Страница:
Лонгфелло, по-видимому, понял, что тревожит Лоуэлла.
— Во времена Вашингтона, — сказал он, — трубы церковных органов переплавляли в пули, мой дорогой Лоуэлл. Тогда не было выбора. Теперь же — Лоуэлл, Холмс, не спуститься ли нам в винный погреб, а Филдс тем временем проследит, как там дела на кухне? — предложил он, забирая со стола свечу.
— О, истинное основание всякого дома! — Лоуэлл выпрыгнул из кресла. — У вас хорошая коллекция, Лонгфелло?
— Вам известно мое главное правило, мистер Лоуэлл:
Коли друга в гости ждешь, Лучшее вино берешь. Коль двоих ты ждешь на ужин, Можешь взять вино похуже.
Компания рассыпалась колокольчиками смеха, что питался общим облегчением.
— Но у нас четыре глотки, и все умирают от жажды, — возразил Холмс.
— Стало быть, не рассчитывайте ни на что особенное, мой дорогой доктор, — посоветовал Лонгфелло. Вослед за ним и за серебристым мерцанием свечи Холмс и Лоуэлл двинулись в подвал. Смехом и разговорами профессор отвлекал себя от стреляющей боли, что расходилась теперь по всей ноге, ударяя вверх от покрывшего лодыжку красного диска.
В белом плаще, желтом жилете и заметной издали белой широкополой шляпе Финеас Дженнисон спускался по ступеням своего Бэк-Бейского особняка. Он шел и насвистывал. Он покручивал окованной золотом тростью. Он искренне смеялся, точно слушал у себя в голове некую шутку. Финеас Дженнисон частенько смеялся про себя, когда прогуливался вечерами по Бостону — городу, который он покорил. И лишь один мир оставался незавоеванным — тот, где не имели полной власти деньги, а кровь более, нежели везде, определяла положение; но и этот мир готов был пасть к ногам Дженнисона, несмотря на недавние преграды.
С другой стороны улицы за ним наблюдали — шаг за шагом с той минуты, как он оставил позади особняк. Еще одна душа требовала воздаяния. Дженнисон шел и насвистывал, точно не ведая зла, не ведая ничего вообще. Шаг за шагом. Бесчестье этого города, который не станет более определять будущее. Города, что отринул свою душу. Человек, пожертвовавший тем, что могло объединить всех. Наблюдатель окликнул Дженнисона.
Тот остановился, потирая знаменитую ямочку на подбородке. Вгляделся в ночь.
— Кто меня звал? Нет ответа.
Дженнисон пересек улицу и с легким сердцем всмотрелся вперед, почти узнав человека, неподвижно стоявшего у церкви.
— А, вы, я вас помню. Что вам угодно?
Человек вдруг оказался позади, и нечто вонзилось в спину рыночного князя.
— Забирайте мои деньги, сэр, забирайте все! Молю вас! Забирайте и уходите! Сколько вам нужно? Говорите! Сколько?
— Я увожу к погибшим поколеньям. Я увожу.
Садясь наутро в карету, Дж. Т. Филдс менее всего рассчитывал обнаружить труп.
— Вперед, — скомандовал он кучеру. Чуть позже Филдс и Лоуэлл ступили на тротуар и дошли пешком до «Уэйда и Сына». — Сюда заходил Баки, прежде чем отправиться в гавань, — объяснил Филдс Лоуэллу.
Они так и не обнаружили этой лавки ни в одном городском справочнике.
— Пускай меня повесят, ежели Баки не проворачивал тут какие-либо темные делишки, — проворчал Лоуэлл.
Они осторожно постучали, но не получили ответа. Затем дверь широко распахнулась, и мимо них пронесся человек в длинной синей шинели с блестящими пуговицами. В руках он держал коробку, доверху наполненную разнообразным добром.
— Прошу прощения, — сказал Филдс. Подошли еще двое полицейских, еще шире распахнули двери «Уэйда и Сына» и втолкнули Лоуэлла с Филдсом внутрь. Прямо на прилавке лежал старик с очень впалыми щеками: в руке он сжимал карандаш, точно ему не дали дописать последнюю фразу. Стены и полки были пусты. Лоуэлл осторожно приблизился. Шею мертвеца все еще обматывал телеграфный провод. Поэт не мог оторвать глаз — старик гляделся совсем как живой.
Подскочил Филдс, схватил Лоуэлла за руку и потянул к дверям:
— Он мертв, Лоуэлл!
— Мертв, точно Холмсова тушка из медицинского колледжа, — согласился тот. — Боюсь, столь земное убийство отнюдь не в духе нашего дантефила.
— Пошли отсюда, Лоуэлл! — Филдс волновался, ибо лавка все более и более наполнялась полицейскими: те были заняты осмотром и пока что не удостаивали вниманием двух незваных гостей.
— Филдс, с ним рядом чемодан. Он собирался бежать, как Баки. — Лоуэлл опять перевел взгляд на карандаш в руке покойника. — Я бы сказал, он надумал завершить сперва некие дела.
— Лоуэлл, прошу вас! — вскричал Филдс.
— Хорошо, Филдс. — Однако Лоуэлл воротился к трупу и, замешкавшись у оставленного на столе почтового подноса, смахнул в карман пальто верхний конверт. — Вот теперь пошли. — Он двинулся к дверям. Филдс вырвался вперед, но тут же встал и оглянулся, вдруг ощутив, что Лоуэлла у него за спиной нет. С перекошенным от боли ртом тот застыл посредине лавки.
— Что стряслось, Лоуэлл?
— Лодыжка чертова.
Когда издатель вновь обернулся к дверям, там с удивленным видом их поджидал полицейский.
— Мы попросту искали нашего друга, офицер, вчера он у нас на глазах заходил в эту лавку.
Выслушав историю, полицейский решил записать ее к себе в книжку.
— Повторите, пожалуйста, его имя, сэр. Этого итальянца вашего?
— Баки. Баки.
Уже после того как Лоуэллу и Филдсу позволили уйти, явился Хеншоу, с ним двое других детективов и коронер — мистер Барникот; Хеншоу отпустил почти всех полицейских.
— Закопайте его на кладбище вместе с прочим сбродом, — распорядился он, оглядев мертвеца. — Икебод Росс. Только зря трачу драгоценные минуты. Мог сейчас спокойно завтракать.
Филдс потянул время, пока глаза Хеншоу не встретились с его внимательным взглядом.
В вечерней газете небольшая заметка оповещала, что был ограблен и убит мелкий торговец Икебод Росс.
На конверте, украденном Лоуэллом, стояла надпись: «ХРОНОМЕТРЫ ВЭЙНА». Так звался ломбард в одном из наименее привлекательных районов восточного Бостона.
Войдя на следующее утро в лавку без единого окна, они наткнулись там на огромного мужчину не менее трехсот фунтов весом, с лицом красным, точно помидор в разгар сезона, и покрывавшей грудь зеленоватой бородой. Громадная связка ключей свисала на веревке с его шеи и звякала при каждом шаге.
— Мистер Вэйн?
— В точку, — отвечал тот, но улыбка застыла, едва он оглядел сверху донизу наряд посетителей. — Я же сказал тем нью-йоркским детективам, что не подписывал никаких фальшивых счетов!
— Мы не детективы, — успокоил его Лоуэлл. — По-видимому, это ваше. — Он положил конверт на прилавок. — От Икебода Росса.
Широченная улыбка заползла на прежнее место.
— Ну, прям красота. Ох ты ж! А я уж думал, все — придушили старика, и плакали мои денежки!
— Мистер Вэйн, примите наши соболезнования по поводу смерти вашего друга. Вы не знаете, отчего с мистером Россом так обошлись? — спросил Филдс.
— А? Чего-то вы сильно любопытные. Однако ж вы свое добро на верный базар сволокли. Чем платить будем?
— Мы же доставили вам плату от мистера Росса, — напомнил Филдс.
— Это мои деньги! — объявил Вэйн. — Скажете, нет?
— Неужто все на свете делается из-за денег? — уперся Лоуэлл.
— Лоуэлл, прошу вас, — шепнул Филдс.
Улыбка Вэйна застыла опять, он вперил взор в гостей. Глаза увеличились вдвое.
— Лоуэлл? Поэт Лоуэлл!
— Ну, да… — признался тот несколько сконфуженно.
— Что может быть звонче июньского дня, — объявил хозяин, а после расхохотался и продолжил:
Что может быть звонче июньского дня? Он теплую лишь обещает погоду. Небесное ухо к земле прислоня, Воздушной струною играет природа. Чего ни услышишь, куда ни взглянешь, Увидишь мерцанье, почувствуешь дрожь.
— Во второй строке должно быть «мягкую», — с легким негодованием поправил Лоуэлл. — Понимаете: он мягкую лишь обещает…
— И кто-то еще не верит, что это величайший поэт Америки! О, бог и дьявол, у меня ж ваш дом имеется! — объявил Вэйн, добыл из-под прилавка обитую кожей книгу «Дома и пристанища наших поэтов» и принялся в ней рыться, пока не добрался до главы, посвященной Элмвуду. — О, еще и автограф в каталоге. Рядом с Лонгфелло, Эмерсоном и Уиттьером.
Продается по самой дорогой цене. Этот плут Оливер Уэнделл Холмс тоже хорош, уходил бы еще дороже, когда б не расчеркивался где ни попадя.
Покраснев от возбуждения, точно Бардольф[66], хозяин отпер ящик болтавшимся на шее ключом и выудил оттуда полоску бумаги с именем Джеймса Расселла Лоуэлла.
— Но это вовсе не мой автограф! — воскликнул Лоуэлл. — Кто бы сие ни выводил, этот человек едва умеет касаться пером бумаги! Я требую, чтоб вы немедля передали мне все хранящиеся у вас поддельные автографы всех авторов — в противном случае вы будете иметь дело с мистером Хиллардом, моим адвокатом, прямо сегодня!
— Лоуэлл! — Филдс оттащил его от прилавка.
— Как я смогу спокойно спать ночью, зная, что в книге сего добропорядочного гражданина имеется план моего дома! — кричал Лоуэлл.
— Нам потребна помощь этого человека!
— Да. — Лоуэлл одернул пальто. — В церкви почет святым, а в кабаке — грешникам[67].
— Будьте так любезны, мистер Вэйн. — Филдс опять обернулся к хозяину и раскрыл бумажник. — Нам необходимо выяснить, кто такой мистер Росс, после чего мы вас покинем. Сколько стоят ваши знания?
— За медный грош я их не отдам! — Вэйн от души рассмеялся, при этом глаза его едва не провалились прямо в мозг. — Неужто все на свете делается из-за денег?
Вместо денег Вэйн потребовал сорок Лоуэлловских автографов. Многозначительно подняв бровь, Филдс поглядел на Лоуэлла, и тот кисло согласился. Двумя колонками он вывел на бумаге свое имя.
— Отлично сработано, — одобрил Вэйн Лоуэлловы труды, после чего поведал Филдсу, что Росс некогда печатал газеты, однако вскоре занялся фальшивыми деньгами. Он совершил ошибку, согласившись отправлять свои поделки крупье, обиравшему с их помощью местных игроков, и совершенно напрасно пользовался услугами определенных ломбардов, каковые, сами того не желая, служили ему складом всякого добра, купленного на деньги от этих операций (на словах «сами того не желая» рот джентльмена невероятно изогнулся, а высунутый язык навис над губами, едва не лизнув нос). Рано или поздно затея должна была сожрать устроителя с потрохами.
Вернувшись на Угол, Филдс и Лоуэлл пересказали все Лонгфелло и Холмсу.
— Нетрудно догадаться, что было в ранце у Баки, когда он покидал лавку Росса, — сказал Филдс. — Мешок фальшивых денег — на всякий случай. Но как вообще его занесло к фальшивомонетчикам?
— Ежели деньги не зарабатываются, их необходимо делать, — произнес Холмс.
— Как бы то ни было, — сказал Лонгфелло, — мне представляется, что сеньор Баки унес ноги как раз в срок.
Пришла среда, наступил вечер, и Лонгфелло, следуя давнему обычаю, встречал друзей в дверях Крейги-Хауса. Войдя в дом, они получили еще одно приветствие — на этот раз от повизгивающего Трэпа. Джордж Вашингтон Грин уверил друзей, что, узнав о предстоящей встрече, почувствовал себя много бодрее, а потому весьма надеется на возобновление прежнего расписания. Он как всегда прилежно изучил назначенную песнь.
Лонгфелло объявил начало работы, и друзья расселись по местам. Хозяин роздал Дантову песнь на итальянском и соответствующие гранки английского перевода. Трэп наблюдал за процедурой с напряженным интересом. Удостоверившись, что все идет как положено и хозяин весьма доволен, пес-часовой улегся под продавленным креслом Грина. Трэп знал, что старик питает к нему особую слабость — это не раз подтверждалось хорошими кусками от ужина, а помимо того, бархатное кресло Грина располагалось ближе прочих к уютному теплу очага. — Там сзади дьявол с яростью во взорах.
Покинув Центральный участок и направляясь в конке к дому, Николас Рей изо всех сил старался не задремать. Лишь теперь дал о себе знать явный недостаток ночного сна, хотя по приказу мэра Линкольна Рей оказался едва ли не прикован к своему рабочему столу несмотря на то, что имел не так уж много занятий. Куртц подобрал себе нового возничего — совсем зеленого патрульного из Уотертауна. Стоило легкой дреме все ж прорваться сквозь резкие рывки вагона, неизвестный бес тут же принялся шептать Рею в ухо:
— can'tdieasIam here[68], — даже сквозь сон Рей понимал, что слово here не было частью головоломки, оставленной ему на месте кончины Элиши Тальбота. Ican'tdieasI'm. Разбудили его двое мужчин, которые, держась за вагонные ремни, завели спор насчет права голоса для женщин, и тут пришло вялое решение и осмысление: привидевшаяся патрульному бесовская фигура обладала лицом самоубийцы с Центрального участка, хоть и превосходила его в три, а то и четыре раза. Вскоре звякнул колокольчик, и кондуктор прокричал:
— Гора Оберн! Гора Оберн!
Дождавшись, когда отец уйдет на заседание Дантова клуба, восемнадцатилетняя Мэйбл Лоуэлл остановилась у французского письменного стола красного дерева, пониженного в звании до бумажного склада, ибо отец предпочитал писать на старой картонке, пристроив ее на углу кресла.
В Элмвуде Мэйбл скучала — в особенности когда отец бывал не в духе. Ей не интересно было кокетничать с гарвардскими мальчишками либо сидеть в швейном кружке младшей Амелии Холмс, болтая о том, кого бы они в свой кружок приняли, а кого нет (речь не шла об иноземных девочках — эти отвергались без обсуждения): можно подумать, весь цивилизованный мир только и мечтал вступить в их клуб белошвеек. Мэйбл хотела читать книги и путешествовать по свету, дабы поглядеть на жизнь, о которой прочла перед тем в книгах — сочиненных как отцом, так и некими другими провидцами.
Отцовские бумаги располагались в столь привычном беспорядке, что требовали по отношению к себе особой деликатности, дабы, опрокинувшись все сразу, эти громоздкие стопки не перепутались еще более. Мэйбл находила там исписанные огрызки перьев и множество доведенных до середины стихов с раздраженными чернильными кляксами и росчерками как раз там, где ей хотелось продолжения. Отец то и дело повторял, чтобы она не вздумала сочинять стихов, ибо в большинстве те оказываются плохи, а тем, что хороши, слишком часто недостает завершенности — совсем как красивым людям.
Еще ей попался странный рисунок — карандашный набросок на линованной бумаге. Он был выполнен с неестественной тщательностью — так представлялось Мэйбл, — точно автор, заблудившись в лесу, принужден был рисовать карту, либо — это она также навоображала — копировал иероглифы в мучительной попытке расшифровать некий смысл, а может — наставление. Когда она была еще мала, а отец отправлялся путешествовать, на полях своих писем он набрасывал небрежные фигурки — портреты распорядителей лекций либо заморских чиновников, с которыми ему доводилось ужинать. Теперь, вспомнив, как смеялась некогда над теми забавными картинками, Мэйбл сперва подумала, что на рисунке изображены человеческие ноги, утяжеленные коньками с полозьями и дополненные чем-то вроде плоской доски там, где полагалось начинаться туловищу. Не удовлетворясь трактовкой, она перевернула листок сперва набок, а затем еще раз. Зазубренные линии на ногах стали более похожи на языки пламени, нежели на коньки.
Лонгфелло читал перевод Песни Двадцать Восьмой с того места, где они прервались в прошлую сессию. Он хотел завезти Хоутону финальную корректуру всей части и тем отметить ее в списке, хранившемся в «Риверсайд-Пресс». То была физически наиболее отталкивающая часть «Inferno». Вергилий ведет Данте по обширной части Ада, известной как Malebolge, Злые Щели, и спускается вместе с поэтом в девятый ров. Там собраны Зачинщики Раздора — те, кто при жизни ссорил меж собой народы, религии и семьи, в Аду оказались разделены телесно: искалечены и разрублены на куски.
— «У одного зияло, — прочел Лонгфелло свою версию Дантова стиха, — от самых губ дотуда, где смердят».
Он глубоко вздохнул, прежде чем двинуться дальше.
Копна кишок между колен свисала, Виднелось сердце с мерзостной мошной, где съеденное переходит в кало.
До этого момента Данте был сдержан. Сия же песнь свидетельствует о его истинной приверженности Богу. Лишь глубоко веруя в бессмертную душу, можно помыслить о столь страшных муках бренного тела.
— Мерзости сих пассажей, — проговорил Филдс, — достойны пьяного барышника.
Другой, с насквозь пронзенным кадыком. Без носа, отсеченного по брови, И одноухий, на пути своем Остановись при небывалом слове, Всех прежде растворил гортань, извне Багровую от выступившей крови.
И то были люди, коих Данте знал ранее! Грешник с отрезанным носом и ухом, Пьер да Медичина из Болоньи, не причинил зла самому Данте, он лишь сеял раздор среди граждан его родной Флоренции. Описывая путешествие в загробный мир, Данте так никогда и не смог расстаться в мыслях с любимым городом. Он должен был видеть, как его герои искупают вину в Чистилище и вознаграждаются в Раю; он жаждал повстречать злодеев в нижних кругах Ада. Поэт не воображал Ад как возможность, но ощущал его реальность. Среди разрубленных на части он отыскал своего родича Алигьери: тот указывал на Данте перстом, требуя отмщения за собственную погибель.
Протирая глаза, точно силясь изгнать из них сон, из вестибюля в подвальную кухню Крейги-Хауса забрела маленькая Энни Аллегра.
Питер в тот миг заталкивал уголь из корзины в плиту.
— Мисс Энни, а не вам ли масса Лонгфелло спать велели? Энни очень старалась не закрыть глаза.
— Я хочу молока, Питер.
— Я вам сейчас принесу, мисс Энни, — певуче проговорил другой повар. Энни же загляделась, как печется хлеб. — С радостью, дорогая, с радостью.
В передней послышался негромкий стук. Энни восторженно объявила, что сама отворит — ей ужасно нравилась роль помощницы, особенно когда надо было встречать гостей. Выбравшись в прихожую, маленькая девочка толкнула тяжелую дверь.
— Ш-ш-ш! — прошептала Энни Аллегра Лонгфелло, не успев еще разглядеть миловидное лицо гостя. Тот поклонился. — Сегодня среда, — по секрету сообщила она, складывая ладоши вместе. — Ежели вы к папе, то надо подождать, пока он с мистером Лоуэллом и прочими. Такое тут правило, знаете. Можно побыть здесь, а то в гостиной, как пожелаете, — добавила девочка, предоставляя гостю выбор.
— Простите за вторжение, мисс Лонгфелло, — отвечал Николас Рей.
Энни Аллегра любезно кивнула, и тут же принялась карабкаться по угловатой лестнице, сражаясь с отяжелевшими веками и напрочь забыв, для чего вообще отправлялась в столь долгое путешествие.
Николас Рей остался в обширной прихожей Крейги-Хауса среди портретов Вашингтона. Достал из кармана бумажки. Он опять пришел за помощью: на сей раз он покажет им обрывки, подобранные у смертельной дыры Тальбота, — патрульный весьма надеялся, что ученые мужи увидят связь, каковую сам он разглядеть не мог. Кто-то из болтавшихся у порта иноземцев узнал портрет самоубийцы, а потому Рей еще более уверился, что бродяга также был иноземцем и шептал ему в ухо слова чужого языка. Убежденность настойчиво возвращала патрульного к мысли, что доктор Холмс и прочие знали более того, что смогли ему сказать.
Рей зашагал в гостиную, однако, не дойдя до конца прихожей, вдруг встал. В изумлении обернулся. Что его зацепило? Что за слова он услыхал только что? Прошагав обратно, Рей пододвинулся к двери кабинета.
— Che leferite son richiuseprima ch'altri dinanzi II rivada[69]... Патрульный вздрогнул. Отсчитал еще три беззвучных шага к дверям кабинета. «Dinanzi H rivada». Выдернув из жилетного кармана листок, он нашел на нем слово: Deenanzee. To самое слово, что насмехалось над Реем с того мига, когда бродяга выбросился из окна Центрального участка; то самое слово, что звучало во сне и стучало в сердце. Прислонясь к двери кабинета, Рей прижал пылающее ухо к холодному белому дереву.
— Бертран де Борн, служивший связным между отцом и сыном и подстрекавший их к войне друг с другом, подобно фонарю, держит на весу собственную отсеченную голову, каковая и разговаривает отделенным ртом с флорентийским паломником, — звучал умиротворяющий голос Лонгфелло.
— Совсем как всадник без головы у Ирвинга[70]. — Смеющийся баритон Лоуэлла невозможно было спутать ни с чьим более.
Перевернув бумагу, Рей записал услышанное.
Я связь родства расторг пред целым светом; За это мозг мой отсечен навек От корня своего в обрубке этом: Как все, я contrapasso не избег.
Contrapasso? Мягкое носовое сопение. Храп. Рей взял себя в руки и сам постарался дышать потише. Звучала шершавая симфония скребущих по бумаге перьев.
— Лучшее воздаяние во всей поэме, — сказал Лоуэлл.
— Данте, пожалуй, согласился бы, — ответил кто-то иной. Все смешалось в голове у Рэя — он уже не различал голоса, да и диалоги, слившись воедино, перешли в хор.
— … Единственное место в поэме, где Данте столь открыто привлекает внимание к самой идее contrapasso — слово не имеет ни точного перевода, ни удовлетворительного толкования, ибо толкует самое себя… Что ж, мой дорогой Лонгфелло, я бы назвал это обращенным страданием… ежели иметь в виду, что грешник наказан злом, каковое совершил сам, однако примененным уже к нему… взять тех же разрубленных зачинщиков раздора…
Рей пятился задом до самой двери.
— Урок окончен, джентльмены.
Захлопали книги, зашелестели бумаги, никем не замечаемый Трэп затявкал на окно.
— Своими трудами мы заслужили скромный ужин…
— Что за жирный фазан! — с преувеличенным пылом воскликнул Джеймс Расселл Лоуэлл, тыча пальцем в странный широкий скелет с большой плоской головой.
— Тут нет ни единой твари, чье нутро он не растащил бы на части, а после не сложил бы заново, — отвечал доктор Холмс со смехом — как померещилось Лоуэллу, несколько деланым.
Стояло раннее утро следующего после заседания Дантова клуба дня, и Лоуэлл с Холмсом находились в лаборатории профессора Луи Агассиса, в Гарвардском музее сравнительной зоологии. Хозяин их встретил, взглянул на рану Лоуэлла, после чего ушел в кабинет заканчивать некое дело.
— Судя по замечаниям, Агассис по меньшей мере заинтересовался образцами насекомых. — Лоуэлл старался напустить на себя беспечный вид. Теперь он был убежден, что в кабинете Хили его-таки укусила муха, и весьма волновался, что скажет Агассис о столь жутком результате. «Ни малейшей надежды, мой бедный Лоуэлл, какая жалость». Лоуэлл не доверял Холмсовым заверениям, что сей вид насекомых никогда не жалит. Как это: муха величиной с десятицентовую монету — и не жалит? Лоуэлл ожидал смертельного прогноза и готов был выслушать его едва ли не с облегчением. Он не сказал Холмсу, насколько за последние дни увеличилась рана, сколь часто он ощущает в ноге пульсацию и как боль час за часом пронзает все его нервы. Он не выдаст Холмсу своей слабости.
— Вам нравится, Лоуэлл? — Луи Агассис держал образцы насекомых в мясистых ладонях, кои вечно пахли маслом, рыбой и спиртом, сколь бы старательно он их ни отмывал. Лоуэлл успел позабыть, что стоит перед скелетом чудища, подобного гиперболической курице.
Агассис гордо произнес:
— Пока я путешествовал, консул Маврикия подарил мне два скелета птицы додо! Это ли не сокровище?
— Они были недурны на вкус, как вы думаете, Агассис? — спросил Холмс.
— О да. Какая жалость, что нам не дано полакомиться додо в Субботнем клубе! Величайшее людское благословение — добрый ужин. Какая жалость. Ну что ж, мы готовы?
Лоуэлл и Холмс последовали вслед за ним к столу и сели в кресла. Агассис бережно вынул насекомых из бутылочки со спиртовым раствором.
— Первым делом скажите мне вот что. Где вы отыскали этих маленьких зверьков, доктор Холмс?
— В действительности их нашел Лоуэлл, — осторожно ответил Холмс. — Неподалеку от Бикон-Хилл.
— Бикон-Хилл, — эхом отозвался Агассис, и слово, произнесенное с сильным немецко-швейцарским акцентом, прозвучало совершенно по-иному. — Скажите мне, доктор Холмс, что вы сами об этом думаете?
Холмс не одобрял манеру задавать вопросы, ответы на которые будут заведомо неверны.
— Не совсем моя область. Но ведь это мясные мухи, разве не так, Агассис?
— Да-да. Род? — спросил Агассис.
— Cochliomyia, — отвечал Холмс.
— Вид?
— Mascellaria.
— Ах-ха! — Агассис рассмеялся. — Весьма подобны им, ежели верить книгам, не правда ли, дорогой Холмс?
— Так значит они — не… то? — спросил Лоуэлл. Кровь отлила от его лица. Ежели Холмс ошибся, значит, мухи могут быть отнюдь не безобидны.
— Два вида мух почти идентичны физически, — сказал Агассис и глубоко вздохнул, точно отметая возражения. — Почти. — Он подошел к книжным полкам. Крупные черты лица и дородное тело более подошли бы удачливому политику, нежели биологу и ботанику. Новый музей сравнительной зоологии стал вершиной его карьеры — наконец-то он получит необходимые образцы и завершит классификацию мириад безымянных видов животных и растений. — Позвольте вам кое-что показать. В Северной Америке нам известны поименно примерно две с половиной тысячи видов мух. Притом, согласно моим предположениям, летучих видов среди нас обитает не менее десяти тысяч.
— Во времена Вашингтона, — сказал он, — трубы церковных органов переплавляли в пули, мой дорогой Лоуэлл. Тогда не было выбора. Теперь же — Лоуэлл, Холмс, не спуститься ли нам в винный погреб, а Филдс тем временем проследит, как там дела на кухне? — предложил он, забирая со стола свечу.
— О, истинное основание всякого дома! — Лоуэлл выпрыгнул из кресла. — У вас хорошая коллекция, Лонгфелло?
— Вам известно мое главное правило, мистер Лоуэлл:
Коли друга в гости ждешь, Лучшее вино берешь. Коль двоих ты ждешь на ужин, Можешь взять вино похуже.
Компания рассыпалась колокольчиками смеха, что питался общим облегчением.
— Но у нас четыре глотки, и все умирают от жажды, — возразил Холмс.
— Стало быть, не рассчитывайте ни на что особенное, мой дорогой доктор, — посоветовал Лонгфелло. Вослед за ним и за серебристым мерцанием свечи Холмс и Лоуэлл двинулись в подвал. Смехом и разговорами профессор отвлекал себя от стреляющей боли, что расходилась теперь по всей ноге, ударяя вверх от покрывшего лодыжку красного диска.
В белом плаще, желтом жилете и заметной издали белой широкополой шляпе Финеас Дженнисон спускался по ступеням своего Бэк-Бейского особняка. Он шел и насвистывал. Он покручивал окованной золотом тростью. Он искренне смеялся, точно слушал у себя в голове некую шутку. Финеас Дженнисон частенько смеялся про себя, когда прогуливался вечерами по Бостону — городу, который он покорил. И лишь один мир оставался незавоеванным — тот, где не имели полной власти деньги, а кровь более, нежели везде, определяла положение; но и этот мир готов был пасть к ногам Дженнисона, несмотря на недавние преграды.
С другой стороны улицы за ним наблюдали — шаг за шагом с той минуты, как он оставил позади особняк. Еще одна душа требовала воздаяния. Дженнисон шел и насвистывал, точно не ведая зла, не ведая ничего вообще. Шаг за шагом. Бесчестье этого города, который не станет более определять будущее. Города, что отринул свою душу. Человек, пожертвовавший тем, что могло объединить всех. Наблюдатель окликнул Дженнисона.
Тот остановился, потирая знаменитую ямочку на подбородке. Вгляделся в ночь.
— Кто меня звал? Нет ответа.
Дженнисон пересек улицу и с легким сердцем всмотрелся вперед, почти узнав человека, неподвижно стоявшего у церкви.
— А, вы, я вас помню. Что вам угодно?
Человек вдруг оказался позади, и нечто вонзилось в спину рыночного князя.
— Забирайте мои деньги, сэр, забирайте все! Молю вас! Забирайте и уходите! Сколько вам нужно? Говорите! Сколько?
— Я увожу к погибшим поколеньям. Я увожу.
Садясь наутро в карету, Дж. Т. Филдс менее всего рассчитывал обнаружить труп.
— Вперед, — скомандовал он кучеру. Чуть позже Филдс и Лоуэлл ступили на тротуар и дошли пешком до «Уэйда и Сына». — Сюда заходил Баки, прежде чем отправиться в гавань, — объяснил Филдс Лоуэллу.
Они так и не обнаружили этой лавки ни в одном городском справочнике.
— Пускай меня повесят, ежели Баки не проворачивал тут какие-либо темные делишки, — проворчал Лоуэлл.
Они осторожно постучали, но не получили ответа. Затем дверь широко распахнулась, и мимо них пронесся человек в длинной синей шинели с блестящими пуговицами. В руках он держал коробку, доверху наполненную разнообразным добром.
— Прошу прощения, — сказал Филдс. Подошли еще двое полицейских, еще шире распахнули двери «Уэйда и Сына» и втолкнули Лоуэлла с Филдсом внутрь. Прямо на прилавке лежал старик с очень впалыми щеками: в руке он сжимал карандаш, точно ему не дали дописать последнюю фразу. Стены и полки были пусты. Лоуэлл осторожно приблизился. Шею мертвеца все еще обматывал телеграфный провод. Поэт не мог оторвать глаз — старик гляделся совсем как живой.
Подскочил Филдс, схватил Лоуэлла за руку и потянул к дверям:
— Он мертв, Лоуэлл!
— Мертв, точно Холмсова тушка из медицинского колледжа, — согласился тот. — Боюсь, столь земное убийство отнюдь не в духе нашего дантефила.
— Пошли отсюда, Лоуэлл! — Филдс волновался, ибо лавка все более и более наполнялась полицейскими: те были заняты осмотром и пока что не удостаивали вниманием двух незваных гостей.
— Филдс, с ним рядом чемодан. Он собирался бежать, как Баки. — Лоуэлл опять перевел взгляд на карандаш в руке покойника. — Я бы сказал, он надумал завершить сперва некие дела.
— Лоуэлл, прошу вас! — вскричал Филдс.
— Хорошо, Филдс. — Однако Лоуэлл воротился к трупу и, замешкавшись у оставленного на столе почтового подноса, смахнул в карман пальто верхний конверт. — Вот теперь пошли. — Он двинулся к дверям. Филдс вырвался вперед, но тут же встал и оглянулся, вдруг ощутив, что Лоуэлла у него за спиной нет. С перекошенным от боли ртом тот застыл посредине лавки.
— Что стряслось, Лоуэлл?
— Лодыжка чертова.
Когда издатель вновь обернулся к дверям, там с удивленным видом их поджидал полицейский.
— Мы попросту искали нашего друга, офицер, вчера он у нас на глазах заходил в эту лавку.
Выслушав историю, полицейский решил записать ее к себе в книжку.
— Повторите, пожалуйста, его имя, сэр. Этого итальянца вашего?
— Баки. Баки.
Уже после того как Лоуэллу и Филдсу позволили уйти, явился Хеншоу, с ним двое других детективов и коронер — мистер Барникот; Хеншоу отпустил почти всех полицейских.
— Закопайте его на кладбище вместе с прочим сбродом, — распорядился он, оглядев мертвеца. — Икебод Росс. Только зря трачу драгоценные минуты. Мог сейчас спокойно завтракать.
Филдс потянул время, пока глаза Хеншоу не встретились с его внимательным взглядом.
В вечерней газете небольшая заметка оповещала, что был ограблен и убит мелкий торговец Икебод Росс.
На конверте, украденном Лоуэллом, стояла надпись: «ХРОНОМЕТРЫ ВЭЙНА». Так звался ломбард в одном из наименее привлекательных районов восточного Бостона.
Войдя на следующее утро в лавку без единого окна, они наткнулись там на огромного мужчину не менее трехсот фунтов весом, с лицом красным, точно помидор в разгар сезона, и покрывавшей грудь зеленоватой бородой. Громадная связка ключей свисала на веревке с его шеи и звякала при каждом шаге.
— Мистер Вэйн?
— В точку, — отвечал тот, но улыбка застыла, едва он оглядел сверху донизу наряд посетителей. — Я же сказал тем нью-йоркским детективам, что не подписывал никаких фальшивых счетов!
— Мы не детективы, — успокоил его Лоуэлл. — По-видимому, это ваше. — Он положил конверт на прилавок. — От Икебода Росса.
Широченная улыбка заползла на прежнее место.
— Ну, прям красота. Ох ты ж! А я уж думал, все — придушили старика, и плакали мои денежки!
— Мистер Вэйн, примите наши соболезнования по поводу смерти вашего друга. Вы не знаете, отчего с мистером Россом так обошлись? — спросил Филдс.
— А? Чего-то вы сильно любопытные. Однако ж вы свое добро на верный базар сволокли. Чем платить будем?
— Мы же доставили вам плату от мистера Росса, — напомнил Филдс.
— Это мои деньги! — объявил Вэйн. — Скажете, нет?
— Неужто все на свете делается из-за денег? — уперся Лоуэлл.
— Лоуэлл, прошу вас, — шепнул Филдс.
Улыбка Вэйна застыла опять, он вперил взор в гостей. Глаза увеличились вдвое.
— Лоуэлл? Поэт Лоуэлл!
— Ну, да… — признался тот несколько сконфуженно.
— Что может быть звонче июньского дня, — объявил хозяин, а после расхохотался и продолжил:
Что может быть звонче июньского дня? Он теплую лишь обещает погоду. Небесное ухо к земле прислоня, Воздушной струною играет природа. Чего ни услышишь, куда ни взглянешь, Увидишь мерцанье, почувствуешь дрожь.
— Во второй строке должно быть «мягкую», — с легким негодованием поправил Лоуэлл. — Понимаете: он мягкую лишь обещает…
— И кто-то еще не верит, что это величайший поэт Америки! О, бог и дьявол, у меня ж ваш дом имеется! — объявил Вэйн, добыл из-под прилавка обитую кожей книгу «Дома и пристанища наших поэтов» и принялся в ней рыться, пока не добрался до главы, посвященной Элмвуду. — О, еще и автограф в каталоге. Рядом с Лонгфелло, Эмерсоном и Уиттьером.
Продается по самой дорогой цене. Этот плут Оливер Уэнделл Холмс тоже хорош, уходил бы еще дороже, когда б не расчеркивался где ни попадя.
Покраснев от возбуждения, точно Бардольф[66], хозяин отпер ящик болтавшимся на шее ключом и выудил оттуда полоску бумаги с именем Джеймса Расселла Лоуэлла.
— Но это вовсе не мой автограф! — воскликнул Лоуэлл. — Кто бы сие ни выводил, этот человек едва умеет касаться пером бумаги! Я требую, чтоб вы немедля передали мне все хранящиеся у вас поддельные автографы всех авторов — в противном случае вы будете иметь дело с мистером Хиллардом, моим адвокатом, прямо сегодня!
— Лоуэлл! — Филдс оттащил его от прилавка.
— Как я смогу спокойно спать ночью, зная, что в книге сего добропорядочного гражданина имеется план моего дома! — кричал Лоуэлл.
— Нам потребна помощь этого человека!
— Да. — Лоуэлл одернул пальто. — В церкви почет святым, а в кабаке — грешникам[67].
— Будьте так любезны, мистер Вэйн. — Филдс опять обернулся к хозяину и раскрыл бумажник. — Нам необходимо выяснить, кто такой мистер Росс, после чего мы вас покинем. Сколько стоят ваши знания?
— За медный грош я их не отдам! — Вэйн от души рассмеялся, при этом глаза его едва не провалились прямо в мозг. — Неужто все на свете делается из-за денег?
Вместо денег Вэйн потребовал сорок Лоуэлловских автографов. Многозначительно подняв бровь, Филдс поглядел на Лоуэлла, и тот кисло согласился. Двумя колонками он вывел на бумаге свое имя.
— Отлично сработано, — одобрил Вэйн Лоуэлловы труды, после чего поведал Филдсу, что Росс некогда печатал газеты, однако вскоре занялся фальшивыми деньгами. Он совершил ошибку, согласившись отправлять свои поделки крупье, обиравшему с их помощью местных игроков, и совершенно напрасно пользовался услугами определенных ломбардов, каковые, сами того не желая, служили ему складом всякого добра, купленного на деньги от этих операций (на словах «сами того не желая» рот джентльмена невероятно изогнулся, а высунутый язык навис над губами, едва не лизнув нос). Рано или поздно затея должна была сожрать устроителя с потрохами.
Вернувшись на Угол, Филдс и Лоуэлл пересказали все Лонгфелло и Холмсу.
— Нетрудно догадаться, что было в ранце у Баки, когда он покидал лавку Росса, — сказал Филдс. — Мешок фальшивых денег — на всякий случай. Но как вообще его занесло к фальшивомонетчикам?
— Ежели деньги не зарабатываются, их необходимо делать, — произнес Холмс.
— Как бы то ни было, — сказал Лонгфелло, — мне представляется, что сеньор Баки унес ноги как раз в срок.
Пришла среда, наступил вечер, и Лонгфелло, следуя давнему обычаю, встречал друзей в дверях Крейги-Хауса. Войдя в дом, они получили еще одно приветствие — на этот раз от повизгивающего Трэпа. Джордж Вашингтон Грин уверил друзей, что, узнав о предстоящей встрече, почувствовал себя много бодрее, а потому весьма надеется на возобновление прежнего расписания. Он как всегда прилежно изучил назначенную песнь.
Лонгфелло объявил начало работы, и друзья расселись по местам. Хозяин роздал Дантову песнь на итальянском и соответствующие гранки английского перевода. Трэп наблюдал за процедурой с напряженным интересом. Удостоверившись, что все идет как положено и хозяин весьма доволен, пес-часовой улегся под продавленным креслом Грина. Трэп знал, что старик питает к нему особую слабость — это не раз подтверждалось хорошими кусками от ужина, а помимо того, бархатное кресло Грина располагалось ближе прочих к уютному теплу очага. — Там сзади дьявол с яростью во взорах.
Покинув Центральный участок и направляясь в конке к дому, Николас Рей изо всех сил старался не задремать. Лишь теперь дал о себе знать явный недостаток ночного сна, хотя по приказу мэра Линкольна Рей оказался едва ли не прикован к своему рабочему столу несмотря на то, что имел не так уж много занятий. Куртц подобрал себе нового возничего — совсем зеленого патрульного из Уотертауна. Стоило легкой дреме все ж прорваться сквозь резкие рывки вагона, неизвестный бес тут же принялся шептать Рею в ухо:
— can'tdieasIam here[68], — даже сквозь сон Рей понимал, что слово here не было частью головоломки, оставленной ему на месте кончины Элиши Тальбота. Ican'tdieasI'm. Разбудили его двое мужчин, которые, держась за вагонные ремни, завели спор насчет права голоса для женщин, и тут пришло вялое решение и осмысление: привидевшаяся патрульному бесовская фигура обладала лицом самоубийцы с Центрального участка, хоть и превосходила его в три, а то и четыре раза. Вскоре звякнул колокольчик, и кондуктор прокричал:
— Гора Оберн! Гора Оберн!
Дождавшись, когда отец уйдет на заседание Дантова клуба, восемнадцатилетняя Мэйбл Лоуэлл остановилась у французского письменного стола красного дерева, пониженного в звании до бумажного склада, ибо отец предпочитал писать на старой картонке, пристроив ее на углу кресла.
В Элмвуде Мэйбл скучала — в особенности когда отец бывал не в духе. Ей не интересно было кокетничать с гарвардскими мальчишками либо сидеть в швейном кружке младшей Амелии Холмс, болтая о том, кого бы они в свой кружок приняли, а кого нет (речь не шла об иноземных девочках — эти отвергались без обсуждения): можно подумать, весь цивилизованный мир только и мечтал вступить в их клуб белошвеек. Мэйбл хотела читать книги и путешествовать по свету, дабы поглядеть на жизнь, о которой прочла перед тем в книгах — сочиненных как отцом, так и некими другими провидцами.
Отцовские бумаги располагались в столь привычном беспорядке, что требовали по отношению к себе особой деликатности, дабы, опрокинувшись все сразу, эти громоздкие стопки не перепутались еще более. Мэйбл находила там исписанные огрызки перьев и множество доведенных до середины стихов с раздраженными чернильными кляксами и росчерками как раз там, где ей хотелось продолжения. Отец то и дело повторял, чтобы она не вздумала сочинять стихов, ибо в большинстве те оказываются плохи, а тем, что хороши, слишком часто недостает завершенности — совсем как красивым людям.
Еще ей попался странный рисунок — карандашный набросок на линованной бумаге. Он был выполнен с неестественной тщательностью — так представлялось Мэйбл, — точно автор, заблудившись в лесу, принужден был рисовать карту, либо — это она также навоображала — копировал иероглифы в мучительной попытке расшифровать некий смысл, а может — наставление. Когда она была еще мала, а отец отправлялся путешествовать, на полях своих писем он набрасывал небрежные фигурки — портреты распорядителей лекций либо заморских чиновников, с которыми ему доводилось ужинать. Теперь, вспомнив, как смеялась некогда над теми забавными картинками, Мэйбл сперва подумала, что на рисунке изображены человеческие ноги, утяжеленные коньками с полозьями и дополненные чем-то вроде плоской доски там, где полагалось начинаться туловищу. Не удовлетворясь трактовкой, она перевернула листок сперва набок, а затем еще раз. Зазубренные линии на ногах стали более похожи на языки пламени, нежели на коньки.
Лонгфелло читал перевод Песни Двадцать Восьмой с того места, где они прервались в прошлую сессию. Он хотел завезти Хоутону финальную корректуру всей части и тем отметить ее в списке, хранившемся в «Риверсайд-Пресс». То была физически наиболее отталкивающая часть «Inferno». Вергилий ведет Данте по обширной части Ада, известной как Malebolge, Злые Щели, и спускается вместе с поэтом в девятый ров. Там собраны Зачинщики Раздора — те, кто при жизни ссорил меж собой народы, религии и семьи, в Аду оказались разделены телесно: искалечены и разрублены на куски.
— «У одного зияло, — прочел Лонгфелло свою версию Дантова стиха, — от самых губ дотуда, где смердят».
Он глубоко вздохнул, прежде чем двинуться дальше.
Копна кишок между колен свисала, Виднелось сердце с мерзостной мошной, где съеденное переходит в кало.
До этого момента Данте был сдержан. Сия же песнь свидетельствует о его истинной приверженности Богу. Лишь глубоко веруя в бессмертную душу, можно помыслить о столь страшных муках бренного тела.
— Мерзости сих пассажей, — проговорил Филдс, — достойны пьяного барышника.
Другой, с насквозь пронзенным кадыком. Без носа, отсеченного по брови, И одноухий, на пути своем Остановись при небывалом слове, Всех прежде растворил гортань, извне Багровую от выступившей крови.
И то были люди, коих Данте знал ранее! Грешник с отрезанным носом и ухом, Пьер да Медичина из Болоньи, не причинил зла самому Данте, он лишь сеял раздор среди граждан его родной Флоренции. Описывая путешествие в загробный мир, Данте так никогда и не смог расстаться в мыслях с любимым городом. Он должен был видеть, как его герои искупают вину в Чистилище и вознаграждаются в Раю; он жаждал повстречать злодеев в нижних кругах Ада. Поэт не воображал Ад как возможность, но ощущал его реальность. Среди разрубленных на части он отыскал своего родича Алигьери: тот указывал на Данте перстом, требуя отмщения за собственную погибель.
Протирая глаза, точно силясь изгнать из них сон, из вестибюля в подвальную кухню Крейги-Хауса забрела маленькая Энни Аллегра.
Питер в тот миг заталкивал уголь из корзины в плиту.
— Мисс Энни, а не вам ли масса Лонгфелло спать велели? Энни очень старалась не закрыть глаза.
— Я хочу молока, Питер.
— Я вам сейчас принесу, мисс Энни, — певуче проговорил другой повар. Энни же загляделась, как печется хлеб. — С радостью, дорогая, с радостью.
В передней послышался негромкий стук. Энни восторженно объявила, что сама отворит — ей ужасно нравилась роль помощницы, особенно когда надо было встречать гостей. Выбравшись в прихожую, маленькая девочка толкнула тяжелую дверь.
— Ш-ш-ш! — прошептала Энни Аллегра Лонгфелло, не успев еще разглядеть миловидное лицо гостя. Тот поклонился. — Сегодня среда, — по секрету сообщила она, складывая ладоши вместе. — Ежели вы к папе, то надо подождать, пока он с мистером Лоуэллом и прочими. Такое тут правило, знаете. Можно побыть здесь, а то в гостиной, как пожелаете, — добавила девочка, предоставляя гостю выбор.
— Простите за вторжение, мисс Лонгфелло, — отвечал Николас Рей.
Энни Аллегра любезно кивнула, и тут же принялась карабкаться по угловатой лестнице, сражаясь с отяжелевшими веками и напрочь забыв, для чего вообще отправлялась в столь долгое путешествие.
Николас Рей остался в обширной прихожей Крейги-Хауса среди портретов Вашингтона. Достал из кармана бумажки. Он опять пришел за помощью: на сей раз он покажет им обрывки, подобранные у смертельной дыры Тальбота, — патрульный весьма надеялся, что ученые мужи увидят связь, каковую сам он разглядеть не мог. Кто-то из болтавшихся у порта иноземцев узнал портрет самоубийцы, а потому Рей еще более уверился, что бродяга также был иноземцем и шептал ему в ухо слова чужого языка. Убежденность настойчиво возвращала патрульного к мысли, что доктор Холмс и прочие знали более того, что смогли ему сказать.
Рей зашагал в гостиную, однако, не дойдя до конца прихожей, вдруг встал. В изумлении обернулся. Что его зацепило? Что за слова он услыхал только что? Прошагав обратно, Рей пододвинулся к двери кабинета.
— Che leferite son richiuseprima ch'altri dinanzi II rivada[69]... Патрульный вздрогнул. Отсчитал еще три беззвучных шага к дверям кабинета. «Dinanzi H rivada». Выдернув из жилетного кармана листок, он нашел на нем слово: Deenanzee. To самое слово, что насмехалось над Реем с того мига, когда бродяга выбросился из окна Центрального участка; то самое слово, что звучало во сне и стучало в сердце. Прислонясь к двери кабинета, Рей прижал пылающее ухо к холодному белому дереву.
— Бертран де Борн, служивший связным между отцом и сыном и подстрекавший их к войне друг с другом, подобно фонарю, держит на весу собственную отсеченную голову, каковая и разговаривает отделенным ртом с флорентийским паломником, — звучал умиротворяющий голос Лонгфелло.
— Совсем как всадник без головы у Ирвинга[70]. — Смеющийся баритон Лоуэлла невозможно было спутать ни с чьим более.
Перевернув бумагу, Рей записал услышанное.
Я связь родства расторг пред целым светом; За это мозг мой отсечен навек От корня своего в обрубке этом: Как все, я contrapasso не избег.
Contrapasso? Мягкое носовое сопение. Храп. Рей взял себя в руки и сам постарался дышать потише. Звучала шершавая симфония скребущих по бумаге перьев.
— Лучшее воздаяние во всей поэме, — сказал Лоуэлл.
— Данте, пожалуй, согласился бы, — ответил кто-то иной. Все смешалось в голове у Рэя — он уже не различал голоса, да и диалоги, слившись воедино, перешли в хор.
— … Единственное место в поэме, где Данте столь открыто привлекает внимание к самой идее contrapasso — слово не имеет ни точного перевода, ни удовлетворительного толкования, ибо толкует самое себя… Что ж, мой дорогой Лонгфелло, я бы назвал это обращенным страданием… ежели иметь в виду, что грешник наказан злом, каковое совершил сам, однако примененным уже к нему… взять тех же разрубленных зачинщиков раздора…
Рей пятился задом до самой двери.
— Урок окончен, джентльмены.
Захлопали книги, зашелестели бумаги, никем не замечаемый Трэп затявкал на окно.
— Своими трудами мы заслужили скромный ужин…
* * *
— Что за жирный фазан! — с преувеличенным пылом воскликнул Джеймс Расселл Лоуэлл, тыча пальцем в странный широкий скелет с большой плоской головой.
— Тут нет ни единой твари, чье нутро он не растащил бы на части, а после не сложил бы заново, — отвечал доктор Холмс со смехом — как померещилось Лоуэллу, несколько деланым.
Стояло раннее утро следующего после заседания Дантова клуба дня, и Лоуэлл с Холмсом находились в лаборатории профессора Луи Агассиса, в Гарвардском музее сравнительной зоологии. Хозяин их встретил, взглянул на рану Лоуэлла, после чего ушел в кабинет заканчивать некое дело.
— Судя по замечаниям, Агассис по меньшей мере заинтересовался образцами насекомых. — Лоуэлл старался напустить на себя беспечный вид. Теперь он был убежден, что в кабинете Хили его-таки укусила муха, и весьма волновался, что скажет Агассис о столь жутком результате. «Ни малейшей надежды, мой бедный Лоуэлл, какая жалость». Лоуэлл не доверял Холмсовым заверениям, что сей вид насекомых никогда не жалит. Как это: муха величиной с десятицентовую монету — и не жалит? Лоуэлл ожидал смертельного прогноза и готов был выслушать его едва ли не с облегчением. Он не сказал Холмсу, насколько за последние дни увеличилась рана, сколь часто он ощущает в ноге пульсацию и как боль час за часом пронзает все его нервы. Он не выдаст Холмсу своей слабости.
— Вам нравится, Лоуэлл? — Луи Агассис держал образцы насекомых в мясистых ладонях, кои вечно пахли маслом, рыбой и спиртом, сколь бы старательно он их ни отмывал. Лоуэлл успел позабыть, что стоит перед скелетом чудища, подобного гиперболической курице.
Агассис гордо произнес:
— Пока я путешествовал, консул Маврикия подарил мне два скелета птицы додо! Это ли не сокровище?
— Они были недурны на вкус, как вы думаете, Агассис? — спросил Холмс.
— О да. Какая жалость, что нам не дано полакомиться додо в Субботнем клубе! Величайшее людское благословение — добрый ужин. Какая жалость. Ну что ж, мы готовы?
Лоуэлл и Холмс последовали вслед за ним к столу и сели в кресла. Агассис бережно вынул насекомых из бутылочки со спиртовым раствором.
— Первым делом скажите мне вот что. Где вы отыскали этих маленьких зверьков, доктор Холмс?
— В действительности их нашел Лоуэлл, — осторожно ответил Холмс. — Неподалеку от Бикон-Хилл.
— Бикон-Хилл, — эхом отозвался Агассис, и слово, произнесенное с сильным немецко-швейцарским акцентом, прозвучало совершенно по-иному. — Скажите мне, доктор Холмс, что вы сами об этом думаете?
Холмс не одобрял манеру задавать вопросы, ответы на которые будут заведомо неверны.
— Не совсем моя область. Но ведь это мясные мухи, разве не так, Агассис?
— Да-да. Род? — спросил Агассис.
— Cochliomyia, — отвечал Холмс.
— Вид?
— Mascellaria.
— Ах-ха! — Агассис рассмеялся. — Весьма подобны им, ежели верить книгам, не правда ли, дорогой Холмс?
— Так значит они — не… то? — спросил Лоуэлл. Кровь отлила от его лица. Ежели Холмс ошибся, значит, мухи могут быть отнюдь не безобидны.
— Два вида мух почти идентичны физически, — сказал Агассис и глубоко вздохнул, точно отметая возражения. — Почти. — Он подошел к книжным полкам. Крупные черты лица и дородное тело более подошли бы удачливому политику, нежели биологу и ботанику. Новый музей сравнительной зоологии стал вершиной его карьеры — наконец-то он получит необходимые образцы и завершит классификацию мириад безымянных видов животных и растений. — Позвольте вам кое-что показать. В Северной Америке нам известны поименно примерно две с половиной тысячи видов мух. Притом, согласно моим предположениям, летучих видов среди нас обитает не менее десяти тысяч.