыгана, играющего в итальянской оперетке сказочного принца.
   — Я, ваше величество.
   Недомерок ткнул зажатой в кулаке трубой туда, где в очередной раз скрылись в дыму синие мундиры.
   — Придумайте что-нибудь, Мюрат. И немедленно.
   — Ваше величество…
   — Я вам приказываю.
   Мюрат, сморщившись в очевидном напряжении, принялся думать. Он был храбр, как юный козлик, но и только. То ли дело атаки, погони, рубка — тут он был в своей стихии. Большого труда стоило ему вымолить прощение у императора за то, как блистательно навел он порядок в Мадриде 2 мая 1808 года. «Я справлюсь с этим двумя ружейными залпами», — говорилось в бодром письме Бонапарту, написанном в тот же день, в двенадцать часов. Он до сих пор поперхивается, вспоминая, как потом, когда пришлось держать в Фонтенебло ответ, Недомерок заставил его это пресловутое письмо съесть — клочок за клочком разжевать и проглотить.
   — Я жду.
   Бонапарт нетерпеливо постукивал себя подзорной трубой по колену, прикрытому полой серого сюртука, а маршалы и генералы наблюдали за происходящим с плохо скрываемым злорадством, гадая, куда сейчас занесет этого завитого, как барашек, стратега: не предложит ли он вслед за несчастным Кобелем хитроумную фланкировку? «Не высовывайся», — учит старая солдатская мудрость, все они, поседевшие в боях и походах, воевали с 92-го года, когда Недомерок при осаде Тулона искал и находил людей даровитых, когда в сержантских и капральских чинах перли они на английские редуты под звуки «Марсельезы», уверявшей, что день славы настал и всякое такое, когда на дворе стояли славные республиканские времена, и ничем таким вроде Консульства или Империи даже не пахло, и Мюрат был такой же как они, а теперь, гляди-ка ты, куда взлетел, как занесся, кудри завил, отворотясь не налюбуешься, тьфу.
   Впрочем, и нас с тобой, старина, тоже не узнать в этих лентах и позументах, стоим, понимаешь ли, на кургане, наблюдаем в подзорные трубы за правым флангом.
   — Мюрат.
   — Слушаю, ваше величество.
   — Долго вы будете соображать, черт возьми?
   Маршалы принялись подталкивать друг друга локтями, как в случае с полковником Тютелькю, который, выполнив поручение, должен был огрести по полной и даже сверх того. Малым детям известно; когда император не в духе, под руку ему не попадайся, потому что рука у него тяжелая, ну, а самое главное — рта не раскрывай, а язык — прикуси. Нет, старина, ты только посмотри на Мюрата, вот-вот лопнет от натуги. Держу пари, сейчас предложит двинуть кавалерию. Мюрат всегда предлагает двинуть кавалерию, благо всего-то делов — развернулись да поскакали. Мозги не натрудишь, зато на полотне Мейссонье выйдешь чудо как хорош. Чтобы не осрамиться перед Недомерком, лучше всего двинуть кавалерию.
   — Ваше величество, я предлагаю двинуть кавалерию.
   Маршалы перемигнулись — мол, ну, что я говорил? Механика в голове — не сложней, чем в погремушке. Император мельком оглядел Мюрата, а потом ткнул большим пальцем через плечо — туда, где по равнине стелился дым.
   — Превосходно. Двигайте.
   Кучерявый маршал громко сглотнул. Одно дело — предложить, чтобы кто-то галопом повел конницу на правое крыло, и другое, совершенно другое — узнать, что выбор пал на тебя. Пал выбор, а за ним — и ты. Смертью храбрых.
   — Пардон, ваше величество?
   Недомерок взглянул на него снизу вверх. Немного помедлил.
   — Вы стали туговаты на ухо, Мюрат? Не вы ли только что предложили атаковать неприятеля?..
   Вот и отлично — возьмите сколько-то там эскадронов, обнажите саблю и отправляйтесь на выручку храбрецов 326-го линейного. Как там у вас трубят атаку? Тарара-тарари? Учить вас, что ли?
   Мюрат, не выказывая восторга, снова щелкнул каблуками, звякнул шпорами, надел кивер, сел в седло. Неподалеку, у подножья холма в редком ельничке стояли Совокюпман с 4-м гусарским полком и Бельмо с полубригадой тяжелой кавалерии — сияли надраенные до зеркального блеска кирасы и каски, которым вот-вот предстояло покрыться, согласно приказу, пылью и кровью. Залихватски упершись рукой в бедро, в такт конскому скоку потряхивая щегольским ментиком, наброшенным на левое плечо, маршал направился к ним — а вся императорская ставка глядела на эту проездку: говорю тебе, старина, он, конечно, индюк надутый и дурак набитый, но в деле не сробеет, этого у него не отнимешь. Да-а, пороха не выдумает, но понюхал его предостаточно. Ну, конечно, прими в расчет еще и редкостное везение. Впрочем, он и дело свое знает.
