— Четвертый гусарский! Садись!.. Пятый и Десятый кирасирский! Садись!
   Что в переводе на человеческий язык значит: ну, дармоеды, хватит прохлаждаться. Тут запевают горны, стучат барабаны, кони ржут, солдаты матерятся себе под нос, а Совокюпман и Бельмо, выехав на два корпуса вперед, берут сабли подвысь, отдавая салют завитому и разодетому маршалу — ну, не маршал, а чудо, истинное чудо в перьях. Кто-то бурчит, что будем брать русские батареи на правом фланге: разве я тебе не говорил, Жак, что от этих черномазых коротышек-испанцев из 326-го добра не жди, обязательно какую-нибудь пакость подстроят, что за люди такие, может, хоть ты мне растолкуешь, Пьер, какого дьявола сшиваются они в России да еще героев из себя корчат — тьфу! — чего они тут забыли, нет бы дома сидеть в навозе по уши, а еще лучше — кормили бы вшей по долгу своему и праву в лагере под Гамбургом, им там самое место.
   — К бою! — подает команду Мюрат: вот неймется человеку.
   — По-о-олк! Сабли вон! Спра-а-ва по три-и! Рыысью ма-арш! — заунывно запели Совокюпман и Бельмо.
   И примерно тыща двести сабель с шелестом и шипом выскользнули из ножен, и как раз в этот миг над дымом, копотью и всем прочим паскудством раздернулись немного облака, и выглянуло солнце — уж не Аустерлица ли? — огромное, круглое, красноватое, такое, знаете ли, очень русское солнце, причем, словно заранее все рассчитав и подготовив, подгадало выкатиться не раньше и не позже, а в тот самый миг, когда можно будет заиграть на блестящей стали. И весь этот лес сабель вспыхнул и заискрился так, что чуть не ослепил стоящий на вершине холма за спиной Бонапарта императорский штаб, тотчас разразившийся восхищенными «божемой» и «чертвозьми», какое волнующее зрелище, ваше величество.
   А Недомерок, словечка в ответ не проронив, оглядывает критическим оком местность, прикидывая, какое расстояние придется одолеть кавалерии — да, пожалуй что, версты две с половиной — чтобы подоспеть на выручку 326-му, и достаточно ли просохла раскисшая от вчерашнего дождя земля, чтобы копыта лошади не завязли.
   — Как ты смотришь на это, Клапан-Брюк?
   — Смотрю в оба, ваше величество, — отвечает тот с воодушевлением, поскольку благоразумие подсказывает ему: в случае иного ответа Недомерок может отправить его поглядеть на пейзаж вблизи, с него станется.
   — И что думаешь?
   — Ду-ду-маю, ваше величество, что зрелище грандиозное.
   — Болван, я спрашиваю, сколько людей уложит Мюрат, прежде чем доберется до русских батарей?
   — За-за-трудняюсь сказать точно, ваше величество. Если на га-га-глазок, то че-че-ловек семьсот убитыми и ранеными. Мо-мо-может, и больше.
   — Вот и я так думаю. — Недомерок вздохнул, предназначая этот вздох истории. — Но если это нужно для славы Франции… На то и война, Клапан-Брюк! Аля герр, как говорится.
   — Истинная правда, ваше величество.
   — Это печально, но необходимо. Сам знаешь, честь отчизны и все такое.
   Покуда на вершине холма шел этот разговор, второй батальон 326-го линейного подобрался к русским шагов на триста. Пройти их, даже если идешь сдаваться, будет нелегко.

V
Обстоятельства маршала Бутона

   В отдалении взорвался зарядный ящик: сверкнула вспышка, вырос из земли этакий огненный гриб, осветив серые тучи, висевшие над Сбодуновом, а чуть погодя подоспел и смягченный расстоянием грохот. От глуховатого ту-ум-пумба прилегли султаны и плюмажи на шляпах маршалов, генералов и адъютантов, окружавших Недомерка. Маршал Бутон, который в тот миг смотрел в подзорную трубу, уверял всех, что различил на шляпке этого гриба человеческие фигурки, но поскольку он был известен страстью к преувеличениям, никто его всерьез не принял. Так или иначе, громыхнуло как следует.
   — Это наш или русский? — с интересом осведомился император.
   — Русский, ваше величество.
   — Ну и черт с ним.
   И продолжал заниматься своими делами, а они на тот момент заключались в наблюдении за частями маршала Нея. Отправив Мюрата готовить кавалерийскую атаку, Недомерок решил на время оставить попечение о 326-м линейном и уделить внимание другим участкам фронта. И в первую очередь — тому, где Ней только что лично повел два гвардейских полка в очередную, четвертую по счету штыковую атаку: отбивать тлеющие развалины усадьбы на берегу Ворошилки, у самого брода, через который все утро переправляются казаки, нанося такой урон правому крылу. И в этот самый миг черный от пороховой копоти Ней, в разодранном мундире, с непокрытой, как, впрочем, и всегда, головой, дрался в пешем строю — четырех лошадей одну за другой убило под ним сегодня, — кидаясь в рукопашную, как рядовой, бок о бок со своими солдатами, и шаг за шагом тесня русских, все еще удерживавших подступы к броду. Форменная резня шла у этого самого брода — резня достославная и приснопамятная — мелькали тесаки, всаживались и выдергивались штыки, люди кричали от ужаса или в бешенстве, а кровищи было столько, словно у этих обгорелых стен обезглавили целое стадо свиней. Ну, русские наконец дрогнули и стали пятиться к реке, а Ней тогда гаркнул своим: ребята, мол, поднажми, наша берет, всыпьте им, чтоб добавки не попросили, а гвардейские гренадеры — все вот с такими усищами, с золотой сережкой в ухе, в медвежьих шапках — уставя штыки, пошли вперед, как косари по полю — жжик-жжик — под «Не давать пощады!» остервенившегося Нея, еще бы — целое утро провозился с этим проклятым бродом, и делается по слову его: штыком в брюхо вгоняют русским их «нъет, нъет, товарисч». Речь, разумеется, о рядовых. Насчет офицеров имеется приказ: не убивать, а брать в плен, потому что они благородные, Жан, понимаешь ты, дурья башка, ну, зачем ты разнес череп тому капитану, он же руки поднял, ведь ты, остолоп, благородного застрелил, ты, верно, думаешь, что все — такие же, как ты, черная кость, кислая шерсть?
   А на вершине холма, на своем командном пункте, Недомерок, не оборачиваясь, протянул руку за подзорной трубой, тотчас поданной Бутоном, и бросил взгляд на происходящее. Скупо улыбнулся — да-да, совсем как в тот день, когда от австрийского императора получилось письмецо: так, мол, и так, Мария-Луиза вошла в пору, и мы, стало быть, согласные — а куда денешься? — породниться с вашим величеством, берите нас в тести, запеките в тесте. Да уж, конечно, не взгрев многажды австрияков под всеми Маренго и Аустерлицами, не устроив им полный Ваграм, не заполучишь в жены принцессу таких кровей, не пригласишь ее на свадебный менуэт или на тур вальса — раз уж дело происходит в Вене, — где фрейлины глаз не в силах отвести от выпукло обрисованных тугими лосинами статей перетянутого фельдмаршала Мюрата, а император Франц до дна изопьет чашу горького, как хина, унижения, искусает с досады скипетр и державу, глядя, как по-хозяйски ведут себя в габсбургском его доме мерзкие французишки, как свежеиспеченный, парадно-выходной зять похлопывает его по спине: «Ну, что, папа, что скажете хорошенького?» Одно только и омрачало безоблачное счастье Недомерка — эта самая Мария-Луиза при ближайшем рассмотрении оказалась из числа тех, кто с непритворным испугом осведомляется: «Супруг мой, как можешь ты требовать, чтобы я сделала это, что сказал бы Меттерних, увидев меня в такой позитуре?» Охи-ахи, жеманство и кокетство, ломанья да кривлянья — ну, а чего еще ждать от принцессы такого венского воспитания? Бойкости нет, если понятно, что я имею в виду, задору мало, без огонька дамочка:
   «Нет, милый, у меня сегодня ужасная мигрень», а в лучшем случае — ай, здравствуй и прощай. Так что в этом, не подумайте чего дурного, разрезе, Бонапарт с тоской вспоминал свою бывшую, по первому мужу — Богарнэ: вот уж в ком сочетался креольский пыл с тропическим жаром. Приедет он, бывало, с войны, победоносно завершив итальянскую, предположим, кампанию, а Жозефина в Мальмезоне кобылицей ржет: никогда не прочь, всегда готова, в любое время дня и ночи выдержит и отобьет атаку тяжелой кавалерии. Или две.
   — Бутон!
   — Я, государь!
   — Напишите в Париж. Ну, там «во первых строках моего письма» и так далее… Сами знаете. Двоеточие. Сбодуново вот-вот будет взято, боевой дух высок как никогда, победа обеспечена… — Он быстро взглянул на правый фланг, где в дыму разрывов снова скрылся 326-й линейный. — Нет, лучше напишите: «практически» обеспечена. На всякий случай.
   — Обстоятельство здесь, на мой взгляд, лишнее, ваше величество, — вскользь заметил Бутон, человек полный и круглый, как ноль, каковым он в военном отношении и являлся.
   — Лишнее — так уберите. И добавьте, что Москва — наша. Ну, или почти наша.
   — Слушаю, ваше величество. — Бутон старательно и торопливо строчил, высунув от усердия кончик языка. — Какую историческую фразу поставим на этот раз в виде концовки?
   — Почем я знаю? — Недомерок снова окинул взглядом поле сражения. — Ну, что-нибудь вроде:
   «…здесь, в сердце древней России, на нас смотрят пятнадцать веков…» Как вам?
   — Великолепно. Просто превосходно. Но, государь, вы однажды уже использовали этот образ.
   В Египте. Запамятовали? Пирамиды и прочее.
   — В самом деле? Тогда придумайте что-нибудь другое. — Император опять оглядел панораму битвы, в очередной раз задержавшись взглядом на клубах дыма, окутывавших боевые порядки 326-го полка. — Что-нибудь там про императорских орлов. Орлы — это всегда хорошо. За душу берут. Лапы-то с когтями.
   И рассмеялся собственному каламбуру. Смех был тотчас подхвачен всей свитой. Отлично сказано. Ха-ха. До чего же остроумно. И прочее. Потом весь императорский штаб принялся перебирать возможные варианты. Орел парит в поднебесье.., у орла могучие крылья.., благородство французского орла.
   — Под сенью орла? — предложил генерал Клапан-Брюк — А что? Мне нравится. — Недомерок кивнул, не сводя глаз с правого фланга. — Это вы удачно придумали, Клапан. Орел, осеняющий своими крылами храбрецов. Таких же, как вон те испанцы — один из двадцати народов, воюющих в моей армии. Вы поглядите на них — щуплые, дисциплины никакой, вечно между собой грызутся…
   А вот поди ж ты: осененные императорским орлом, все, как один, идут на смерть дорогой славы.
   Генералитет разразился рукоплесканиями.
   — Как сказано!
   — Слова великого человека.
   — Герои — у нас. Негодяи — у Веллингтона.
   — Ну, хватит, Бутон. Всему есть предел. Это уже глупо. — Император снова принял у Бутона трубу и оглядел арьергард. — Ну, что там копается Мюрат?
   Маршалы и генералы страшно засуетились, изображая лихорадочную деятельность и рассылая одного за другим ординарцев с приказами: скачи к Мюрату, выясни, что там у него, император гневается, император спрашивает, не до завтра ли он будет телиться и канителиться, мондъе, так мы войну не выиграем. И несся ординарец, сам не зная куда, пригибаясь под разрывами, везя за обшлагом продырявленного пулями и осколками доломана неразборчиво накарябанный и невразумительный приказ и на чистом французском языке поминая матушку того б-бля.., тьфу! благодетеля-кузена, по чьей протекции пристроился при императорской главной квартире.
   Так что откуда-нибудь с птичьего полета могло показаться, что в штабе работа просто кипит, и все глаз не сводят с правого фланга, где в пороховом дыму русские бомбы рвутся теперь с пугающей частотой, именуемой беглым огнем. А внизу четыреста с чем-то испанцев второго батальона 326-линейного полка — ну, мы, то есть — находились в относительной безопасности, потому что местность пошла под уклон: там горело четыре или пять скирд соломы и валялось триста или четыреста трупов, доказующих, что многочисленные атаки, которые дивизия предпринимала с самого утра, успехом не увенчались, а сам ее начальник, генерал Кан-де-Лябр бросил курить, как мы, испанцы, говорим, то есть ноги протянул. У каждого, ваше превосходительство, свои, извините за выражение, эвфуизмы в ходу. Так вот, безголовые генеральские останки — может, мы как раз мимо них и проходим — вместе с еще четырьмя сотнями тел служили чем-то вроде вехи, отмечали тот рубеж, дальше которого правофланговым французским частям продвинуться не дали. Горнист, отбой! — есть в военном языке такое деликатное выражение, а еще можно сказать «отход на заранее подготовленные позиции», не будешь же докладывать: Ваше величество, так и так, наши бегут врассыпную, разнесли их в пух, повергли в прах.
   Речь вот о чем: на правом крыле перед Сбодуновом, там, где французов остановили, резня шла такая, что выжившие и уцелевшие долго еще потом будут спрашивать, не в страшном ли сне им все это приснилось. Но мы, остатки 326-го, не разравнивая рядов, норовя поплотней притулиться к плечу товарища, шли вперед, сжимая ружья с такой силой, что косточки пальцев белели, и должны были уже вот-вот миновать тот пресловутый рубеж, на котором захлебнулось наступление французов, то есть выйти из благословенной низинки, которая немного прикрывала нас от русского огня. И теперь предстояло нам выбраться на открытое пространство и оказаться прямо перед пастью России-матушки, ощерившейся огнедышащими орудийными жерлами, и можно было представить себе, как переговариваются пушкари: гляди-ка, брат Попов, сколько мы их покрошили, а им все нипочем, новые лезут, с ума, видать, посходил, хренцуз жидконогий, а подай-ка мне запальник, накати, наводи, хорош! Крой их картечью, брат Попов, на такой дистанции картечь — самое разлюбезное дело. Пли! На доброе здоровьице! Вот гямлиберте, ъотэгалите, а вот и фратерните.
   Трз-зык. Бум. А вот «блям» никакого не последовало, потому что залп пришелся в самую середину строя, ни одна картечина даром не пропала, все в дело пошли, в тело вошли, а из-за дыма не видно, скольких положило на месте, слышались только крики, да и те — будто сквозь вату; так всегда бывает, когда бомба разрывается за спиной.
   Шедшие в первых шеренгах густо забрызгали нас кровью, но то была чужая кровь, а в нашем взводе у одного только Висенте-валенсианца вырвало ружье — да не из рук, а вместе с рукой, мертвой хваткой вцепившейся в приклад, а сам он уставился на обрубок, как бы ожидая объяснений таким странностям. Мы хотели было подхватить его, чтобы не упал, да не успели — валенсианец рухнул на колени, не сводя глаз с кровоточащей культи, и остался позади, и больше мы его не видели. Может, ему повезло, и кто-то из задних наложил ему жгут, унял кровь, и какая-нибудь Марфуча или Дуньяча во-от с такими сиськами его подобрала, приспособила к крестьянскому делу, и стали они жить-поживать, детей рожать, внуков нянчить, и в жизни своей никогда больше не видал он войны. А, может, и нет.
   В это время коротышечка наш, капитан Гарсия, почернелый от пороховой копоти, единственный, кто еще оставался у нас из старших офицеров и махал саблей, выкрикивая какие-то слова, неразличимые в грохоте канонады, стал что-то говорить Муньосу, нашему знаменосцу, при посредстве русского осколка сменявшему свой кивер на здоровенную ссадину: из нее щедро сочилась кровь, заливая ему лоб и нос, которые он время от времени утирал тылом ладони, чтоб видеть и левым глазом тоже. Мы их разговора слышать не могли, но догадаться, о чем речь, было нетрудно: значит так, Муньос, как только подам знак, бросай орла к такой-то матери, доставай белый флаг — вчетверо сложенную простынку, что у тебя за пазухой мундира, — да подними его повыше, чтоб иваны сразу увидели, а не то, сам знаешь, нам солоно придется, и мы все рванем к ним, держа ружья над головой, чтоб сукины эти дети смекнули, за чем мы к ним бежим и не изрешетили нас в упор. По шеренгам, от одного к другому пошло: значит так, как только капитан подаст знак, а Муньос замашет белым флагом — ружье над головой и дуй к русским, как будто тебе в штаны десяток ос влетел, бог даст, тогда покончим с этим паскудством. Снова затрещало раздираемое полотно, но русская бомба прошла выше — перелет! — а вторая легла ближе — недолет! — а теперь берегись, это по нашу душу, и угадал, и она угадала, куда угодить, где рвануть, и еще сколько-то наших отправилось поглядеть, какого цвета глаза у сатаны. Шуршат наши гамаши по жнивью, почерневшему от крови и пороховой гари, обугленному разрывами, и языки пламени слушают барабан, помогающий нам, что б там ни творилось вокруг, идти в ногу. А Попов, покуда мы делаем последние шаги по ложбинке, готовясь появиться на открытом месте, понижает прицел.
   И вот опять — трз-зык-бум-блям. И вот мы уже поднялись, и у русских — как на ладони, Гарсия же все кричит чего-то, чего мы по-прежнему разобрать не можем, что ж зря глотку-то драть, господин капитан, поберегли бы силы, пока не придет пора гаркнуть: «Пошли!» А барабан стучит все надрывней, шеренга смыкается все тесней, может, повезет, не в меня, все люди, конечно, братья, но большей частью — двоюродные. И снова — трз-зык, и снова бум, и снова блям, и еще кто-то остался лежать позади. А кругом — дым так и стелется, и вот они — жерла русских пушек, только руку протянуть, а Гарсия, обернувшись, оглядывает одного за другим, всех вместе и каждого по отдельности, глаз, как наждак, царапает: ну, дети мои, ходи с бубен, двум смертям не бывать и прочее. А Муньос, в последний раз утерев заливающую глаза кровь, уже сунул руку за пазуху, чтобы достать белое полотнище и укрепить его на древке взамен орла, пот с нас со всех ручьями льет, и мы кусаем губы от страха и напряжения. И вот в тот самый миг, когда, как из худого мешка, опять посыпалась на нас картечь и все мы завопили в один голос, мол, хватит, мочи больше нет, и совсем уж было приготовились не то что вскинуть ружья над головой, а побросать их наземь, поднять руки вверх и броситься к русским с криком «Эспансы, эспансы», — как вдруг откуда-то сзади грянули трубы, и мы остолбенели, увидав — вьются значки, сверкают клинки, и туча, ну, форменная туча конных, обтекая нас с обеих сторон, летит на русские батареи.

VI
Атака под Сбодуновом

   С вершины холма Недомерок видел, как всего в нескольких шагах от русских батарей упал императорский орел, хоть и не подозревал, что это случилось в тот самый миг, когда Муньос приготовился заменить его белой простынкой, а мы все, отбросив притворство, ринуться к русским, осуществлять переход на сторону противника. Но так густо рвались бомбы, такой стоял тр-рзык и бум и блям, что густейший пороховой дым, окутав место действия, начисто скрыл от августейших глаз продвижение батальона. Бонапарт нахмурился, не отводя от правого глаза подзорную трубу.
   — Орел упал, — молвил он сурово и печально.
   Окружавшая его свита — все маршалы, и генералы, и адъютанты — поспешила придать лицам выражение, соответствующее переживаемому моменту. «Это печально, но неизбежно, ваше величество». «Какое самопожертвование, ваше величество». «Этого следовало ожидать, ваше величество».., ну, и всякое такое прочее.
   — Бе-бе-беззаветная п-преданность, — взволнованно резюмировал Клапан-Брюк.
   Снизу доносился слитный частный грохот.
   Пумба-пумба следовали почти беспрерывной чередой. Было похоже, что вся русская артиллерия сосредоточила огонь на испанцах — или что там от них к этому времени еще оставалось — и садит по ним в упор.
   — Из них приготовят рыбу под маринадом, — молвил легкомысленный, как всегда, маршал Бутон. — Помните, ваше величество, нас угощали в Сомосьерре? Как ее, черт? А, эскабече! Лавровый лист, оливковое масло…
   — Заткнись, Бутон.
   — Ех-м, разумеется, ваше величество. Молчу.
   — У тебя язык без костей, Бутон. — Бонапарт глянул на него так, словно перед ним был не маршал, а кругляш навоза, секунду назад выкатившийся из-под хвоста кирасирской лошади. — Там героически гибнет горстка храбрецов, а ты позволяешь себе распространяться на гастрономические темы.
   — Виноват, ваше величество. По правде говоря..
   — По правде говоря, тебя следовало бы разжаловать в капралы, да послать на этот треклятый правый фланг, да посмотреть, кто больший патриот — ты или эти бедолаги из 326-го.
   — Кхм… Ваше величество… — Бутон ослабил ворот мундира, тоскливо завел глаза. — Я хоть сейчас… Если б только не моя грыжа…
   — Лучшее средство от грыжи: взять ружье и — в пехоту, в авангард штурмовой колонны. Всякую грыжу как рукой снимет.
   — Удивительно верно изволили заметить, ваше величество.
   — Болван. Тварь безмозглая. Скотина.
   — Все так, ваше величество. Мой точный портрет. Вылитый я.
   И под насмешливый гул генералитета, в подобных ситуациях неизменно демонстрирующего монолитную сплоченность, несчастный Бутон выдавил из себя примирительную улыбку.
   — Пишите, Клапан-Брюк. — Император вновь припал к окуляру трубы. — Орден Почетного Легиона каждому из этих храбрецов… Впрочем, я сильно сомневаюсь, что кто-нибудь из них уцелеет. В любом случае, отметить в приказе по армии беспримерный героизм, проявленный в бою с неприятелем.
   — Бу-бу-удет сделано, ваше величество.
   — Дальше. Письмо моему брату Жозефу. Мадрид, королевский дворец и так далее. Государь брат мой. Запятая.
   И Недомерок начал диктовать послание братцу, которому у нас в Испании приклеили прозвище Пепе-Бутылка, то ли за пристрастие к вину, то ли по природному нашему злоязычию, наверное не знаю, а врать не хочу. Ну да не в том суть. Просто Бонапарта, стоявшего на холме перед горящим Сбодуновом, обуял в тот день эпистолярный зуд, тем более что самому водить пером не надо: на то имеется верный Клапан-Брюк.
   "Славный мой Пепе, долго ли ты еще собираешься морочить мне голову жалобами на подданных своих, мною тебе данных, да уверять, что сам черт не усидит на троне в стране, где даже кофий каждый пьет на свой манер: один молока льет полчашки, другой — две капли, третий требует двойной, а мне, будьте добры, со взбитыми сливками.
   В стране, где священники, засучив рукава сутаны, палят из ружья и с амвона утверждают, что выпускать кишки французам — не грех, а богоугодное дело, где любимое национальное развлечение — резать из-за угла или за ноги волочить по улицам труп того, кому пять минут назад рукоплескали с не меньшим жаром. Братец, ты рассказываешь об этом в каждом письме, кляня свою судьбу да и меня заодно за то, что подсудобил тебе такое королевство, уверяешь, что править этим народом — сплошная геморрока, твердишь, что лучше бы я тебя произвел в архиепископы Кентерберийские. А я тебе на это вот что скажу, двоеточие: Кентербери мы покуда еще не завоевали, Испания же — при том, что она кишмя кишит испанцами — страна с большим будущим.
   А для того, чтобы ты перестал скулить и ябедничать маме, уведомляю тебя: только что, на моих глазах и у самых ворот Москвы батальон твоих подданных покрыл себя бессмертной славой.
   Прими к сведению. Довольно хныкать, хватит ныть! Были вы, государь брат мой, ревой-коровой, ревой-коровой и остались".
   — Давайте подпишу, Клапан-Брюк. Зашифровать, послать в Мадрид.
   — Слушаю, ваше величество!
   — Ну а теперь кто мне скажет, где у нас Мюрат?
   Ответить было нетрудно. Воинственный звук горнов долетал на вершину холма с правого фланга, и свита в полном составе с радостным волнением поспешила выкрикнуть добрую весть. Ваше величество, король Римский, то есть, виноват, Неаполитанский, повел кавалерию, вот он, поглядите на представление, в котором он играет главную роль. А внизу, по обугленным стерням разворачивались для атаки разноцветные эскадроны гусар и кирасир — сверкали у правого плеча обнаженные сабли и палаши числом больше тысячи, «Тараратарари» пели трубы, готовые к достославному побоищу, которое в анналы впишет и тех, кого убьют, и уцелевших. Но это все — с птичьего полета, а если, кружа над плотными рядами, где нетерпеливо ржут кони, спустимся пониже, поближе к делу, — тут вам и Мюрат будет: пестро и крикливо разряженный маршал с разумом пятнадцатилетнего подростка, неустрашимый, как испанский бык в те времена, когда испанские быки были неустрашимы, возносит саблю над завитой головой и сообщает, что, мол, так и так, ребята, испанский батальон нуждается в нашей помощи, и мы ему поможем, черт бы меня взял! Да, конечно, вырядился в шелковый доломан, и кудерьки завил не хуже какой-нибудь мадам Люлю, и мозгов у него — не больше, чем у москита, это все так, все правильно толкуют про него в императорской ставке, однако он вертится на коне перед своими полками, а не мается запорами в тылу, — так вот, Мюрат, говорю, оборачивается к горнисту: ну, мой мальчик, сигнал к атаке, и пусть дьявол нас всех заберет. И сплюнув, чтобы смочить пересохшие губы, тот трубит, а Совокюпман и Бельмо обращаются к своим кирасирам и гусарам в том смысле, что, мол, р-рысью-ю ма-арш, марш! — и тыща с лишним коней берет с места, дружно, разом, в лад стукнув коваными копытами. «Да здравствует император!» — кричит Мюрат, и тыща с лишним кавалеристов хором отвечают, ладно, мол, мы не против, пусть себе здравствует и не хворает, хотя, в сущности, мог бы спуститься к нам и разделить с нами славу в тех свинцовых облаточках, которые незамедлительно пропишут нам от всего сердца, не скупясь, русские пушки, скоро-скоро, минут через пять накушаемся мы этой славы досыта, так что если даст бог переварить, закакаем ею дорогу отсюда до Лимы.