— Ты откуда, сынок?
— Из Лепе, уаше уеличестуо.
Тут опять грянули трубы-барабаны, и император удалился — мало ли у него других дел? — но прежде обернулся к своей свите: запиши, Клапан-Брюк, — солдатам 326-го удвоить денежное содержание, сейчас пусть немножко пограбят город вместе с другими, а вечером им заступать в почетный караул в Кремле. «Да здравствует Франция!» Вольно! Разойдись!
Ну, вот и выпало нам погулять по Москве и принять посильное участие в грабеже, которому в это время с увлечением предавалась вся французская армия. Жителей в городе, как уж было сказано, оставалось мало, но все же нашлось сколько-то там женщин, пригодных для надругательства, отчего и творились всяческие безобразия, о которых предпочитают не упоминать в учебниках и книжках. Но солдаты 326-го линейного, пройдя через сбодуновскую мясорубку, не в тех были кондициях, чтоб кого-то насиловать. Ну а потом мы ведь все еще не оставили идею смыться при первом же удобном случае, и нам было вовсе ни к чему оставлять по себе такую память у русских, которые обид не забывают. Так что сразу после того, как капитан Гарсия сломал челюсть Эмилио-наваррцу, только еще собиравшемуся распоясаться по отношению к какой-то москвитянке, попавшейся ему на Никитской улице, все мы решили удовольствоваться водкой, жратвой и трофеями вроде столового серебра и прочего в том же роде, вроде шкатулочки с золотыми монетами, доставшейся нам в доме одного русского купца, которого, правда, пришлось для сговорчивости немножко пощекотать штыком. И ближе к вечеру мы двинулись к Кремлю, таща с собой разнообразную добычу — всякие там меховые шапки, шубы, целые штуки шелка, иконы в серебряных окладах и прочее — отоварились, короче говоря, в полной мере, хоть и знали, что барахло это придется бросить, если все же осуществим наш замысел и перебежим к русским. Но на несколько недолгих часов стали мы, бедолаги, самыми богатыми солдатами в Европе.
А вечером заступили в караул у стен древней твердыни, в самом сердце российской империи, но, господин капитан, по совести сказать, особенного впечатления это не произвело, потому что еще слишком свежо было в памяти, как гвоздили по нам русские пушки в предполье Сбодунова и как неслись на нас по главной улице две казачьи сотни. После того, что довелось там испытать, нам что Москва, что Ватикан — один черт. Но дело не в том, произвело ли впечатление, нет ли — мы исполняли почетную обязанность, возложенную на нас императором, и стояли в карауле на стенах, слушая, как галдят и распевают французы, носясь с факелами по опустелому городу. Время от времени снизу доносились до нас то одиночный выстрел, то хохот, то женский крик.
И вот примерно в полночь стоял капитан Гарсия, опершись о зубец крепостной стены, высившейся над древней столицей, и раскуривал трубочку, которую накануне обнаружил в кармане убитого казачьего офицера. Слышался гитарный перебор — это Пепе-кордовец пощипывал струны — и кто-то из недвижных и невидимых часовых напевал себе под нос что-то там такое про девушку, которая милого ждет, а он в горы ушел, все никак не придет. И тут капитан различил чьи-то шаги и только собрался крикнуть: «Стой, кто идет, разводящий ко мне, остальные на месте, стой, стрелять буду» и прочую муру, которой по уставу караульной службы полагается предварять пулю в лоб, как из тьмы вынырнул император собственной персоной и в сером сюртуке. Перепутать было невозможно — во всей Великой Армии не найдешь другого такого коротышку в такой огромной треуголке.
— Добрый вечер, капитан.
— Здравия желаю, ваше величество! — отчеканил Гарсия, становясь ему во фронт. — За время моего дежурства никаких происшествий не случилось.
— Вижу, — и Бонапарт тоже прислонился к зубцу. — Вольно. Можно курить.
— Благодарю, ваше величество.
Некоторое время они постояли вот так, рядом, слушая гитару кордовца и мурлыканье часового.
Гарсия, который не то чтобы растерялся, но впал в легкое замешательство, краем глаза видел профиль императора, слабо озаренный лишь отблеском горевшего под стеной костра. Кто бы мог подумать, проносилось в голове капитана, что я буду стоять вот так, в шаге от этого малого, который пол-Европы прибрал к рукам, а другую половину дрючит почем зря. Совершенно машинально капитан взялся за рукоять пистолета, торчавшего из-за пояса, воображая, что было бы, возьми да и застрели он сейчас Наполеона — вот так, за здорово живешь.
Что бы написали об этом в энциклопедиях? Бонапарт, Наполеон, родился на Корсике, убит в Кремле испанским капитаном Гарсия (см, капитан Гарсия). Ладно, велят смотреть — смотрим. Вот буква "Г". Так: Гарсия, Роке. Пехотный капитан. Застрелил из пистолета Наполеона Бонапарта (см. Бонапарт, Наполеон) в Кремле, тем самым ускорив освобождение Европы, плодами которого не успел воспользоваться, поскольку в соответствии с приговором военно-полевого суда был на рассвете расстрелян… С тяжелым вздохом капитан разжал пальцы, обхватившие было рукоять пистолета. Всю жизнь мечтал попасть в историю, но только — попасть, а не влипнуть.
— Почему вы на это решились, капитан?
От неожиданности Гарсия поперхнулся:
— На что «на это», ваше величество?
— На атаку под Сбодуновом. — Бонапарт помолчал, и капитану показалось — он беззвучно смеется в темноте. — На это сумасбродное наступление.
Гарсия, сглотнув слюну, почесал в затылке. Потом, рассказывая нам об этом, он признавался, что предпочел бы снова брать в лоб русские пушки, чем беседовать вот так по душам и с глазу на глаз с его императорским величеством. Недомерок спросил, почему мы на это решились. Спору нет, несколько вариантов «потому» вертелись у меня на языке. Например: потому, ваше величество, что мы намеревались перейти к русским, но вы расстроили наш замысел. Или: потому, ваше величество, что на каждого из нас пришлось столько славы, что стало невтерпеж, славы у нас теперь — хоть залейся, хоть ложкой хлебай. Или: потому, ваше величество, что русская кампания — бессовестная ловушка. Потому что нам бы полагалось быть сейчас в Испании, с женами и детьми, а не ковыряться в этом дерьме, закопавшись в него по самые брови. Потому что Франция нас подло использовала, а вы, вашество, употребили.
Вот что должен был бы сказать капитан Гарсия императору Наполеону в ту ночь в Кремле — и тогда нас всех незамедлительно бы расстреляли, чем избавили бы от мучительного отступления из России, ожидавшего остатки 326-го в самом скором будущем. Однако ничего подобного не сказал капитан Гарсия и руководствовался он теми же причинами, по которым за несколько минут до того не всадил Недомерку пулю в лоб. Капитан попыхтел трубочкой и ответил так:
— Нам, ваше величество, больше некуда было идти.
Повисло молчание. Потом Недомерок медленно повернулся к нашему капитану, и в этот миг внизу, у подножья стены, кто-то взбодрил костерок, и ожившее пламя осветило лица обоих. На лице Бонапарта играла чуть заметная иронически-всепонимающая улыбка: так, забравшись в птичник и всерьез собравшись полакомиться курятинкой, улыбался бы, кабы умел, старый лис.
Капитан Гарсия, глаз не отведя, выдержал эту улыбку, потому что, хоть и был, как и мы все, разнесчастным бедолагой, родился в Сории и обладал всем, что по штату причитается мужчине. Двое профессиональных вояк друг друга поймут без слов. Капитан нам после так и сказал:.
— Он все понял. Он догадался, что под Сбодуновом мы решили перейти к русским. Догадался — и наплевал на это… Он уже чуял, что часы Великой Армии сочтены, и не поручился бы, что сам выберется живым.
Да, вот что узнали мы тогда от капитана Гарсии. Так или иначе, но прочитанное в глазах капитана Бонапарту наверняка понравилось, ибо, наверняка заметив, что на шее капитана нет ордена Почетного Легиона, он ничего по этому поводу не сказал. Только прежняя странноватая полуулыбка вновь скользнула по его губам.
— Понимаю, — вот единственное слово, которое произнес Бонапарт.
Повернулся и двинулся было прочь. Однако сделав два шага, остановился, словно вдруг что-то вспомнил, и спросил, не оборачиваясь:
— Могу ли я что-нибудь для вас сделать, капитан Гарсия?
Наш доблестный Гарсия пожал плечами, пребывая в полной уверенности, что император не увидит этого:
— Хотелось бы еще пожить, ваше величество.
После долгого молчания Бонапарт ответил, причем спина его чуть заметно дернулась:
— Вот с этим — не ко мне, капитан. Доброй ночи.
И стал медленно уходить вдоль стены.
Гарсия смотрел ему вслед, пока силуэт не растаял во тьме. Потом снова пожал плечами. Трубка его погасла, он зашел за выступ стены, чтобы высечь огонь, и только тут вдруг сообразил, что смолкла гитара Пепе-кордовца, и часовой больше не напевает. Обеспокоившись, капитан выглянул в амбразуру и увидел, как на востоке быстро разливается по небу багровое зарево.
Начинался пожар Москвы.
X
Эпилог
— Из Лепе, уаше уеличестуо.
Тут опять грянули трубы-барабаны, и император удалился — мало ли у него других дел? — но прежде обернулся к своей свите: запиши, Клапан-Брюк, — солдатам 326-го удвоить денежное содержание, сейчас пусть немножко пограбят город вместе с другими, а вечером им заступать в почетный караул в Кремле. «Да здравствует Франция!» Вольно! Разойдись!
Ну, вот и выпало нам погулять по Москве и принять посильное участие в грабеже, которому в это время с увлечением предавалась вся французская армия. Жителей в городе, как уж было сказано, оставалось мало, но все же нашлось сколько-то там женщин, пригодных для надругательства, отчего и творились всяческие безобразия, о которых предпочитают не упоминать в учебниках и книжках. Но солдаты 326-го линейного, пройдя через сбодуновскую мясорубку, не в тех были кондициях, чтоб кого-то насиловать. Ну а потом мы ведь все еще не оставили идею смыться при первом же удобном случае, и нам было вовсе ни к чему оставлять по себе такую память у русских, которые обид не забывают. Так что сразу после того, как капитан Гарсия сломал челюсть Эмилио-наваррцу, только еще собиравшемуся распоясаться по отношению к какой-то москвитянке, попавшейся ему на Никитской улице, все мы решили удовольствоваться водкой, жратвой и трофеями вроде столового серебра и прочего в том же роде, вроде шкатулочки с золотыми монетами, доставшейся нам в доме одного русского купца, которого, правда, пришлось для сговорчивости немножко пощекотать штыком. И ближе к вечеру мы двинулись к Кремлю, таща с собой разнообразную добычу — всякие там меховые шапки, шубы, целые штуки шелка, иконы в серебряных окладах и прочее — отоварились, короче говоря, в полной мере, хоть и знали, что барахло это придется бросить, если все же осуществим наш замысел и перебежим к русским. Но на несколько недолгих часов стали мы, бедолаги, самыми богатыми солдатами в Европе.
А вечером заступили в караул у стен древней твердыни, в самом сердце российской империи, но, господин капитан, по совести сказать, особенного впечатления это не произвело, потому что еще слишком свежо было в памяти, как гвоздили по нам русские пушки в предполье Сбодунова и как неслись на нас по главной улице две казачьи сотни. После того, что довелось там испытать, нам что Москва, что Ватикан — один черт. Но дело не в том, произвело ли впечатление, нет ли — мы исполняли почетную обязанность, возложенную на нас императором, и стояли в карауле на стенах, слушая, как галдят и распевают французы, носясь с факелами по опустелому городу. Время от времени снизу доносились до нас то одиночный выстрел, то хохот, то женский крик.
И вот примерно в полночь стоял капитан Гарсия, опершись о зубец крепостной стены, высившейся над древней столицей, и раскуривал трубочку, которую накануне обнаружил в кармане убитого казачьего офицера. Слышался гитарный перебор — это Пепе-кордовец пощипывал струны — и кто-то из недвижных и невидимых часовых напевал себе под нос что-то там такое про девушку, которая милого ждет, а он в горы ушел, все никак не придет. И тут капитан различил чьи-то шаги и только собрался крикнуть: «Стой, кто идет, разводящий ко мне, остальные на месте, стой, стрелять буду» и прочую муру, которой по уставу караульной службы полагается предварять пулю в лоб, как из тьмы вынырнул император собственной персоной и в сером сюртуке. Перепутать было невозможно — во всей Великой Армии не найдешь другого такого коротышку в такой огромной треуголке.
— Добрый вечер, капитан.
— Здравия желаю, ваше величество! — отчеканил Гарсия, становясь ему во фронт. — За время моего дежурства никаких происшествий не случилось.
— Вижу, — и Бонапарт тоже прислонился к зубцу. — Вольно. Можно курить.
— Благодарю, ваше величество.
Некоторое время они постояли вот так, рядом, слушая гитару кордовца и мурлыканье часового.
Гарсия, который не то чтобы растерялся, но впал в легкое замешательство, краем глаза видел профиль императора, слабо озаренный лишь отблеском горевшего под стеной костра. Кто бы мог подумать, проносилось в голове капитана, что я буду стоять вот так, в шаге от этого малого, который пол-Европы прибрал к рукам, а другую половину дрючит почем зря. Совершенно машинально капитан взялся за рукоять пистолета, торчавшего из-за пояса, воображая, что было бы, возьми да и застрели он сейчас Наполеона — вот так, за здорово живешь.
Что бы написали об этом в энциклопедиях? Бонапарт, Наполеон, родился на Корсике, убит в Кремле испанским капитаном Гарсия (см, капитан Гарсия). Ладно, велят смотреть — смотрим. Вот буква "Г". Так: Гарсия, Роке. Пехотный капитан. Застрелил из пистолета Наполеона Бонапарта (см. Бонапарт, Наполеон) в Кремле, тем самым ускорив освобождение Европы, плодами которого не успел воспользоваться, поскольку в соответствии с приговором военно-полевого суда был на рассвете расстрелян… С тяжелым вздохом капитан разжал пальцы, обхватившие было рукоять пистолета. Всю жизнь мечтал попасть в историю, но только — попасть, а не влипнуть.
— Почему вы на это решились, капитан?
От неожиданности Гарсия поперхнулся:
— На что «на это», ваше величество?
— На атаку под Сбодуновом. — Бонапарт помолчал, и капитану показалось — он беззвучно смеется в темноте. — На это сумасбродное наступление.
Гарсия, сглотнув слюну, почесал в затылке. Потом, рассказывая нам об этом, он признавался, что предпочел бы снова брать в лоб русские пушки, чем беседовать вот так по душам и с глазу на глаз с его императорским величеством. Недомерок спросил, почему мы на это решились. Спору нет, несколько вариантов «потому» вертелись у меня на языке. Например: потому, ваше величество, что мы намеревались перейти к русским, но вы расстроили наш замысел. Или: потому, ваше величество, что на каждого из нас пришлось столько славы, что стало невтерпеж, славы у нас теперь — хоть залейся, хоть ложкой хлебай. Или: потому, ваше величество, что русская кампания — бессовестная ловушка. Потому что нам бы полагалось быть сейчас в Испании, с женами и детьми, а не ковыряться в этом дерьме, закопавшись в него по самые брови. Потому что Франция нас подло использовала, а вы, вашество, употребили.
Вот что должен был бы сказать капитан Гарсия императору Наполеону в ту ночь в Кремле — и тогда нас всех незамедлительно бы расстреляли, чем избавили бы от мучительного отступления из России, ожидавшего остатки 326-го в самом скором будущем. Однако ничего подобного не сказал капитан Гарсия и руководствовался он теми же причинами, по которым за несколько минут до того не всадил Недомерку пулю в лоб. Капитан попыхтел трубочкой и ответил так:
— Нам, ваше величество, больше некуда было идти.
Повисло молчание. Потом Недомерок медленно повернулся к нашему капитану, и в этот миг внизу, у подножья стены, кто-то взбодрил костерок, и ожившее пламя осветило лица обоих. На лице Бонапарта играла чуть заметная иронически-всепонимающая улыбка: так, забравшись в птичник и всерьез собравшись полакомиться курятинкой, улыбался бы, кабы умел, старый лис.
Капитан Гарсия, глаз не отведя, выдержал эту улыбку, потому что, хоть и был, как и мы все, разнесчастным бедолагой, родился в Сории и обладал всем, что по штату причитается мужчине. Двое профессиональных вояк друг друга поймут без слов. Капитан нам после так и сказал:.
— Он все понял. Он догадался, что под Сбодуновом мы решили перейти к русским. Догадался — и наплевал на это… Он уже чуял, что часы Великой Армии сочтены, и не поручился бы, что сам выберется живым.
Да, вот что узнали мы тогда от капитана Гарсии. Так или иначе, но прочитанное в глазах капитана Бонапарту наверняка понравилось, ибо, наверняка заметив, что на шее капитана нет ордена Почетного Легиона, он ничего по этому поводу не сказал. Только прежняя странноватая полуулыбка вновь скользнула по его губам.
— Понимаю, — вот единственное слово, которое произнес Бонапарт.
Повернулся и двинулся было прочь. Однако сделав два шага, остановился, словно вдруг что-то вспомнил, и спросил, не оборачиваясь:
— Могу ли я что-нибудь для вас сделать, капитан Гарсия?
Наш доблестный Гарсия пожал плечами, пребывая в полной уверенности, что император не увидит этого:
— Хотелось бы еще пожить, ваше величество.
После долгого молчания Бонапарт ответил, причем спина его чуть заметно дернулась:
— Вот с этим — не ко мне, капитан. Доброй ночи.
И стал медленно уходить вдоль стены.
Гарсия смотрел ему вслед, пока силуэт не растаял во тьме. Потом снова пожал плечами. Трубка его погасла, он зашел за выступ стены, чтобы высечь огонь, и только тут вдруг сообразил, что смолкла гитара Пепе-кордовца, и часовой больше не напевает. Обеспокоившись, капитан выглянул в амбразуру и увидел, как на востоке быстро разливается по небу багровое зарево.
Начинался пожар Москвы.
X
Переправа через Березину
Мучительно долог, нестерпимо тяжек был путь назад. Отступая в арьергарде Великой Армии, 326-й линейный полк месил грязь пополам со снегом и кровью, мыкал горе, хлебал лихо. Вскоре после той ночи, когда начался пожар Москвы, а капитан Гарсия на высоте стены кремлевской обменялся несколькими словами с императором, тот понял, что нельзя оставаться в пустом городе, когда зима, фигурально выражаясь, катит в глаза, и приказал своим маршалам и генералам начать отвод войск, а иными словами — берите, господа, ноги в руки.
И триста тысяч человек стали вехами этого крестного пути, пролегшего вдоль больших и маленьких городов с непроизносимыми названиями — Уиазьма, Яро-сла-ветц, Красноэ, Уинково, Березина… Толпы отставших, резьба и пальба, казачьи орды, вылетая из снежной пелены, рубят и колют солдат, истаявших как тени и до того отупевших от стужи, мороза и усталости, что они и должного сопротивления оказать не могли: отвяжитесь от меня, господин полковник, дальше не пойду, шагу не ступлю, что хотите, то со мной и делайте и прочее. Батальоны, истребленные подчистую, горящие деревни, боевые кони, принесшие себя в жертву людям и ставшие кониной, целые роты, в изнеможении валящиеся с ног и засыпающие, чтобы уж никогда не проснуться. И все то время, что мы, кутаясь в лохмотья мундиров — своих собственных и содранных с тех, кому они были уже без надобности, — оставляя позади осевших наземь, неподвижных и окоченелых людей, похожих на припорошенные снежком ледяные изваяния, шли по замерзшим рекам, следовал за нами неотступно вой волков, которые справляли пышную тризну по отставшим и обессилевшим. Ну, что — представили себе картинку? Сомневаюсь.
Чтоб представить такое, там надо было побывать.
Треть Великой Армии составляли не французы, а мы — испанцы, немцы, итальянцы, голландцы, поляки, которых посулами ли, силой заставили ввязаться в Наполеонову затею. Кому-то повезло — сумел смыться. Многие наши земляки из полка Жозефа Бонапарта сбежали и вступили в русскую армию, с течением времени получив возможность расквитаться с прежними союзниками на ветхозаветный манер — око за око, зуб за зуб.
И трогательные, надо думать, беседы вели они с ними: ты ли это, Дюпон, глазам своим не верю. Не снится ли мне это? Я — Хенаро, да неужто не помнишь? Это ведь ты, полковник, когда мы под Витебском надумали дезертировать, приказал расстрелять каждого второго, неужто запамятовал?
Первый, второй, бац! Первый, второй, бац! Надо же было такое удумать, и знаешь ли, что я тебе скажу: ты, похоже, навсегда отбил у меня охоту смеяться. А теперь я — сержант русской армии, несмотря на мой жуткий выговор уроженца Малаги, который, помнишь, так действовал тебе на нервы. Вот как дело-то повернулось, такие вот, понимаешь ли, превратности судьбы. И теперь, полковник, в память о былых временах я тебя ломтиками настругаю — медленно, торопиться нам некуда, у нас с тобой вся зима впереди, а зимы в России длинные…
Но этим, как я сказал, повезло. Были и другие — те пропали, исчезли, сгинули без следа среди беглых, отставших и убитых. Бог весть, попали они к русским в плен или французы расстреляли их при самом начале катастрофы, в ту пору, когда еще пытались поддерживать хотя бы видимость дисциплины. Что же до солдат 326-го линейного — ну, то есть нас, — то прихоти судьбы и переменчивость военного счастья никак не позволяли нам повторить попытку и перейти к русским сразу же после начала отступления. А уж потом, когда все затрещало и стало разлезаться по швам, русские партизаны, казачья конница и остервенение народа внятно советовали нам держаться поближе к основному ядру армии. Был случай в нашей же дивизии: остатки итальянского батальона задумали передаться неприятелю, но злая их постигла участь — зарубили итальянцев всех до единого, от полковника до горниста, не выслушав никаких объяснений, не дав сказать ни очичиорные, товарисч, ни арривидерчи. Рома. Казаки таких тонкостей не понимают, вот и приготовили из них спагетти под маринадом.
Впрочем, один раз, на Калужской дороге, случай улепетнуть нам вроде бы представился. Лило в тот день ливмя, словно в небесах все заслонки сорвало, струи дождя хлестали нас по киверам, и дорогу размыло так, что мы брели по щиколотку в жидкой грязи. Накануне случилась небольшая стычка-перестрелка с русскими егерями, зашедшими нам во фланг, мы взяли нескольких пленных, и потому капитан Гарсия, приняв в рассуждение ливень и всеобщую неразбериху, неизменно сопутствующую встречному бою, решил этими пленными воспользоваться — пусть, мол, объяснят своим что к чему, чтобы встретили нас с распростертыми объятьями, а не огнем. Он велел привести к себе двоих — майора и молоденького поручика — и изложил им наш план.
— Мы здесь все — товарисч, а французски нам — вот где, давно поперек горла. Понятно?
Понятно, сказали иваны, чего тут не понять, чай, не дураки, и мы зашагали под дождем по дороге, вившейся через густой лес. Все шло чудесно до тех пор, пока счастье нам не изменило: нос к носу мы наткнулись.., да не на регулярную часть, а на ораву казаков, а те даже не дали нам времени поднять руки. Ринулись на нас со всех сторон, дикими голосами вопя свое «ура!», хоть кони их и вязли копытами в глине. Русского майора зарубили в числе первых, как раз когда он открыл рот, чтоб сказать: «Свои!» Поручик же рванул со всех ног, только мы его и видели. Ну, дальше началась безобразная свалка между деревьями, знаете, как это бывает — пальба в упор, полосуют саблями — бац-бац, вжик-вжик — и казаки вроде бы и тут, и там, и норовят вздеть тебя на эти свои подлючие длиннющие пики. Ну, короче говоря, потеряли мы двадцать человек, а спаслись только потому, что случившийся неподалеку гусарский эскадрон подоспел к нам на выручку и отогнал казаков.
— Ну, Франсуа, не поверишь, впервые за всю эту вонючую войну я рад увидеть перед собой французскую образину.
— Пардон? Кес-ке-ву-дит?
— Да ничего, ничего, это я так… Проехало, камрад.
Ладно. То ли просто так совпало, то ли гусары что-то заподозрили и доложили о своих подозрениях по начальству, но с того дня смотрели за нами в оба. Далеко не отпускали, самостоятельных заданий не давали, вот и получалось так, что наш 326-й сшивался рядом с французами, и, говоря военным языком, находился с ними в постоянном и тесном взаимодействии — сами понимаете, предпринять новую попытку было просто невозможно.
Ну, а потом были снег, лед и катастрофа. Из трехсот с чем-то испанцев, вышедших из Москвы, половина осталась на дороге от Смоленска до Березины. На рассвете капитан Гарсия в меховой казацкой шапке на голове, с сосульками на усах и с заиндевевшими бакенами расталкивал нас ударами сапога: подъем, сукины дети, кончай ночевать, мать вашу, вставай, дурачье, не встанете — через два часа подохнете к чертовой матери, слышите — волки воют, поживу себе чуют? Кому сказано — подъем, сволочь! Я вас обязан доставить в Испанию и доставлю, даже если придется гнать пинками под зад!
Тем не менее, даже после таких увещеваний кое-кто не вставал, и тогда капитан Гарсия, в бессильной ярости плача горючими слезами, тотчас замерзавшими у него на щеках, приказывал: разбери ружья, ребята, пошли отсюда, и батальон шагал по вымороженной, выстуженной равнине, над которой не хуже волков завывал ледяной, как сама смерть, ветер, и всякий раз на месте ночевки оставались четыре-пять занесенных снегом холмика. И мы уходили, сгорбясь, наклонясь вперед, отведя глаза, чтоб не ослепнуть от жгучей снежной белизны, и вскоре слышали, как радостно заливаются волки, начиная пиршество, приступая к тем, кто позади остался да им достался. Так разбаловались волки, такой у них был богатый выбор, что нижними чинами стали брезговать, а жрали только от младших унтер-офицеров и выше.
Однажды нам довелось повидаться и с Недомерком — в последний раз. Теперь уже никому из солдат Великой Армии в голову не пришло сорвать с себя кивер и крикнуть «Да здравствует император!», и повсюду встречали его угрюмым молчанием. Мы — ну, то есть 326-й линейный — стояли тогда в дотла выжженной деревеньке и рылись в обугленных головешках, тщетно отыскивая что-нибудь если не съестное, так съедобное, когда появился Бонапарт со свитой и в сопровождении эскорта гвардейских драгун. В составе свиты не было уже ни маршала Бутона, ни генерала Клапан-Брюка: первый под Можайском попал в плен, а второй, пробормотав напоследок «Да па-па-пошли вы все!», отошел в сторонку, присел под березку и пустил себе пулю в лоб. Случилось так, что Бонапарт остановился как раз в этой спаленной деревушке и спросил у капитана Гарсии, как она называется.
Император, скорей всего, не понял, что перед ним доблестный 32 6-й линейный — много воды утекло после Сбодунова и беседы на кремлевской стене, а, кроме того, ни капитана, ни кого другого из солдат 326-го не то что император, а и родная мать бы не узнала. И капитан Гарсия, маленький и угрюмый, в мохнатой казацкой шапке и с заиндевевшими усищами, стоял перед императором на снегу и глядел на него молча, ничего не отвечая.
— Оглох? — осведомился Бонапарт. — Что это за место?
Гарсия пожал плечами. Стоявшие поблизости божатся, что он рассмеялся сквозь зубы.
— Не знаю, — ответил он наконец. — Не знаю и знать не хочу.
И не добавил ни «ваше величество», ни какого другого титулования в маринаде. А вместо этого достал из кармана свой орден Почетного Легиона, пожалованный ему в Кремле, и швырнул его на снег, к ногам Недомерка. Полковник гвардии схватился было за саблю, но Бонапарт манием руки остановил его. Он смотрел на нашего капитана так, словно лицо его было ему знакомо, силясь узнать его, вспомнить, где мог его видеть, но не узнал и не вспомнил, сдался, повернул коня и ускакал.
— Сволочь, — процедил капитан Гарсия сквозь зубы вдогонку императору, навсегда расстававшемуся с нами. Таков был его последний рапорт по команде.
А мы продолжали двигаться на запад. Лошади пали. В полках насчитывалось по несколько десятков человек. Маршалы и генералы, спешившись, шагали в солдатском строю, сжимая ружья, чтоб было чем отбиваться от казачьих наскоков: подумать только, мы с тобой, маршалы Франции, при нашем-то послужном списке, шкандыбаем с солдатней, вообрази, что сказали бы в Фонтенебло, если б увидали нас в таком виде… И кто это все придумал, кому это все надо?.. Допек нас с тобой наш император, до печенок пробрал, до нутра достал… А верно ли, что раньше были совсем другие войны или мне это кажется?.. Помнишь, как шли через Альпы? Помнишь, как грело нас солнце Аустерлица? Помнишь, как привечали нас в борделях Каира?.. Да ладно, дружище, не слушай ты меня, это я так… Да, видно, ты прав, маршал… Казаки?! Бегом марш! Веселей, маршал, веселей, старина!.. Шевели копытами, маршал, не то головы не сносить!
Раз-два, раз-два! Мочи нет, маршал… Смерть моя пришла… А знаешь ли, что я тебе скажу? Не выбраться нам с тобой из этого дерьма.
Офицеры и рядовые самочинно уходили в бессрочный отпуск, иными словами — стрелялись, за отступающей колонной, бросив оружие, ковыляли сотни отставших бедолаг, и русские, обнаглев окончательно, подбирались вплотную, пропарывали кого-нибудь своими пиками или вытаскивали из строя, чтобы зарубить одним ударом, завладеть тем, что нес он в ранце, а прочие продолжали двигаться отупелой и беззащитной толпой, как стадо баранов, влекущееся на бойню.
К концу ноября во французской армии боеспособных частей осталось всего ничего. В таком вот виде добрались до Березины.
Дело было ясное и простое. Русские задумали в этом месте остановить наше отступление, и вот трое суток кряду спасали мы свою шкуру, воюя на два фронта — одна армия наступала на нас спереди, не пуская дальше, вторая напирала сзади, грозя спихнуть в реку. Французские саперы, разбивая тонкий ледок, стоя по пояс в стылой воде, умудрились навести несколько мостов, по которым каким-то чудом удалось переправиться большей части армии. А 326-й линейный — ну, мы то есть — появились на левом берегу Березины к вечеру 28 ноября вместе с остатками итальянского полка: после того, как в него влились мы — сто испанцев, — получилась с небольшой натяжкой рота. Их тощего полковника убили утром, а заменившему его толстому майору оторвало голову во второй половине дня, вот и вышло, что старшим в чине оказался наш капитан Гарсия, принял командование. Кое-кто — и мы, и итальянцы — подумывал, не бросить ли оружие, не дождаться ли на этом берегу русских, однако замысел осуществить мешали нам валявшиеся тут и там трупы отставших: они, вероятно, мыслили в том же направлении, однако всех до одного изрубили хмельные от водки и победы казаки, хрипло оравшие «ура» так, что колыхалась вода в Березине. И потому наш капитан, поразмыслив малость, решил перебраться на другой берег, пока мы не остались здесь в полном одиночестве.
— Дело ясное, дети мои, — молвил он. — Так уж стеклись обстоятельства, что податься нам, кроме как в Испанию, некуда. А Испания — там. — И ткнул пальцем на запад.
Сержант Ортега стал было возражать, уверяя, что надо остаться здесь и дождаться русских. Слова его смутили простые души кое-кого из наших, и капитан Гарсия это заметил. Дело шло к ночи, и времени для пререканий было в обрез. А потому он привел аргумент неоспоримый — взял ружье и саданул прикладом Ортегупо зубам.
— Итак, я повторяю, — сказал он, снова указывая на противоположный берег. — Испания — в той стороне.
Потом взвалил на спину бесчувственного Ортегу и скомандовал нам: «Становись! Шагом марш!»
Ночь была жуткая. Русские напирали, а мы, отбиваясь, пятились к реке мимо убитых, раненых и умирающих, мимо перевернутых телег, мимо казаков, занятых грабежом и резней. Неисчислимые полчища оборванных и голодных людей, готовые сдаться на милость русским, грелись у костерков, приплясывали от холода на снегу. Однако ближе к рассвету, когда мы уже вступили на шаткий мост, все эти бедолаги словно очнулись, проснулись, вышли из столбняка и, давя друг друга, в дыму и пламени с воплями устремились к ледяным водам Березины.
Да, это было кое-что. Мы подбежали к переправе, когда саперы уже собирались поджечь запальные шнуры и взорвать мост. Бросившись в штыки, мы отогнали казаков, явно расположенных взять нас в плен, и, спотыкаясь о раскиданные повсюду тела мертвых и живых, побежали по мосту. Палим навскидку, не целясь, обезумели от страха и отчаянья, покуда капитан Гарсия, прижавшись спиной к деревянным перилам на левой стороне, машет саблей, подгоняет отстающих: давай, давай, давай, шевелись, сукины дети, не стой, а не то никогда больше не увидишь родного дома, беги, пока черт нас всех не забрал. Кучка наших сгрудилась вокруг него, вопя «Васпанья! Васпанья!», чтобы во всем этом светопреставлении отличить своих от чужих, тыча штыками во все стороны, а русская артиллерия уже давно завела свое тр-р-рзык-бум, да и картечный блям был тут как тут, а осатаневшие от водки и крови казаки с хриплым ревом «Ура, побъеда!» рубят сплеча и наотмашь, стараются достать пикой. А рядовой Мингес стреляет из пистолета, успевая еще подергать капитана Гарсию за рукав: чуточку назад, господин капитан, тут шнуры горят.
Васпанья! Верно, господин капитан, пойдем в Испанию, ну их всех! Тут подвалила новая куча казаков — и все рвутся туда, налево, и вот уж капитана полоснули саблей по лицу, и кровь заливает баки и усы, вот и конец, дети мои, бегите, бегите, живей, будь все трижды проклято! Вот и последние из нас припускают через мост, а капитан Гарсия ковыляет следом, опираясь на Мингеса, а тот одной рукой поддерживает его, а в другой сжимает ружье. Васпанья!
Васпанья! Дa, подождите же, сволочи, кричит нам Мингес, нельзя ж его тут бросить! И вот, обессилев, наверно, выпускает капитана, мешком оседающего вниз, оборачивается к наседающим казакам. А последние из 326-го — ну, мы то есть — оказались наконец на том берегу и тут в последний раз увидели Мингеса — он стоял в облаке порохового дыма посреди и на середине моста, широко, как бы с неким вызовом расставив ноги, и в предсмертной муке цеплялся за него капитан Гарсия. Мингес развернулся к казакам и с криком Васпанья! всадил штык в горло самому прыткому, а остальные навалились сверху, но в этот миг рвануло у него прямо под ногами, мост взлетел на воздух, и отправился Мингес вместе со своим капитаном прямиком на небеса, где его уж заждались, наверно, педерасты из Сан-Фернандо, которые тоже ведь, в сущности, бедные храбрые солдатики.
И триста тысяч человек стали вехами этого крестного пути, пролегшего вдоль больших и маленьких городов с непроизносимыми названиями — Уиазьма, Яро-сла-ветц, Красноэ, Уинково, Березина… Толпы отставших, резьба и пальба, казачьи орды, вылетая из снежной пелены, рубят и колют солдат, истаявших как тени и до того отупевших от стужи, мороза и усталости, что они и должного сопротивления оказать не могли: отвяжитесь от меня, господин полковник, дальше не пойду, шагу не ступлю, что хотите, то со мной и делайте и прочее. Батальоны, истребленные подчистую, горящие деревни, боевые кони, принесшие себя в жертву людям и ставшие кониной, целые роты, в изнеможении валящиеся с ног и засыпающие, чтобы уж никогда не проснуться. И все то время, что мы, кутаясь в лохмотья мундиров — своих собственных и содранных с тех, кому они были уже без надобности, — оставляя позади осевших наземь, неподвижных и окоченелых людей, похожих на припорошенные снежком ледяные изваяния, шли по замерзшим рекам, следовал за нами неотступно вой волков, которые справляли пышную тризну по отставшим и обессилевшим. Ну, что — представили себе картинку? Сомневаюсь.
Чтоб представить такое, там надо было побывать.
Треть Великой Армии составляли не французы, а мы — испанцы, немцы, итальянцы, голландцы, поляки, которых посулами ли, силой заставили ввязаться в Наполеонову затею. Кому-то повезло — сумел смыться. Многие наши земляки из полка Жозефа Бонапарта сбежали и вступили в русскую армию, с течением времени получив возможность расквитаться с прежними союзниками на ветхозаветный манер — око за око, зуб за зуб.
И трогательные, надо думать, беседы вели они с ними: ты ли это, Дюпон, глазам своим не верю. Не снится ли мне это? Я — Хенаро, да неужто не помнишь? Это ведь ты, полковник, когда мы под Витебском надумали дезертировать, приказал расстрелять каждого второго, неужто запамятовал?
Первый, второй, бац! Первый, второй, бац! Надо же было такое удумать, и знаешь ли, что я тебе скажу: ты, похоже, навсегда отбил у меня охоту смеяться. А теперь я — сержант русской армии, несмотря на мой жуткий выговор уроженца Малаги, который, помнишь, так действовал тебе на нервы. Вот как дело-то повернулось, такие вот, понимаешь ли, превратности судьбы. И теперь, полковник, в память о былых временах я тебя ломтиками настругаю — медленно, торопиться нам некуда, у нас с тобой вся зима впереди, а зимы в России длинные…
Но этим, как я сказал, повезло. Были и другие — те пропали, исчезли, сгинули без следа среди беглых, отставших и убитых. Бог весть, попали они к русским в плен или французы расстреляли их при самом начале катастрофы, в ту пору, когда еще пытались поддерживать хотя бы видимость дисциплины. Что же до солдат 326-го линейного — ну, то есть нас, — то прихоти судьбы и переменчивость военного счастья никак не позволяли нам повторить попытку и перейти к русским сразу же после начала отступления. А уж потом, когда все затрещало и стало разлезаться по швам, русские партизаны, казачья конница и остервенение народа внятно советовали нам держаться поближе к основному ядру армии. Был случай в нашей же дивизии: остатки итальянского батальона задумали передаться неприятелю, но злая их постигла участь — зарубили итальянцев всех до единого, от полковника до горниста, не выслушав никаких объяснений, не дав сказать ни очичиорные, товарисч, ни арривидерчи. Рома. Казаки таких тонкостей не понимают, вот и приготовили из них спагетти под маринадом.
Впрочем, один раз, на Калужской дороге, случай улепетнуть нам вроде бы представился. Лило в тот день ливмя, словно в небесах все заслонки сорвало, струи дождя хлестали нас по киверам, и дорогу размыло так, что мы брели по щиколотку в жидкой грязи. Накануне случилась небольшая стычка-перестрелка с русскими егерями, зашедшими нам во фланг, мы взяли нескольких пленных, и потому капитан Гарсия, приняв в рассуждение ливень и всеобщую неразбериху, неизменно сопутствующую встречному бою, решил этими пленными воспользоваться — пусть, мол, объяснят своим что к чему, чтобы встретили нас с распростертыми объятьями, а не огнем. Он велел привести к себе двоих — майора и молоденького поручика — и изложил им наш план.
— Мы здесь все — товарисч, а французски нам — вот где, давно поперек горла. Понятно?
Понятно, сказали иваны, чего тут не понять, чай, не дураки, и мы зашагали под дождем по дороге, вившейся через густой лес. Все шло чудесно до тех пор, пока счастье нам не изменило: нос к носу мы наткнулись.., да не на регулярную часть, а на ораву казаков, а те даже не дали нам времени поднять руки. Ринулись на нас со всех сторон, дикими голосами вопя свое «ура!», хоть кони их и вязли копытами в глине. Русского майора зарубили в числе первых, как раз когда он открыл рот, чтоб сказать: «Свои!» Поручик же рванул со всех ног, только мы его и видели. Ну, дальше началась безобразная свалка между деревьями, знаете, как это бывает — пальба в упор, полосуют саблями — бац-бац, вжик-вжик — и казаки вроде бы и тут, и там, и норовят вздеть тебя на эти свои подлючие длиннющие пики. Ну, короче говоря, потеряли мы двадцать человек, а спаслись только потому, что случившийся неподалеку гусарский эскадрон подоспел к нам на выручку и отогнал казаков.
— Ну, Франсуа, не поверишь, впервые за всю эту вонючую войну я рад увидеть перед собой французскую образину.
— Пардон? Кес-ке-ву-дит?
— Да ничего, ничего, это я так… Проехало, камрад.
Ладно. То ли просто так совпало, то ли гусары что-то заподозрили и доложили о своих подозрениях по начальству, но с того дня смотрели за нами в оба. Далеко не отпускали, самостоятельных заданий не давали, вот и получалось так, что наш 326-й сшивался рядом с французами, и, говоря военным языком, находился с ними в постоянном и тесном взаимодействии — сами понимаете, предпринять новую попытку было просто невозможно.
Ну, а потом были снег, лед и катастрофа. Из трехсот с чем-то испанцев, вышедших из Москвы, половина осталась на дороге от Смоленска до Березины. На рассвете капитан Гарсия в меховой казацкой шапке на голове, с сосульками на усах и с заиндевевшими бакенами расталкивал нас ударами сапога: подъем, сукины дети, кончай ночевать, мать вашу, вставай, дурачье, не встанете — через два часа подохнете к чертовой матери, слышите — волки воют, поживу себе чуют? Кому сказано — подъем, сволочь! Я вас обязан доставить в Испанию и доставлю, даже если придется гнать пинками под зад!
Тем не менее, даже после таких увещеваний кое-кто не вставал, и тогда капитан Гарсия, в бессильной ярости плача горючими слезами, тотчас замерзавшими у него на щеках, приказывал: разбери ружья, ребята, пошли отсюда, и батальон шагал по вымороженной, выстуженной равнине, над которой не хуже волков завывал ледяной, как сама смерть, ветер, и всякий раз на месте ночевки оставались четыре-пять занесенных снегом холмика. И мы уходили, сгорбясь, наклонясь вперед, отведя глаза, чтоб не ослепнуть от жгучей снежной белизны, и вскоре слышали, как радостно заливаются волки, начиная пиршество, приступая к тем, кто позади остался да им достался. Так разбаловались волки, такой у них был богатый выбор, что нижними чинами стали брезговать, а жрали только от младших унтер-офицеров и выше.
Однажды нам довелось повидаться и с Недомерком — в последний раз. Теперь уже никому из солдат Великой Армии в голову не пришло сорвать с себя кивер и крикнуть «Да здравствует император!», и повсюду встречали его угрюмым молчанием. Мы — ну, то есть 326-й линейный — стояли тогда в дотла выжженной деревеньке и рылись в обугленных головешках, тщетно отыскивая что-нибудь если не съестное, так съедобное, когда появился Бонапарт со свитой и в сопровождении эскорта гвардейских драгун. В составе свиты не было уже ни маршала Бутона, ни генерала Клапан-Брюка: первый под Можайском попал в плен, а второй, пробормотав напоследок «Да па-па-пошли вы все!», отошел в сторонку, присел под березку и пустил себе пулю в лоб. Случилось так, что Бонапарт остановился как раз в этой спаленной деревушке и спросил у капитана Гарсии, как она называется.
Император, скорей всего, не понял, что перед ним доблестный 32 6-й линейный — много воды утекло после Сбодунова и беседы на кремлевской стене, а, кроме того, ни капитана, ни кого другого из солдат 326-го не то что император, а и родная мать бы не узнала. И капитан Гарсия, маленький и угрюмый, в мохнатой казацкой шапке и с заиндевевшими усищами, стоял перед императором на снегу и глядел на него молча, ничего не отвечая.
— Оглох? — осведомился Бонапарт. — Что это за место?
Гарсия пожал плечами. Стоявшие поблизости божатся, что он рассмеялся сквозь зубы.
— Не знаю, — ответил он наконец. — Не знаю и знать не хочу.
И не добавил ни «ваше величество», ни какого другого титулования в маринаде. А вместо этого достал из кармана свой орден Почетного Легиона, пожалованный ему в Кремле, и швырнул его на снег, к ногам Недомерка. Полковник гвардии схватился было за саблю, но Бонапарт манием руки остановил его. Он смотрел на нашего капитана так, словно лицо его было ему знакомо, силясь узнать его, вспомнить, где мог его видеть, но не узнал и не вспомнил, сдался, повернул коня и ускакал.
— Сволочь, — процедил капитан Гарсия сквозь зубы вдогонку императору, навсегда расстававшемуся с нами. Таков был его последний рапорт по команде.
А мы продолжали двигаться на запад. Лошади пали. В полках насчитывалось по несколько десятков человек. Маршалы и генералы, спешившись, шагали в солдатском строю, сжимая ружья, чтоб было чем отбиваться от казачьих наскоков: подумать только, мы с тобой, маршалы Франции, при нашем-то послужном списке, шкандыбаем с солдатней, вообрази, что сказали бы в Фонтенебло, если б увидали нас в таком виде… И кто это все придумал, кому это все надо?.. Допек нас с тобой наш император, до печенок пробрал, до нутра достал… А верно ли, что раньше были совсем другие войны или мне это кажется?.. Помнишь, как шли через Альпы? Помнишь, как грело нас солнце Аустерлица? Помнишь, как привечали нас в борделях Каира?.. Да ладно, дружище, не слушай ты меня, это я так… Да, видно, ты прав, маршал… Казаки?! Бегом марш! Веселей, маршал, веселей, старина!.. Шевели копытами, маршал, не то головы не сносить!
Раз-два, раз-два! Мочи нет, маршал… Смерть моя пришла… А знаешь ли, что я тебе скажу? Не выбраться нам с тобой из этого дерьма.
Офицеры и рядовые самочинно уходили в бессрочный отпуск, иными словами — стрелялись, за отступающей колонной, бросив оружие, ковыляли сотни отставших бедолаг, и русские, обнаглев окончательно, подбирались вплотную, пропарывали кого-нибудь своими пиками или вытаскивали из строя, чтобы зарубить одним ударом, завладеть тем, что нес он в ранце, а прочие продолжали двигаться отупелой и беззащитной толпой, как стадо баранов, влекущееся на бойню.
К концу ноября во французской армии боеспособных частей осталось всего ничего. В таком вот виде добрались до Березины.
Дело было ясное и простое. Русские задумали в этом месте остановить наше отступление, и вот трое суток кряду спасали мы свою шкуру, воюя на два фронта — одна армия наступала на нас спереди, не пуская дальше, вторая напирала сзади, грозя спихнуть в реку. Французские саперы, разбивая тонкий ледок, стоя по пояс в стылой воде, умудрились навести несколько мостов, по которым каким-то чудом удалось переправиться большей части армии. А 326-й линейный — ну, мы то есть — появились на левом берегу Березины к вечеру 28 ноября вместе с остатками итальянского полка: после того, как в него влились мы — сто испанцев, — получилась с небольшой натяжкой рота. Их тощего полковника убили утром, а заменившему его толстому майору оторвало голову во второй половине дня, вот и вышло, что старшим в чине оказался наш капитан Гарсия, принял командование. Кое-кто — и мы, и итальянцы — подумывал, не бросить ли оружие, не дождаться ли на этом берегу русских, однако замысел осуществить мешали нам валявшиеся тут и там трупы отставших: они, вероятно, мыслили в том же направлении, однако всех до одного изрубили хмельные от водки и победы казаки, хрипло оравшие «ура» так, что колыхалась вода в Березине. И потому наш капитан, поразмыслив малость, решил перебраться на другой берег, пока мы не остались здесь в полном одиночестве.
— Дело ясное, дети мои, — молвил он. — Так уж стеклись обстоятельства, что податься нам, кроме как в Испанию, некуда. А Испания — там. — И ткнул пальцем на запад.
Сержант Ортега стал было возражать, уверяя, что надо остаться здесь и дождаться русских. Слова его смутили простые души кое-кого из наших, и капитан Гарсия это заметил. Дело шло к ночи, и времени для пререканий было в обрез. А потому он привел аргумент неоспоримый — взял ружье и саданул прикладом Ортегупо зубам.
— Итак, я повторяю, — сказал он, снова указывая на противоположный берег. — Испания — в той стороне.
Потом взвалил на спину бесчувственного Ортегу и скомандовал нам: «Становись! Шагом марш!»
Ночь была жуткая. Русские напирали, а мы, отбиваясь, пятились к реке мимо убитых, раненых и умирающих, мимо перевернутых телег, мимо казаков, занятых грабежом и резней. Неисчислимые полчища оборванных и голодных людей, готовые сдаться на милость русским, грелись у костерков, приплясывали от холода на снегу. Однако ближе к рассвету, когда мы уже вступили на шаткий мост, все эти бедолаги словно очнулись, проснулись, вышли из столбняка и, давя друг друга, в дыму и пламени с воплями устремились к ледяным водам Березины.
Да, это было кое-что. Мы подбежали к переправе, когда саперы уже собирались поджечь запальные шнуры и взорвать мост. Бросившись в штыки, мы отогнали казаков, явно расположенных взять нас в плен, и, спотыкаясь о раскиданные повсюду тела мертвых и живых, побежали по мосту. Палим навскидку, не целясь, обезумели от страха и отчаянья, покуда капитан Гарсия, прижавшись спиной к деревянным перилам на левой стороне, машет саблей, подгоняет отстающих: давай, давай, давай, шевелись, сукины дети, не стой, а не то никогда больше не увидишь родного дома, беги, пока черт нас всех не забрал. Кучка наших сгрудилась вокруг него, вопя «Васпанья! Васпанья!», чтобы во всем этом светопреставлении отличить своих от чужих, тыча штыками во все стороны, а русская артиллерия уже давно завела свое тр-р-рзык-бум, да и картечный блям был тут как тут, а осатаневшие от водки и крови казаки с хриплым ревом «Ура, побъеда!» рубят сплеча и наотмашь, стараются достать пикой. А рядовой Мингес стреляет из пистолета, успевая еще подергать капитана Гарсию за рукав: чуточку назад, господин капитан, тут шнуры горят.
Васпанья! Верно, господин капитан, пойдем в Испанию, ну их всех! Тут подвалила новая куча казаков — и все рвутся туда, налево, и вот уж капитана полоснули саблей по лицу, и кровь заливает баки и усы, вот и конец, дети мои, бегите, бегите, живей, будь все трижды проклято! Вот и последние из нас припускают через мост, а капитан Гарсия ковыляет следом, опираясь на Мингеса, а тот одной рукой поддерживает его, а в другой сжимает ружье. Васпанья!
Васпанья! Дa, подождите же, сволочи, кричит нам Мингес, нельзя ж его тут бросить! И вот, обессилев, наверно, выпускает капитана, мешком оседающего вниз, оборачивается к наседающим казакам. А последние из 326-го — ну, мы то есть — оказались наконец на том берегу и тут в последний раз увидели Мингеса — он стоял в облаке порохового дыма посреди и на середине моста, широко, как бы с неким вызовом расставив ноги, и в предсмертной муке цеплялся за него капитан Гарсия. Мингес развернулся к казакам и с криком Васпанья! всадил штык в горло самому прыткому, а остальные навалились сверху, но в этот миг рвануло у него прямо под ногами, мост взлетел на воздух, и отправился Мингес вместе со своим капитаном прямиком на небеса, где его уж заждались, наверно, педерасты из Сан-Фернандо, которые тоже ведь, в сущности, бедные храбрые солдатики.
Эпилог
Спустя полтора года после пожара Москвы, на склоне дня — последнего апрельского дня 1814 года — одиннадцать человек и одна старая гитара пересекли пограничный рубеж между Францией и Испанией. Они были в отрепьях, отдаленно напоминавших остатки синих французских мундиров, в стоптанных и драных сапогах. Исхудалые и измученные, обросшие, грязные, они напоминали стаю затравленных бродячих волков, ищущих, где бы переждать опасность, а не выйдет — сдохнуть.
Они ковыляли по двое, по трое, кое-кто отставал и тащился в отдалении. Солнце жгло беспощадно и немилосердно, и французские таможенники, прятавшиеся от зноя под крышей, над которой с недавних пор полоскались лилии вновь воцарившихся Бурбонов, перемолвились между собой в таком примерно духе: гляди, Пьер, еще идут, нечего, я полагаю, с них требовать документов, пусть с ними разбираются испанцы, — и пропустили их беспрепятственно, провожая презрительными взглядами, пока не скрылись из виду. Не они первые, не они последние. После падения Корсиканского Чудовища, ныне томящегося на острове Эльба, по дорогам Европы бредут толпы эмигрантов, бывших пленных и выслуживших срок солдат — все возвращаются домой. Эти же одиннадцать изможденных призраков с распухшими от цинги деснами, с воспаленными от лихорадки глазами являли собой то, что осталось от Второго батальона 326-го линейного пехотного полка, побывавшего на полях сражений всей Европы. Герои Сбодунова.
Плавилась под отвесными лучами солнца дорога от Эндайи до Ируна. Педро-кордовец поднял голову, ощупал засаленную повязку, закрывавшую дыру на месте глаза, выбитого в ходе приснопамятной переправы на Березине, и спросил: «Мы уже в Испании?» Кто-то ответил ему: «Да», ткнул пальцем в притулившийся на изгибе дороги домик таможни. Стоявшие возле него двое мрачных карабинеров со все большей подозрительностью разглядывали приближавшихся оборванцев, облаченных в лохмотья, которые покроем и цветом намекали, что были некогда мундирами Великой Армии. Тогда Педро-кордовец снял висевшую за спиной гитару и не без труда — одной струны не хватало — взял аккорд, вывел начало протяжной тоскливой мелодии. Что-то там такое о женщине, которая ждет, а муж в горы ушел, все никак не придет. Когда-то мелодия эта плыла над стенами Кремля, потом смолкла, а теперь вновь зазвучала, негромко и печально, в раскаленном послеполуденном воздухе.
Они ковыляли по двое, по трое, кое-кто отставал и тащился в отдалении. Солнце жгло беспощадно и немилосердно, и французские таможенники, прятавшиеся от зноя под крышей, над которой с недавних пор полоскались лилии вновь воцарившихся Бурбонов, перемолвились между собой в таком примерно духе: гляди, Пьер, еще идут, нечего, я полагаю, с них требовать документов, пусть с ними разбираются испанцы, — и пропустили их беспрепятственно, провожая презрительными взглядами, пока не скрылись из виду. Не они первые, не они последние. После падения Корсиканского Чудовища, ныне томящегося на острове Эльба, по дорогам Европы бредут толпы эмигрантов, бывших пленных и выслуживших срок солдат — все возвращаются домой. Эти же одиннадцать изможденных призраков с распухшими от цинги деснами, с воспаленными от лихорадки глазами являли собой то, что осталось от Второго батальона 326-го линейного пехотного полка, побывавшего на полях сражений всей Европы. Герои Сбодунова.
Плавилась под отвесными лучами солнца дорога от Эндайи до Ируна. Педро-кордовец поднял голову, ощупал засаленную повязку, закрывавшую дыру на месте глаза, выбитого в ходе приснопамятной переправы на Березине, и спросил: «Мы уже в Испании?» Кто-то ответил ему: «Да», ткнул пальцем в притулившийся на изгибе дороги домик таможни. Стоявшие возле него двое мрачных карабинеров со все большей подозрительностью разглядывали приближавшихся оборванцев, облаченных в лохмотья, которые покроем и цветом намекали, что были некогда мундирами Великой Армии. Тогда Педро-кордовец снял висевшую за спиной гитару и не без труда — одной струны не хватало — взял аккорд, вывел начало протяжной тоскливой мелодии. Что-то там такое о женщине, которая ждет, а муж в горы ушел, все никак не придет. Когда-то мелодия эта плыла над стенами Кремля, потом смолкла, а теперь вновь зазвучала, негромко и печально, в раскаленном послеполуденном воздухе.