   — Истинное рыцарство, — заметил генерал Фритюр. — Пусть бесцельно, бесплодно, но прекрасно.
   Прочувствованный и тяжелый вздох, который он при этом испустил, явно предназначался далеким потомкам. Фритюр, зануда редкостный, за что бы ни брался, все делал с прицелом на грядущие поколения, да вот беда — неизменно попадал пальцем в небо. Долгими часами он оттачивал и шлифовал свои лапидарные сентенции, потом произносил их, хоть и всегда невпопад, лелея тайную надежду, что какая-нибудь останется в веках. Справедливости ради следует все же отметить, что в конце концов, через три года после описываемых событий, при Ватерлоо, он своего добился. Звучит эта историческая фраза так: «Ваше величество, Веллингтон будет разбит. Но повозиться придется». Ну, что тут скажешь? Стратег.

IV
Цыганка майора Перекура

   Повествуя о русской кампании 1812 года, пишут ученые историки в книгах, что Мюрат, поспешая на выручку оторвавшегося от своих батальона — ну, то есть нас, — организовал одну из самых блистательных в истории кавалерийских атак, сами понимаете: галоп, в пороховом дыму сверкают сабли и поют горны. Потом явился Жерико, дал волю воображению и запечатлел все это на полотне, кое повесили в Лувре, и принялись ахать и восторгаться: люя дъе, говорят, как все это героичною и красиво.
   Какая там, в задницу, красота, какая, к дьяволу, героичность. Молчали б лучше. Если помните, мы, то есть второй батальон 326-го пехотного полка, находились шагах в пятистах от русских укреплений, а те, кто шел в первых шеренгах, недоумевали вслух — что во всем этом громыхающем бардаке можно и нужно сделать, чтобы противник уразумел: мы не нападаем, а переходим на его сторону с оружием и с концами, поймите меня правильно. К этому времени во всем полку не оставалось уже ни одного французского офицера, так что воспрепятствовать нашему порыву не мог никто. Первый батальон, набранный из итальянцев и швейцарцев, начисто перебили у Ворошилки. Что же касается второго батальона, из которого теперь и состоял 326-й полк, то с офицерами, не имевшими счастья принадлежать к испанской нации, вопрос решился довольно давно — как раз перед тем, как двинуться на московитов, мы воспользовались большим переполохом, сопровождавшим прорыв на правом фланге, в результате чего и полковник Нивдугу, и майор Перекур получили, чтобы под ногами не путались, пулю в спину. Чистая работа: бац — и ты уже средь херувимов. Полковника жалеть не приходилось — этот самый Нивдугу, родом, сколько мне помнится, из Нормандии, был зверь зверем, из тех, что родному отцу не доверяют, целый божий день долбил нам темя своим «Оттебье мадтидское, г'вань птоклятая, я вас научу дисциплине» и прочим в том же духе. Когда переходили Неман, приказал расстрелять пятерых наших, которых до такой степени обуяла тоска по родине, что они собрались в Испанию за свой счет. Так что, когда он вдруг застыл на месте, с недоумением обернулся к шеренге, чеканившей шагу него за спиной, и грохнулся на стерню как мешок с картошкой, никто о нем не пожалел: собаке — собачья смерть, передай от нас поклон другому придурку, майору Птифуру, которого еще в Дании застрелил сержант Пелаэс.
   Дело было сделано, мы прошли мимо дохлого полковника и безжизненного майора. А вот его, по правде говоря, жалко: Перекур человек был неплохой, веселый и приятный в обращении, в мае 1808-го дрался в Испании, в парке Монтелеон, когда там черт знает что творилось — он сам повествовал нам об этом в подробностях, дивясь отваге наших соотечественников — и чудом выбрался после Байлена, где Кастаньос заставил наполеоновское войско, осененное непобедимыми орлами, не то что изведать вкус поражения, но и накормил им французов до отвала, уподобив пикадору-неудачнику, по традиции съедающему свою шляпу.
   — Женераль Кастаниос, птимите в г'асчет, что яжелаль избегать напрасного ктовоп'голития…
   — Приму, приму, а пока давай сюда свою шпагу.
   Сначала Перекуру, отправленному с донесением, повезло: он счастливо миновал встречи с отрядами партизан-геррильеро, которые рыскали по отрогам, гор как учуявшие добычу волки, и избежал участи своих товарищей, взятых в плен и заживо гнивших в Кабрере. Беда подстерегла его уже за перевалом Песья-Гибель. Бедняга Перекур!
   Подумать только — выбраться живым из Байленской бойни, пересечь горные отроги, не попав в руки партизан — а они бы ему непременно отхватили лучшее достояние мужчины, — и лишь для того, чтобы схлопотать пулю от своих в тот самый миг, когда он собирался обернуться к ним — к нам, то есть — со словами ободрения: «Не робей, ребята! Знаю, что тяжко, но ничего! Еще усилие, черт возьми! Мы с вами строим новую Европу», — и всякое такое. Ну, вот и построил. Прощай, Перекур, ты, хоть и французик был, а говорил по-нашему, не гнушался вместе с нами послушать гитару Пепе из Кордовы и похлопать его виртуозной игре, и однажды, как сам рассказывал, даже закрутил в Сакромонте любовь с обворожительной испанкой, зеленоглазой цыганкой, которая до сих пор снится ему на ночевках под открытым небом — небом этой проклятой России. И вот ты с пулей меж лопаток лежишь на стерне, а мы проходим мимо и отдаем тебе единственную почесть — отворачиваемся, чтоб ненароком не встретиться взглядом с твоими глазами, где навсегда застыл упрек.
   Тр-р-р-ззык. Бам. Блям. Еще одна русская бомба разорвалась слева, засыпав нас осколками, и в шеренгах кто-то диким криком потребовал поднять белый флаг, потому что если будем идти, как шли, русские нас истребят всех до единого. Но барабаны не смолкали, ибо замысел наш в том и состоял, чтобы, не раскрывая себя раньше времени, до последней возможности изображать атаку и махать императорским орлом. Никому не хотелось повторения истории, случившейся на переходе от Вильны к Витебску со ста тридцатью бедолагами из полка Жозефа Бонапарта, да еще после стольких маршей, контрмаршей, боев в составе Великой Армии и после того, как по нашей милости столько русских отправилось к своему православному Богу. А ведь они — в точности, как наши земляки — всего лишь защищали свою страну от Недомерка с его маршалами и всей оравой парижских захребетников, всеми этими Фуше и Талейранами, плетущими интриги в салонах — со всем этим дерьмом в шелковых чулках и кружевах. Не по душе нам пришлось наше занятие, тем паче что военное счастие пока склонялось на сторону заклятых наших союзников-французов, ну, и стало быть, — нашу. Расщеперишь какой-нибудь русский полк, а потом, занеся штык, чтобы добить раненого, увидишь крестьянское лицо — в точности такое, как у твоих земляков где-нибудь под Арагоном или в Ламанче. «Нъет, нъет, — молят тебя о пощаде эти несчастные, плачут, выпучив от страха глаза, пытаются заслониться окровавленными руками, — товарисч, товарисч». Попадались и совсем еще птенцы желторотые, и тогда притворишься, будто сделал выпад, а штык всадишь в землю или в ранец, но удавалось такое не всегда — непременно окажется за спиной какой-нибудь лягушатник в эполетах и проквакает, мол, помните, ребята, па де картъе, пощады не давать, пленных не брать. Они, мол, сильно потрепали такую-то дивизию, а потому в отместку надо списать в расход сколько-то сотен этих славян. А вот с генералами дело было иное — попадет к нам в руки кто-нибудь с перьями на шляпе, так мигом заговорят о чести Великой Армии и всякое такое в том же духе. Несчастную пехтуру каждый божий день свинцом шпиговать, штыком шинковать — это ничего, это можно, это в порядке вещей. Так, значит. Вот идешь ты, стало быть, в бой, лезешь в самое пекло, у Бородина, предположим, отбиваешь у иванов редут, оставляя по дороге и при самом штурме сотни три своих товарищей, и ничего не происходит. А вот если русские воткнут кому-нибудь из наших генералов, обязательно окажется рядом с тобой офицер, который, твердя свое «пощады не давать, пленных не брать», приглядит, как ты выполняешь приказ, и тут уж никуда не денешься — наберешь в грудь побольше воздуха и выпустишь кишки тому, кто сдался. И все.
   Ну вот, когда двигались от Вильно к Витебску, нам, то есть набранным в Дании испанцам, до того, по-египетски выражаясь, остопирамидело все это — не передать, да и приходящие из Испании вести тоже не способствовали подъему боевого духа: церкви наши разоряют, женщин насилуют, пропуская каждую через целую роту, Херона и Сарагоса в осаде, Кадис сопротивляется, англичане высадились на полуостров, идет партизанская война. И выходило так, что покуда всякий добрый католик при всяком удобном случае давит французов, мы, стало быть, во французских мундирах, под французскими знаменами колотим русских и от похмелья в чужом пиру страдаем так жестоко, что, того и гляди, загнемся. Сильней всего сокрушались мы и жалели, что не остались под Гамбургом в лагере: жутко было себе представить, какого натерпимся сраму, когда явимся в освобожденную наконец Европу и скажем, где воевали, а главное — за кого. Мы не хотели.., нас заставили.., верьте совести., честью клянусь, — вообразите, как бледно будем мы выглядеть, как жалостно блеять на суде. Но это в том случае, если будет нам суд, пусть хоть самый, извините за грубое слово, трибунал. А ты вот поди-ка потолкуй с каким-нибудь кармонским контрабандистом, у которого отца повесили, жену застрелили, дочь изнасиловали, а сам он после этого бросил свое почтенное ремесло и засел так годиков на четыре-пять в горах, и из логова своего выползал для того лишь, чтобы ножом с удобной роговой рукоятью резать французам глотки. Совершенно ясно, что нам с нашим послужным списком стоит лишь кончик уха выставить где-нибудь на границе, в Канфранке или Эндайе, как на ближайшем пустыре бытие наше и кончится. А долго ли будешь умирать и сильно ли при этом мучаться — это уж зависит от того, понравишься ли ты тому самому контрабандисту из Кармоны. Земляки наши — люди обстоятельные, не торопыги какие-нибудь.
   Так вот, на марше от Вильно к Витебску сто с чем-то испанцев, нет, не нашего 326-го, а другого, короля Жозефа Бонапарта полка, решили смотать удочки. Дело, однако, не выгорело, и тогда, рассудив, вероятно, что семь бед — один ответ, они открыли огонь по французам, посланным им вдогон и наперерез. Их всех перехватали, выстроили, приказали рассчитаться на первый-второй и каждого, кого злосчастная судьбина сделала вторым, — расстреляли. Ты живи, ты умри. Ты живи, ты умри. Взво-од! Заряжай, целься, пли! А нас потом строем провели мимо свежих трупов, сочинили, значит, такую вот назидательную новеллу.
   В тот вечер, на биваке, даже у Педро из Кордовы не было ни малейшей охоты брать в руки гитару, и майор Перекур больше помалкивал и не поведал нам историю про свою зеленоглазую гитану.
   Чем ближе была Москва, тем больше укреплялись мы в своем намерении перейти на сторону русских. После бойни при Бородино ясно стало как никогда: тридцать тысяч убитых и раненых у нас, шестьдесят тысяч у русских — это уж чересчур, и кое-кто из маршалов начал втихомолку поговаривать, что император, так сказать, оторвался от действительности. А уж если тех, кто эту кашу заваривал, разобрала досада, можете себе представить, какие стали слышны речи от тех, кто призван был ее расхлебывать. И вот мы, испанцы 326-го пехотного, решили, что при первом удобном случае надо уходить однако действовать осмотрительно и толково. Гибель первого батальона под Сбодуновом задачу в известной мере упростила, так что нам удалось убедить капитана Гарсию и пулей в спину уладить дело с полковником Нивдугу и с бедным майором Перекуром, после чего мы и двинулись на иванов. Тут самое главное было — не горячиться, улучить подходящий момент. Поторопишься — огребешь выше крыши от французов, замешкаешься — русские натолкут тебе полное сито-решето не скажу чего. Надо было найти золотую середину. Не забывайте, вокруг кипел бой, и в любую минуту все могло перемениться, ибо не врет сложенная на корриде поговорка: «От хвоста до рога — недалекая дорога».
   Вот какое положение на правом фланге наблюдал с холма Недомерок, когда отведенные в тыл гусары 4-го и кирасиры Бельмо, которые в продолжение всего боя только природой любовались, увидели Мюрата, скачущего к ним облегченной рысью, и завели между собой душевный разговор: о-о, не иначе, как и нас приглашают поплясать, и то дело, кони застоялись, да и нам не все ж груши околачивать, хорошенького — понемножку.
   А Мюрат трясет кудряшками, обнажает саблю и, вертясь в седле, сообщает в виде приветствия:
   — Сыны Франции! На вас смотрит император!
   А гусары и кирасиры крутят головами, не веря — может, ему надоело: поле-то вон какое большое, а проклятая эта Россия — еще больше, может, он отвернулся, но нет — прямо на нас смотрит. А Мюрат указывает саблей туда, где дым стелется гуще всего, то есть на правый фланг, где, говорят, четыреста испанцев, вроде как последнего ума лишившись, вместо того чтобы со всеми вместе пятки салом смазать, решили под ураганным огнем наступать и заслужить себе крест Почетного легиона — не иначе, как на могилку. Да мы-то при чем: хотят, чтобы из них колбасу сделали, ну и на здоровье, это их дело. Однако маршал прикладывает левый шенкель, и раздается долгожданное: