Страница:
— Дженнисон был моим другом. Он приходил на ужин в этот самый дом и сидел за тем самым столом: вытирал рот моими салфетками и пил из моих бокалов. Ныне он разрублен на куски! Я не желаю более робко бултыхаться в двух шагах от правды, Филдс!
Комната располагалась на самом верху — то была детская спальня Лоуэлла, ныне пустая и холодная. Из окна мансарды открывался широкий зимний вид, включавший также часть Бостона. Выглянув в окно, Лоуэлл увидал знакомый продолговатый изгиб реки Чарльз и широкие поля между Элмвудом и Кембриджем; на ровных тихих болотах по ту сторону русла поблескивал снег.
— Лоуэлл, вы же всех поубиваете! Как ваш издатель, я приказываю вам немедля спрятать ружье!
Лоуэлл прикрыл Филдсу рот рукой и указал на закрытую дверь, требовавшую постоянного наблюдения. Минуты прошли в молчании, затем послышались шаги — служанка вела гостя по парадной лестнице — и оба ученых мужа, присев на корточки, скрылись за диваном. Горничная сделала все, как ей велели: проводила визитера в бывшую детскую и тут же захлопнула за ним дверь.
— Эй? — проговорил человек в пустую и отвратительно холодную комнату. — Что за странный прием? Что вообще все это значит?
Поднявшись из-за дивана, Лоуэлл наставил ружье прямиком на клетчатую жилетку.
Незнакомец разинул рот. После чего сунул руку за отворот сюртука, вытащил револьвер и направил его на ствол лоуэлловского ружья.
Поэт не шевельнулся.
Правая рука незнакомца неистово тряслась, торчавший впереди пальца кожаный отросток перчатки терся о курок.
На другом конце комнаты Лоуэлл поднял ружье чуть ли не к моржовым усам — очень черным в слабоватом свете, — один глаз закрыл, а вторым нацелился вдоль ствола. И произнес сквозь стиснутые зубы:
— Попробуй выстрелить — ты проиграл и так, и эдак. Либо ты отправишь нас на небеса, — он взвел курок, — либо мы тебя в ад.
XIII
Комната располагалась на самом верху — то была детская спальня Лоуэлла, ныне пустая и холодная. Из окна мансарды открывался широкий зимний вид, включавший также часть Бостона. Выглянув в окно, Лоуэлл увидал знакомый продолговатый изгиб реки Чарльз и широкие поля между Элмвудом и Кембриджем; на ровных тихих болотах по ту сторону русла поблескивал снег.
— Лоуэлл, вы же всех поубиваете! Как ваш издатель, я приказываю вам немедля спрятать ружье!
Лоуэлл прикрыл Филдсу рот рукой и указал на закрытую дверь, требовавшую постоянного наблюдения. Минуты прошли в молчании, затем послышались шаги — служанка вела гостя по парадной лестнице — и оба ученых мужа, присев на корточки, скрылись за диваном. Горничная сделала все, как ей велели: проводила визитера в бывшую детскую и тут же захлопнула за ним дверь.
— Эй? — проговорил человек в пустую и отвратительно холодную комнату. — Что за странный прием? Что вообще все это значит?
Поднявшись из-за дивана, Лоуэлл наставил ружье прямиком на клетчатую жилетку.
Незнакомец разинул рот. После чего сунул руку за отворот сюртука, вытащил револьвер и направил его на ствол лоуэлловского ружья.
Поэт не шевельнулся.
Правая рука незнакомца неистово тряслась, торчавший впереди пальца кожаный отросток перчатки терся о курок.
На другом конце комнаты Лоуэлл поднял ружье чуть ли не к моржовым усам — очень черным в слабоватом свете, — один глаз закрыл, а вторым нацелился вдоль ствола. И произнес сквозь стиснутые зубы:
— Попробуй выстрелить — ты проиграл и так, и эдак. Либо ты отправишь нас на небеса, — он взвел курок, — либо мы тебя в ад.
XIII
Подержав револьвер еше секунду, незнакомец швырнул его на ковер.
— На том свете я видал такую работу!
— Подымите, пожалуйста, пистолет, мистер Филдс, — сказал Лоуэлл, точно это входило в издательские обязанности. — А теперь, негодяй, рассказывай, кто ты и зачем явился. Что у вас общего с Пьетро Баки и чего хотел от тебя мистер Шелдон прямо посреди улицы. И что тебе понадобилось в моем доме!
Филдс поднял с пола револьвер.
— Уберите ружье, профессор, а то я не скажу ничего, — отвечал человек.
— Послушайте его, Лоуэлл, — шепнул Филдс; похоже, он решил взять на себя роль посредника.
Лоуэлл опустил ружье.
— Хорошо, однако, ради вашего же блага призываю вас отвечать честно. — Пока он приносил заложнику стул, тот несколько раз повторил, что все эти развлечения он «на том свете видал».
— Очевидно, до того, как вы наставили мне на голову дуло, я не имел чести быть с вами знаком, — сказал гость. — Я Саймон Кэмп, детектив из агентства Пинкертона[78]. Выполняю поручение доктора Огастеса Маннинга из Гарвардского Колледжа.
— Доктора Маннинга? — вскричал Лоуэлл. — Но с какой целью?
— Он пожелал, чтоб я изучил соотнесенные с Данте курсы и определил, возможно ли представить дело так, будто они оказывают на студентов «разрушительное воздействие». Мне поручено вникнуть в предмет, составить заключение и доложить об оном.
— И что же вы заключили?
— Я назначен Пинкертоном отвечать за Бостон и прилегающие окрестности. Сия чушь не является для меня наивысшим приоритетом, профессор, но я честно исполнил свою часть работы. Я предложил бывшему преподавателю мистеру Баки встретиться со мною в университете, — сказал Кэмп. — Также расспросил кое-кого из студентов. Сей дерзкий молодой человек, мистер Шелдон, ничего от меня не хотел, профессор. Он растолковывал, куда я должен отправиться с моими вопросами, однако применил чересчур мудреные выражения, дабы повторять их в обществе столь замечательных бархатных воротничков.
— Что же сказали прочие? — поинтересовался Лоуэлл. Кэмп расхохотался:
— Моя работа конфиденциальна, профессор. Однако я решил, что настало время встретиться с вами лицом к лицу и спросить личного мнения об этом вашем Данте. Сие и понадобилось мне у вас в доме. Но каков прием!
Филдс смущенно скосил глаза:
— Стало быть, доктор Маннинг послал вас говорить с Лоуэллом напрямую?
— Я не исполняю его приказов, сэр. Это мое расследование. Я выношу собственные суждения, — надменно отвечал Кэмп. — Вам несказанно повезло, что я не дал воли лежавшему на курке пальцу, профессор Лоуэлл.
— О, какие проклятия посыплются на голову Маннинга! — Лоуэлл подскочил к Саймону Кэмпу. — Вы явились послушать, что я скажу, сэр? Немедля прекратите охоту на ведьм! Вот что я вам скажу!
— Да я гроша медного не дам за то, что вы скажете, профессор! — Кэмп рассмеялся Лоуэллу в лицо. — Я взялся за расследование и не намерен ни перед кем отступаться, будь то гарвардские шишки либо подобные вам старые олухи! Стреляйте, коли вам угодно, однако я доведу это дело до конца! — Он помолчал, а после добавил — Я профессионал.
По небрежности последних слов Филдс сразу понял, для чего явился детектив.
— Пожалуй, кое о чем возможно договориться. — Издатель вынул из кошелька несколько золотых монет. — Что, ежели отложить на неопределенное время ваше расследование, мистер Кэмп?
Филдс уронил монеты в подставленную руку Кэмпа. Детектив терпеливо ждал, и Филдс добавил еще две, сопроводив их жесткой улыбкой.
— Мое оружие?
Филдс вернул ему револьвер.
— Осмелюсь сообщить, джентльмены, от случая к случаю расследования завершаются удовлетворительно для всех вовлеченных лиц. — Саймон Кэмп поклонился и зашагал вниз по парадной лестнице.
— Откупаться от подобных типов! — воскликнул Лоуэлл. — Но как вы знали, что он возьмет деньги, Филдс?
— Билл Тикнор не раз говорил, что людям приятно ощущать в руках золото, — отметил издатель.
Прижав лицо к стеклу мансарды, Лоуэлл со спокойной злостью наблюдал, как Саймон Кэмп перешагивает через выложенную кирпичом дорожку и направляется к воротам — с виду беспечен, позвякивая золотыми монетами, оставляя на снегу Элмвуда свои грязные следы.
В тот вечер измученный Лоуэлл сидел в музыкальной комнате — недвижно, точно статуя. Ранее, до того как войти, он нерешительно замер в проеме дверей, будто ожидал найти в кресле у камина истинного хозяина этого дома.
Из арочного проема выглянула Мэйбл.
— Отец? Что-то происходит. Почему ты ничего мне не говоришь?
Галопом прискакала Бесс, щенок ньюфаундленда, и лизнула Лоуэллу руку. Поэт улыбнулся, однако тут же опечалился вне всякой меры, ибо вспомнил вялые приветствия Аргуса, их старого ньюфаундленда, — тот проглотил смертельную дозу разбросанной по соседской ферме отравы.
Мэйбл оттолкнула Бесс прочь, дабы не нарушала серьезность момента.
— Отец, — сказала она. — Мы в последнее время так редко бываем вместе. Я знаю… — Она не позволила себе завершить мысль.
— Что? — спросил Лоуэлл. — Что ты знаешь, Мэб?
— Я знаю, тебя что-то волнует и не дает покоя. Он нежно взял ее руку в свою.
— Я просто устал, мой дорогой Хопкинс[79]. — Когда-то давно Лоуэлл сочинил для нее это имя. — Высплюсь, и станет лучше. Ты очень добрая девочка, моя радость.
В конце концов она механически поцеловала его в щеку.
Наверху в спальне Лоуэлл, не взглянув на жену, повалился лицом в подушку, расшитую листьями лотоса. Однако вскоре он лежал, уткнувшись головой в колени Фанни Лоуэлл, и плакал без перерыва почти полчаса; все чувства, когда-либо им испытанные, проходили сквозь мозг и выплескивались наружу; на плотно сжатых веках возникал Холмс, опустошенный, распластанный на полу, доктора сменял изрезанный Финеас Дженнисон, он умолял Лоуэлла спасти, уберечь его от Данте.
Фанни знала: муж не станет говорить о том, что мучает его столь сильно, а потому лишь водила рукой по золотисто-рыжим волосам и ждала, когда Лоуэлл успокоится и уснет прямо посреди рыданий.
— Лоуэлл. Лоуэлл. Прошу вас, Лоуэлл. Вставайте. Вставайте.
Разлепив кое-как веки, Лоуэлл едва не ослеп от солнечного света.
— Что? Что это, Филдс?
Филдс сидел на краю кровати, крепко прижимая к груди свернутую газету.
— Все хорошо, Филдс?
— Все скверно. Уже полдень, Джейми. Фанни говорит, во сне вы вертитесь, будто юла, все кругом да кругом. Вам дурно?
— Сейчас много лучше. — Лоуэлл немедля сосредоточился на предмете, который Филдсовы руки будто желали скрыть из виду. — Что-то произошло, да?
Филдс уныло проговорил:
— Я привык думать, что умею выходить из всяких положений. Сейчас я — точно ржавый гвоздь, Лоуэлл. В самом деле, посмотрите на меня! Разжирел столь безобразно, что меня не узнают старейшие кредиторы.
— Филдс, прошу вас…
— Вам нужно стать сильнее меня, Лоуэлл. Ради Лонгфелло, мы обязаны…
— Новое убийство? Филдс протянул ему газету:
— Пока нет. Люцифера арестовали.
Карцер в Центральном участке имел три с половиной фута в ширину и семь в длину. Внутренняя дверь — железная. Снаружи — другая, из крепкого дуба. Когда ее закрывали, клетка превращалась в склеп без малейшего проблеска света и надежды на оный. Узника запирали на много дней, пока он не мог более сносить тьму и не соглашался на все, чего бы от него ни желали.
Уиллард Бёрнди, второй после Лэнгдона У. Писли бостонский медвежатник, услыхал, как в дубовой двери поворачивается ключ, и миг спустя его ослепил бледный свет газовой лампы.
— Да хоть десять лет и один день продержи меня здесь, свинья! Чтоб я дал повесить на себя мокруху?!
— Заткнись, Бёрнди, — рявкнул охранник.
— Клянусь честью…
— Чем клянешься? — охранник засмеялся.
— Честью джентльмена!
В наручниках Уилларда Бёрнди повели по коридору. Мимо внимательных глаз обитателей прочих камер, кто знал Бёрнди по имени, но не в лицо. Южанин, перебравшийся в Нью-Йорк, дабы пощипать отъевшихся на войне северян, он вскоре направил стопы в Бостон, решив, что сыт по горло нью-йоркскими «Могилами». Там он постепенно узнал, что среди обитателей подпольного мира приобрел репутацию человека, питающего слабость ко вдовам богатых браминов — сам он ни разу не замечал подобной закономерности. Его не прельщала слава борца со старыми пердушками. Он никогда не считал себя мелкой вошью. Бёрнди был весьма сговорчив, и, если объявлялась награда за украденный антиквариат либо драгоценности, то в обмен на некоторую сумму возвращал часть добра услужливым детективам.
Теперь, как следует заломив руку, охранник втолкнул его в комнату, а после пинком усадил на стул. Медвежатник был краснорож и лохмат, а испещренное крест-накрест морщинами лицо напоминало карикатуры Томаса Наста[80].
— И в чего ж играем? — растягивая слова, спросил Бёрнди сидевшего перед ним человека. — Я б пожал тебе руку, да вишь — браслетики. Погоди… Я ж про тебя читал. Первый негр-полицейский. Герой войны. Ты ж был на дознании, когда тот мудя в окно сиганул! — Вспомнив несчастного самоубийцу, Бёрнди рассмеялся.
— Прокурор округа желает отправить вас на виселицу. — Тихие слова Рея содрали с Бёрнди ухмылку. — Жребий брошен. Ежели вам известно, почему вы здесь, — говорите.
— Моя игра — сейфы. Я первый в Бостоне, это я вам говорю — щенок Лэнгдон Писли мне в подметки не годится! Но я не мочил мирошника, а попа того и подавно никуда не запихивал! Я вытащу из Нью-Йорка сквайра Хоу[81] — вот поглядишь, я выиграю суд!
— Почему вы здесь, Бёрнди? — спросил Рей.
— Козлы-детективы сами распихивают под все столбы улики! Это было похоже на правду.
— Двое свидетелей видали, как вы прятались у дома Тальбота в ту ночь, когда его ограбили, то бишь за день до убийства. Пока все по закону, верно? Оттого детектив Хеншоу вас избрал. На вас довольно грехов, чтоб повесить еще и это обвинение.
Бёрнди готов был все отрицать, однако замялся:
— Стану я верить черной обезьяне!
— Я вам кое-что покажу. — Рей смотрел на него очень внимательно. — Ежели вы это поймете, будет весьма полезно. — Он протянул через стол запечатанный конверт.
Мешали наручники, но Бёрнди умудрился порвать конверт зубами, а после развернуть сложенный втрое листок дорогой почтовой бумаги. Пару секунд изучал его, затем в дикой злобе разорвал пополам, отшвырнул прочь и, точно маятник, принялся биться головой о стол и о стену.
Оливер Уэнделл Холмс наблюдал, как газетная бумага сперва скручивается по углам, затем лишается краев, а после проваливается в огонь.
… седатель Верховного Суда штата Массачусетс найден обнаженным, покрытым насекомыми и л…
Доктор скормил огню новую заметку. Пламя благодарно вспыхнуло.
Холмс вспомнил, как взорвался тогда Лоуэлл. Поэт был не совсем прав: пятнадцать лет назад Холмс не так уж слепо доверял профессору Вебстеру. Все верно, Бостон в те дни постепенно отворачивался от столь низко павшего профессора медицины, однако у Холмса были свои резоны держаться до конца. Он видел Вебстера через день после пропажи Джорджа Паркмана и даже говорил с профессором о той загадочной истории. На приветливом лице не мелькнуло и тени лжи. Всплывшая потом версия самого Вебстера ничуть не противоречила фактам: Паркман пришел за просроченным долгом, Вебстер отдал деньги, Паркман вернул расписку, Паркман ушел. Холмс послал какие-то деньги на адвокатов, обернув купюры в письмо с утешениями для миссис Вебстер. В нем доктор подтверждал: характер Вебстера весьма устойчив, и подобный человек не может быть замешан в столь страшном преступлении. Он также растолковал присяжным, что по найденным в комнате Вебстера людским останкам невозможно с достоверностью судить, принадлежат ли они доктору Паркма-ну, — они могли ему принадлежать, но могли и нет.
Нельзя сказать, будто Холмс не сочувствовал Паркманам. В конце концов, Джордж был самым давним покровителем Медицинского колледжа, именно он построил здание на Норт-Гроув-стрит и даже субсидировал пост Паркмановско-го профессора анатомии и физиологии — именно это кресло и занимал доктор Холмс. На его мемориальной службе Холмс прочел панегирик. Однако Паркман вполне мог лишиться рассудка, заплутать и уйти куда глаза глядят. Он мог быть жив — а в то самое время на основании чудовищно косвенных улик люди готовились повесить джентльмена их собственного круга! Не могли привратник, коего несчастный Вебстер застал за игрой, перепугаться за свое место и, прихватив из обширных запасов Медицинского колледжа пару костей, невзначай припрятать их в профессорской комнате?
Как и Холмс, Вебстер до поступления в Гарвардский колледж рос в весьма комфортном окружении. Два медика не были столь уж близки друг другу. И все же в день ареста, когда бедняга Вебстер в отчаяньи от собственного позора и бесчестья семьи пытался проглотить яд, а затем и все последующие дни ни с кем иным Холмс не ощущал себя связанным столь прочно. Не мог ли он сам с той же легкостью оказаться в том же кошмаре? Невысокие, с длинными бакенбардами и чисто выбритыми щеками два профессора были схожи телесно. Холмс не сомневался, что он еще внесет свой скромный, однако заметный вклад в неминуемое оправдание собрата-лектора.
Затем все они оказалисьу виселицы. Долгие месяцы слушаний и апелляций тот день представлялся столь далеким и столь невозможным, что думалось, его отменят. Стыдясь своего соседа, благонравные бостонцы в большинстве остались дома. Возничие и грузчики, фабричные рабочие и прачки — вот кто публично приветствовал казнь и падение брамина.
Сквозь кольцо зевак к Холмсу протиснулся покрытый испариной Дж. Т. Филдс.
— Нас ждет коляска, Уэнделл, — сказал он. — Поехали домой, к Амелии, побудьте с детьми.
— Филдс, неужто вы не видите, к чему все пришло?
— Уэнделл. — Филдс положил руки на плечи своего автора. — Есть же улики.
Полиция намеревалась перекрыть подходы, но не хватило веревок. Все крыши, все окна домов вокруг запруженного толпой тюремного двора на Леверетт-стрит занимали простолюдины. Холмса в тот миг едва не парализовало желание сделать что угодно, лишь бы не попросту смотреть. Он обратится к толпе с речью. Да, он сочинит на ходу стихи об ужасающей глупости этого города. В конце концов, не Уэнделл ли Холмс числится лучшим в провозглашении здравиц? Стихотворное восхваление доктора Вебстера слово за словом выкладывалось у него в голове. И одновременно Холмс то и дело вставал на цыпочки, всматриваясь в проезд позади Филдса, дабы первым увидеть, как приносят письмо о помиловании, либо как шагает, будто ни в чем не бывало, якобы убитый Джордж Паркман.
— Ежели Вебстер сегодня умрет, — объявил Холмс издателю, — он не умрет бесславно.
Доктор протиснулся к эшафоту. Однако, увидав петлю, замер и едва не задохнулся. В последний раз мистическое кольцо попадалось ему на глаза, когда Холмс еще мальчишкой притащил младшего брата Джона на Виселичный холм Кембриджа, где в последних муках извивался осужденный. Это зрелище — Холмс был в том убежден — сделало из него врача и поэта.
По толпе пронесся шорох. Холмс встретился взглядом с Вебстером: тот, шатаясь, восходил на помост, охранник крепко держал его руки.
Холмс отпрянул — и тут, прижимая к груди конверт, перед ним возникла дочь Вебстера.
— О, Мэриэнн! — воскликнул доктор и крепко обнял маленького ангела. — От губернатора?
Мэриэнн Вебстер вытянула вперед руку с письмом.
— Отец велел передать вам, пока он еще жив, доктор Холмс. Он вновь обратился к виселице. Вебстеру на голову натягивали черный мешок. Холмс разорвал конверт.
Мой дорогой Уэнделл.
Где взять мне храбрости, дабы выразить ничтожными словами благодарность за все, что вы для меня сделали? Вы верили в меня без тени сомнения в мыслях, и сие чувство всегда будет мне поддержкой. Вы один оставались верны моей истинной натуре с того дня, когда полиция увела меня из дому и когда прочие отрекались один за одним. Представьте, как тяжело это снести: люди твоего круга, с кем ты сидел за столом и молился в церкви, смотрят на тебя со смертельным ужасом. Когда даже глаза моих милых дочерей невольно отражают заднюю мысль касательно чести их бедного папы.
За все то я почитаю своим долгом сказать вам, дорогой Холмс, что я это сделал. Я убил Паркмана, разрубил его тело и сжег в моей лабораторной печи. Поймите, я был всего лишь ребенком, потакающим своему желанию, я никогда не властвовал над моими страстями; сей навык необходимо приобресть ранее; оттого и произошло — все это! Судебное разбирательство привело, не могло не привести, к смерти на эшафоте согласно приговору. Все правы, а я нет, сегодня утром я разослал истинный и полный отчет об убийстве в несколько газет, а также храброму привратнику, коего я оболгал столь малодушно. Ежели моя жизнь искупит, пусть частично, надругательство над законом, сие послужит утешением.
Разорвите письмо, не глядя в него другой раз. Вы пришли наблюдать, как я ухожу с миром, а потому не глядите на письмо с таким ужасом, ибо я жил с ложью на устах.
Записка выпала у Холмса из рук, и в тот же миг железная платформа, что держала человека с черным мешком на голове, упала, с клацаньем ударившись об эшафот. Дело было даже не в том, что Холмс не верил более в невинность Вебстера — просто доктор знал, что любой из них мог оказаться виновен, попади он в те же отчаянные обстоятельства. Как врач, Холмс всегда понимал, сколь приблизительно и ненадежно сконструировано человеческое существо.
И потом, есть ли злодеяние, что прежде не стало грехом?
Разглаживая платье, в комнату вошла Амелия. Окликнула мужа:
— Уэнделл Холмс! Я с тобой говорю. Не понимаю, какая муха тебя в последнее время кусает?
— Знаешь, что мне в детстве вдолбили в голову, Амелия? — спросил Холмс, отправляя в огонь стопку корректур, сбереженных после заседаний Дантова клуба.
Некогда он завел специальный ящик для клубных документов; там лежали корректуры Лонгфелло, собственные аннотации Холмса, записки Лонгфелло с просьбами не забыть о ближайшей среде. Холмс подумывал написать как-нибудь мемуары об их встречах. Однажды он походя упомянул о затее Филдсу, и тот немедля взялся перебирать, кто составит отзыв на Холмсову работу. В первую голову издатель, всегда издатель. Холмс швырнул в огонь новую пачку.
— Наши деревенские кухарки рассказывали, что в сарае полно демонов и чертей. Другой мужик сообщил, что когда я напишу свое имя своей же собственной кровью, надежный посланец сатаны, ежели не сам враг рода человеческого, приберет начертанное к рукам, и с того дня я стану его слугой. — Холмс невесело усмехнулся. — Куда как легче научить суевериям человека, от них свободного, он как та француженка с привидениями: Jen'ycroispas,maisjelescrams — не верю, но все одно боюсь.
— — Ты говорил, что люди выкалывают на себе веру, точно островитяне южных морей — татуировку.
— Неужто я так говорил, Амелия? — удивился Холмс, затем повторил эти слова про себя. — Графичная фраза. Должно быть, я и впрямь ее произнес. Женщины подобных фраз не изобретают.
— Уэнделл! — Встав напротив мужа, Амелия топнула по ковру — в шляпе и в башмаках Холмс был примерно одного с нею роста. — Ежели бы ты только объяснил, что тебя тревожит, я смогла бы тебе помочь. Откройся мне, дорогой Уэнделл.
Холмс поерзал. И ничего не ответил.
— А не сочинял ли ты новых стихов? Я давно дожидаюсь почитать их на ночь, правда.
— В библиотеке довольно книг, — ответил Холмс. — И Мильтон, и Донн, и Ките[82], полные собрания, для чего же дожидаться моих, дорогая Амелия?
Улыбаясь, она подалась вперед.
— Мне более по нраву живые поэты, нежели умершие, Уэнделл. — Она взяла его руки в свои. — Скажи, что тебя мучает. Прошу тебя.
— Простите, что помешала, мэм. — В дверь заглянула рыжеволосая служанка и объявила посетителя к доктору Холмсу. Тот неуверенно кивнул. Горничная исчезла, а после воротилась с гостем.
— Весь день не показывается из своей берлоги. Что ж, он в ваших руках, сэр! — всплеснув своими, Амелия закрыла за собою дверь кабинета.
— Профессор Лоуэлл.
— Доктор Холмс. — Джеймс Расселл Лоуэлл снял шляпу. — Я ненадолго. Просто хотел поблагодарить вас за всю ту помощь, что вы нам оказали. Простите меня, Холмс, за излишнюю горячность. И за то, что не помог вам подняться тогда с полу. И за все, что наговорил…
— Не нужно, не нужно. — Доктор сунул в огонь очередную пачку корректуры.
Лоуэлл смотрел, как Дантовы бумаги пляшут и сражаются с пламенем, рассыпая искры испепеленных стихов. Холмс отрешенно ждал, что от такого зрелища Лоуэлл вскрикнет, но тот молчал.
— Я знаю лишь одно, Уэнделл, — проговорил поэт, склоняя голову над погребальным костром. — «Комедия» дала мне все то немногое, чем я владею. Данте решился сотворить поэму целиком из собственной плоти; он первым поверил, что эпична жизнь не одной лишь героической личности, но и простого человека, любого человека; а также в то, что Небо не чуждо миру, но пронизывает его насквозь. Уэнделл, с тех пор, как мы взялись помогать Лонгфелло, мне всегда хотелось сказать вам одну вещь.
Холмс изогнул непослушные брови.
— Когда я лишь узнал вас, много лет назад — возможно, то был мой первый к вам визит, — я подумал, сколь сильно вы напоминаете мне Данте.
— Я? — переспросил Холмс с притворным смирением. — Я и Данте?
Но Лоуэлл был чересчур серьезен:
— Да, Уэнделл. Данте был образован во всех областях науки, какие только существовали в его время: он знал астрономию, философию, юриспруденцию, теологию и поэзию. Говорят, он прошел через медицинскую школу, и потому столь много размышлял над страданиями человеческого тела. Подобно вам, он все делал хорошо. Чересчур хорошо, ибо иным это не давало покоя.
— Я всегда полагал, что вытянул призовой билет в интеллектуальной лотерее жизни — долларов на пять, не менее. — Точно повинуясь тяжести Лоуэллова приказа, Холмс поворотился спиной к очагу и сложил листы с корректурой обратно в ящик. — Я могу быть ленив, Джейми, безразличен либо необязателен, но я ни в коей мере не отношусь к тем, кто… просто я искренне убежден, что мы не можем ничего предотвратить.
— Хлопок пробки резок и силен, более всего он будоражит воображение. — Лоуэлл рассмеялся с подавленной грустью. — Полагаю, на несколько благословенных часов мне удавалось забыть о своем профессорстве и ощутить, будто я занят чем-то настоящим. Увы, «поступай, как должно, и пусть разверзнутся небеса» — восхитительное правило, но лишь до той поры, пока небеса не поймают вас на слове. Я знаю цену сомнению, мой дорогой друг. Но ежели вы отрекаетесь от Данте, то и нам придется сделать то же.
— На том свете я видал такую работу!
— Подымите, пожалуйста, пистолет, мистер Филдс, — сказал Лоуэлл, точно это входило в издательские обязанности. — А теперь, негодяй, рассказывай, кто ты и зачем явился. Что у вас общего с Пьетро Баки и чего хотел от тебя мистер Шелдон прямо посреди улицы. И что тебе понадобилось в моем доме!
Филдс поднял с пола револьвер.
— Уберите ружье, профессор, а то я не скажу ничего, — отвечал человек.
— Послушайте его, Лоуэлл, — шепнул Филдс; похоже, он решил взять на себя роль посредника.
Лоуэлл опустил ружье.
— Хорошо, однако, ради вашего же блага призываю вас отвечать честно. — Пока он приносил заложнику стул, тот несколько раз повторил, что все эти развлечения он «на том свете видал».
— Очевидно, до того, как вы наставили мне на голову дуло, я не имел чести быть с вами знаком, — сказал гость. — Я Саймон Кэмп, детектив из агентства Пинкертона[78]. Выполняю поручение доктора Огастеса Маннинга из Гарвардского Колледжа.
— Доктора Маннинга? — вскричал Лоуэлл. — Но с какой целью?
— Он пожелал, чтоб я изучил соотнесенные с Данте курсы и определил, возможно ли представить дело так, будто они оказывают на студентов «разрушительное воздействие». Мне поручено вникнуть в предмет, составить заключение и доложить об оном.
— И что же вы заключили?
— Я назначен Пинкертоном отвечать за Бостон и прилегающие окрестности. Сия чушь не является для меня наивысшим приоритетом, профессор, но я честно исполнил свою часть работы. Я предложил бывшему преподавателю мистеру Баки встретиться со мною в университете, — сказал Кэмп. — Также расспросил кое-кого из студентов. Сей дерзкий молодой человек, мистер Шелдон, ничего от меня не хотел, профессор. Он растолковывал, куда я должен отправиться с моими вопросами, однако применил чересчур мудреные выражения, дабы повторять их в обществе столь замечательных бархатных воротничков.
— Что же сказали прочие? — поинтересовался Лоуэлл. Кэмп расхохотался:
— Моя работа конфиденциальна, профессор. Однако я решил, что настало время встретиться с вами лицом к лицу и спросить личного мнения об этом вашем Данте. Сие и понадобилось мне у вас в доме. Но каков прием!
Филдс смущенно скосил глаза:
— Стало быть, доктор Маннинг послал вас говорить с Лоуэллом напрямую?
— Я не исполняю его приказов, сэр. Это мое расследование. Я выношу собственные суждения, — надменно отвечал Кэмп. — Вам несказанно повезло, что я не дал воли лежавшему на курке пальцу, профессор Лоуэлл.
— О, какие проклятия посыплются на голову Маннинга! — Лоуэлл подскочил к Саймону Кэмпу. — Вы явились послушать, что я скажу, сэр? Немедля прекратите охоту на ведьм! Вот что я вам скажу!
— Да я гроша медного не дам за то, что вы скажете, профессор! — Кэмп рассмеялся Лоуэллу в лицо. — Я взялся за расследование и не намерен ни перед кем отступаться, будь то гарвардские шишки либо подобные вам старые олухи! Стреляйте, коли вам угодно, однако я доведу это дело до конца! — Он помолчал, а после добавил — Я профессионал.
По небрежности последних слов Филдс сразу понял, для чего явился детектив.
— Пожалуй, кое о чем возможно договориться. — Издатель вынул из кошелька несколько золотых монет. — Что, ежели отложить на неопределенное время ваше расследование, мистер Кэмп?
Филдс уронил монеты в подставленную руку Кэмпа. Детектив терпеливо ждал, и Филдс добавил еще две, сопроводив их жесткой улыбкой.
— Мое оружие?
Филдс вернул ему револьвер.
— Осмелюсь сообщить, джентльмены, от случая к случаю расследования завершаются удовлетворительно для всех вовлеченных лиц. — Саймон Кэмп поклонился и зашагал вниз по парадной лестнице.
— Откупаться от подобных типов! — воскликнул Лоуэлл. — Но как вы знали, что он возьмет деньги, Филдс?
— Билл Тикнор не раз говорил, что людям приятно ощущать в руках золото, — отметил издатель.
Прижав лицо к стеклу мансарды, Лоуэлл со спокойной злостью наблюдал, как Саймон Кэмп перешагивает через выложенную кирпичом дорожку и направляется к воротам — с виду беспечен, позвякивая золотыми монетами, оставляя на снегу Элмвуда свои грязные следы.
В тот вечер измученный Лоуэлл сидел в музыкальной комнате — недвижно, точно статуя. Ранее, до того как войти, он нерешительно замер в проеме дверей, будто ожидал найти в кресле у камина истинного хозяина этого дома.
Из арочного проема выглянула Мэйбл.
— Отец? Что-то происходит. Почему ты ничего мне не говоришь?
Галопом прискакала Бесс, щенок ньюфаундленда, и лизнула Лоуэллу руку. Поэт улыбнулся, однако тут же опечалился вне всякой меры, ибо вспомнил вялые приветствия Аргуса, их старого ньюфаундленда, — тот проглотил смертельную дозу разбросанной по соседской ферме отравы.
Мэйбл оттолкнула Бесс прочь, дабы не нарушала серьезность момента.
— Отец, — сказала она. — Мы в последнее время так редко бываем вместе. Я знаю… — Она не позволила себе завершить мысль.
— Что? — спросил Лоуэлл. — Что ты знаешь, Мэб?
— Я знаю, тебя что-то волнует и не дает покоя. Он нежно взял ее руку в свою.
— Я просто устал, мой дорогой Хопкинс[79]. — Когда-то давно Лоуэлл сочинил для нее это имя. — Высплюсь, и станет лучше. Ты очень добрая девочка, моя радость.
В конце концов она механически поцеловала его в щеку.
Наверху в спальне Лоуэлл, не взглянув на жену, повалился лицом в подушку, расшитую листьями лотоса. Однако вскоре он лежал, уткнувшись головой в колени Фанни Лоуэлл, и плакал без перерыва почти полчаса; все чувства, когда-либо им испытанные, проходили сквозь мозг и выплескивались наружу; на плотно сжатых веках возникал Холмс, опустошенный, распластанный на полу, доктора сменял изрезанный Финеас Дженнисон, он умолял Лоуэлла спасти, уберечь его от Данте.
Фанни знала: муж не станет говорить о том, что мучает его столь сильно, а потому лишь водила рукой по золотисто-рыжим волосам и ждала, когда Лоуэлл успокоится и уснет прямо посреди рыданий.
— Лоуэлл. Лоуэлл. Прошу вас, Лоуэлл. Вставайте. Вставайте.
Разлепив кое-как веки, Лоуэлл едва не ослеп от солнечного света.
— Что? Что это, Филдс?
Филдс сидел на краю кровати, крепко прижимая к груди свернутую газету.
— Все хорошо, Филдс?
— Все скверно. Уже полдень, Джейми. Фанни говорит, во сне вы вертитесь, будто юла, все кругом да кругом. Вам дурно?
— Сейчас много лучше. — Лоуэлл немедля сосредоточился на предмете, который Филдсовы руки будто желали скрыть из виду. — Что-то произошло, да?
Филдс уныло проговорил:
— Я привык думать, что умею выходить из всяких положений. Сейчас я — точно ржавый гвоздь, Лоуэлл. В самом деле, посмотрите на меня! Разжирел столь безобразно, что меня не узнают старейшие кредиторы.
— Филдс, прошу вас…
— Вам нужно стать сильнее меня, Лоуэлл. Ради Лонгфелло, мы обязаны…
— Новое убийство? Филдс протянул ему газету:
— Пока нет. Люцифера арестовали.
* * *
Карцер в Центральном участке имел три с половиной фута в ширину и семь в длину. Внутренняя дверь — железная. Снаружи — другая, из крепкого дуба. Когда ее закрывали, клетка превращалась в склеп без малейшего проблеска света и надежды на оный. Узника запирали на много дней, пока он не мог более сносить тьму и не соглашался на все, чего бы от него ни желали.
Уиллард Бёрнди, второй после Лэнгдона У. Писли бостонский медвежатник, услыхал, как в дубовой двери поворачивается ключ, и миг спустя его ослепил бледный свет газовой лампы.
— Да хоть десять лет и один день продержи меня здесь, свинья! Чтоб я дал повесить на себя мокруху?!
— Заткнись, Бёрнди, — рявкнул охранник.
— Клянусь честью…
— Чем клянешься? — охранник засмеялся.
— Честью джентльмена!
В наручниках Уилларда Бёрнди повели по коридору. Мимо внимательных глаз обитателей прочих камер, кто знал Бёрнди по имени, но не в лицо. Южанин, перебравшийся в Нью-Йорк, дабы пощипать отъевшихся на войне северян, он вскоре направил стопы в Бостон, решив, что сыт по горло нью-йоркскими «Могилами». Там он постепенно узнал, что среди обитателей подпольного мира приобрел репутацию человека, питающего слабость ко вдовам богатых браминов — сам он ни разу не замечал подобной закономерности. Его не прельщала слава борца со старыми пердушками. Он никогда не считал себя мелкой вошью. Бёрнди был весьма сговорчив, и, если объявлялась награда за украденный антиквариат либо драгоценности, то в обмен на некоторую сумму возвращал часть добра услужливым детективам.
Теперь, как следует заломив руку, охранник втолкнул его в комнату, а после пинком усадил на стул. Медвежатник был краснорож и лохмат, а испещренное крест-накрест морщинами лицо напоминало карикатуры Томаса Наста[80].
— И в чего ж играем? — растягивая слова, спросил Бёрнди сидевшего перед ним человека. — Я б пожал тебе руку, да вишь — браслетики. Погоди… Я ж про тебя читал. Первый негр-полицейский. Герой войны. Ты ж был на дознании, когда тот мудя в окно сиганул! — Вспомнив несчастного самоубийцу, Бёрнди рассмеялся.
— Прокурор округа желает отправить вас на виселицу. — Тихие слова Рея содрали с Бёрнди ухмылку. — Жребий брошен. Ежели вам известно, почему вы здесь, — говорите.
— Моя игра — сейфы. Я первый в Бостоне, это я вам говорю — щенок Лэнгдон Писли мне в подметки не годится! Но я не мочил мирошника, а попа того и подавно никуда не запихивал! Я вытащу из Нью-Йорка сквайра Хоу[81] — вот поглядишь, я выиграю суд!
— Почему вы здесь, Бёрнди? — спросил Рей.
— Козлы-детективы сами распихивают под все столбы улики! Это было похоже на правду.
— Двое свидетелей видали, как вы прятались у дома Тальбота в ту ночь, когда его ограбили, то бишь за день до убийства. Пока все по закону, верно? Оттого детектив Хеншоу вас избрал. На вас довольно грехов, чтоб повесить еще и это обвинение.
Бёрнди готов был все отрицать, однако замялся:
— Стану я верить черной обезьяне!
— Я вам кое-что покажу. — Рей смотрел на него очень внимательно. — Ежели вы это поймете, будет весьма полезно. — Он протянул через стол запечатанный конверт.
Мешали наручники, но Бёрнди умудрился порвать конверт зубами, а после развернуть сложенный втрое листок дорогой почтовой бумаги. Пару секунд изучал его, затем в дикой злобе разорвал пополам, отшвырнул прочь и, точно маятник, принялся биться головой о стол и о стену.
Оливер Уэнделл Холмс наблюдал, как газетная бумага сперва скручивается по углам, затем лишается краев, а после проваливается в огонь.
… седатель Верховного Суда штата Массачусетс найден обнаженным, покрытым насекомыми и л…
Доктор скормил огню новую заметку. Пламя благодарно вспыхнуло.
Холмс вспомнил, как взорвался тогда Лоуэлл. Поэт был не совсем прав: пятнадцать лет назад Холмс не так уж слепо доверял профессору Вебстеру. Все верно, Бостон в те дни постепенно отворачивался от столь низко павшего профессора медицины, однако у Холмса были свои резоны держаться до конца. Он видел Вебстера через день после пропажи Джорджа Паркмана и даже говорил с профессором о той загадочной истории. На приветливом лице не мелькнуло и тени лжи. Всплывшая потом версия самого Вебстера ничуть не противоречила фактам: Паркман пришел за просроченным долгом, Вебстер отдал деньги, Паркман вернул расписку, Паркман ушел. Холмс послал какие-то деньги на адвокатов, обернув купюры в письмо с утешениями для миссис Вебстер. В нем доктор подтверждал: характер Вебстера весьма устойчив, и подобный человек не может быть замешан в столь страшном преступлении. Он также растолковал присяжным, что по найденным в комнате Вебстера людским останкам невозможно с достоверностью судить, принадлежат ли они доктору Паркма-ну, — они могли ему принадлежать, но могли и нет.
Нельзя сказать, будто Холмс не сочувствовал Паркманам. В конце концов, Джордж был самым давним покровителем Медицинского колледжа, именно он построил здание на Норт-Гроув-стрит и даже субсидировал пост Паркмановско-го профессора анатомии и физиологии — именно это кресло и занимал доктор Холмс. На его мемориальной службе Холмс прочел панегирик. Однако Паркман вполне мог лишиться рассудка, заплутать и уйти куда глаза глядят. Он мог быть жив — а в то самое время на основании чудовищно косвенных улик люди готовились повесить джентльмена их собственного круга! Не могли привратник, коего несчастный Вебстер застал за игрой, перепугаться за свое место и, прихватив из обширных запасов Медицинского колледжа пару костей, невзначай припрятать их в профессорской комнате?
Как и Холмс, Вебстер до поступления в Гарвардский колледж рос в весьма комфортном окружении. Два медика не были столь уж близки друг другу. И все же в день ареста, когда бедняга Вебстер в отчаяньи от собственного позора и бесчестья семьи пытался проглотить яд, а затем и все последующие дни ни с кем иным Холмс не ощущал себя связанным столь прочно. Не мог ли он сам с той же легкостью оказаться в том же кошмаре? Невысокие, с длинными бакенбардами и чисто выбритыми щеками два профессора были схожи телесно. Холмс не сомневался, что он еще внесет свой скромный, однако заметный вклад в неминуемое оправдание собрата-лектора.
Затем все они оказалисьу виселицы. Долгие месяцы слушаний и апелляций тот день представлялся столь далеким и столь невозможным, что думалось, его отменят. Стыдясь своего соседа, благонравные бостонцы в большинстве остались дома. Возничие и грузчики, фабричные рабочие и прачки — вот кто публично приветствовал казнь и падение брамина.
Сквозь кольцо зевак к Холмсу протиснулся покрытый испариной Дж. Т. Филдс.
— Нас ждет коляска, Уэнделл, — сказал он. — Поехали домой, к Амелии, побудьте с детьми.
— Филдс, неужто вы не видите, к чему все пришло?
— Уэнделл. — Филдс положил руки на плечи своего автора. — Есть же улики.
Полиция намеревалась перекрыть подходы, но не хватило веревок. Все крыши, все окна домов вокруг запруженного толпой тюремного двора на Леверетт-стрит занимали простолюдины. Холмса в тот миг едва не парализовало желание сделать что угодно, лишь бы не попросту смотреть. Он обратится к толпе с речью. Да, он сочинит на ходу стихи об ужасающей глупости этого города. В конце концов, не Уэнделл ли Холмс числится лучшим в провозглашении здравиц? Стихотворное восхваление доктора Вебстера слово за словом выкладывалось у него в голове. И одновременно Холмс то и дело вставал на цыпочки, всматриваясь в проезд позади Филдса, дабы первым увидеть, как приносят письмо о помиловании, либо как шагает, будто ни в чем не бывало, якобы убитый Джордж Паркман.
— Ежели Вебстер сегодня умрет, — объявил Холмс издателю, — он не умрет бесславно.
Доктор протиснулся к эшафоту. Однако, увидав петлю, замер и едва не задохнулся. В последний раз мистическое кольцо попадалось ему на глаза, когда Холмс еще мальчишкой притащил младшего брата Джона на Виселичный холм Кембриджа, где в последних муках извивался осужденный. Это зрелище — Холмс был в том убежден — сделало из него врача и поэта.
По толпе пронесся шорох. Холмс встретился взглядом с Вебстером: тот, шатаясь, восходил на помост, охранник крепко держал его руки.
Холмс отпрянул — и тут, прижимая к груди конверт, перед ним возникла дочь Вебстера.
— О, Мэриэнн! — воскликнул доктор и крепко обнял маленького ангела. — От губернатора?
Мэриэнн Вебстер вытянула вперед руку с письмом.
— Отец велел передать вам, пока он еще жив, доктор Холмс. Он вновь обратился к виселице. Вебстеру на голову натягивали черный мешок. Холмс разорвал конверт.
Мой дорогой Уэнделл.
Где взять мне храбрости, дабы выразить ничтожными словами благодарность за все, что вы для меня сделали? Вы верили в меня без тени сомнения в мыслях, и сие чувство всегда будет мне поддержкой. Вы один оставались верны моей истинной натуре с того дня, когда полиция увела меня из дому и когда прочие отрекались один за одним. Представьте, как тяжело это снести: люди твоего круга, с кем ты сидел за столом и молился в церкви, смотрят на тебя со смертельным ужасом. Когда даже глаза моих милых дочерей невольно отражают заднюю мысль касательно чести их бедного папы.
За все то я почитаю своим долгом сказать вам, дорогой Холмс, что я это сделал. Я убил Паркмана, разрубил его тело и сжег в моей лабораторной печи. Поймите, я был всего лишь ребенком, потакающим своему желанию, я никогда не властвовал над моими страстями; сей навык необходимо приобресть ранее; оттого и произошло — все это! Судебное разбирательство привело, не могло не привести, к смерти на эшафоте согласно приговору. Все правы, а я нет, сегодня утром я разослал истинный и полный отчет об убийстве в несколько газет, а также храброму привратнику, коего я оболгал столь малодушно. Ежели моя жизнь искупит, пусть частично, надругательство над законом, сие послужит утешением.
Разорвите письмо, не глядя в него другой раз. Вы пришли наблюдать, как я ухожу с миром, а потому не глядите на письмо с таким ужасом, ибо я жил с ложью на устах.
Записка выпала у Холмса из рук, и в тот же миг железная платформа, что держала человека с черным мешком на голове, упала, с клацаньем ударившись об эшафот. Дело было даже не в том, что Холмс не верил более в невинность Вебстера — просто доктор знал, что любой из них мог оказаться виновен, попади он в те же отчаянные обстоятельства. Как врач, Холмс всегда понимал, сколь приблизительно и ненадежно сконструировано человеческое существо.
И потом, есть ли злодеяние, что прежде не стало грехом?
Разглаживая платье, в комнату вошла Амелия. Окликнула мужа:
— Уэнделл Холмс! Я с тобой говорю. Не понимаю, какая муха тебя в последнее время кусает?
— Знаешь, что мне в детстве вдолбили в голову, Амелия? — спросил Холмс, отправляя в огонь стопку корректур, сбереженных после заседаний Дантова клуба.
Некогда он завел специальный ящик для клубных документов; там лежали корректуры Лонгфелло, собственные аннотации Холмса, записки Лонгфелло с просьбами не забыть о ближайшей среде. Холмс подумывал написать как-нибудь мемуары об их встречах. Однажды он походя упомянул о затее Филдсу, и тот немедля взялся перебирать, кто составит отзыв на Холмсову работу. В первую голову издатель, всегда издатель. Холмс швырнул в огонь новую пачку.
— Наши деревенские кухарки рассказывали, что в сарае полно демонов и чертей. Другой мужик сообщил, что когда я напишу свое имя своей же собственной кровью, надежный посланец сатаны, ежели не сам враг рода человеческого, приберет начертанное к рукам, и с того дня я стану его слугой. — Холмс невесело усмехнулся. — Куда как легче научить суевериям человека, от них свободного, он как та француженка с привидениями: Jen'ycroispas,maisjelescrams — не верю, но все одно боюсь.
— — Ты говорил, что люди выкалывают на себе веру, точно островитяне южных морей — татуировку.
— Неужто я так говорил, Амелия? — удивился Холмс, затем повторил эти слова про себя. — Графичная фраза. Должно быть, я и впрямь ее произнес. Женщины подобных фраз не изобретают.
— Уэнделл! — Встав напротив мужа, Амелия топнула по ковру — в шляпе и в башмаках Холмс был примерно одного с нею роста. — Ежели бы ты только объяснил, что тебя тревожит, я смогла бы тебе помочь. Откройся мне, дорогой Уэнделл.
Холмс поерзал. И ничего не ответил.
— А не сочинял ли ты новых стихов? Я давно дожидаюсь почитать их на ночь, правда.
— В библиотеке довольно книг, — ответил Холмс. — И Мильтон, и Донн, и Ките[82], полные собрания, для чего же дожидаться моих, дорогая Амелия?
Улыбаясь, она подалась вперед.
— Мне более по нраву живые поэты, нежели умершие, Уэнделл. — Она взяла его руки в свои. — Скажи, что тебя мучает. Прошу тебя.
— Простите, что помешала, мэм. — В дверь заглянула рыжеволосая служанка и объявила посетителя к доктору Холмсу. Тот неуверенно кивнул. Горничная исчезла, а после воротилась с гостем.
— Весь день не показывается из своей берлоги. Что ж, он в ваших руках, сэр! — всплеснув своими, Амелия закрыла за собою дверь кабинета.
— Профессор Лоуэлл.
— Доктор Холмс. — Джеймс Расселл Лоуэлл снял шляпу. — Я ненадолго. Просто хотел поблагодарить вас за всю ту помощь, что вы нам оказали. Простите меня, Холмс, за излишнюю горячность. И за то, что не помог вам подняться тогда с полу. И за все, что наговорил…
— Не нужно, не нужно. — Доктор сунул в огонь очередную пачку корректуры.
Лоуэлл смотрел, как Дантовы бумаги пляшут и сражаются с пламенем, рассыпая искры испепеленных стихов. Холмс отрешенно ждал, что от такого зрелища Лоуэлл вскрикнет, но тот молчал.
— Я знаю лишь одно, Уэнделл, — проговорил поэт, склоняя голову над погребальным костром. — «Комедия» дала мне все то немногое, чем я владею. Данте решился сотворить поэму целиком из собственной плоти; он первым поверил, что эпична жизнь не одной лишь героической личности, но и простого человека, любого человека; а также в то, что Небо не чуждо миру, но пронизывает его насквозь. Уэнделл, с тех пор, как мы взялись помогать Лонгфелло, мне всегда хотелось сказать вам одну вещь.
Холмс изогнул непослушные брови.
— Когда я лишь узнал вас, много лет назад — возможно, то был мой первый к вам визит, — я подумал, сколь сильно вы напоминаете мне Данте.
— Я? — переспросил Холмс с притворным смирением. — Я и Данте?
Но Лоуэлл был чересчур серьезен:
— Да, Уэнделл. Данте был образован во всех областях науки, какие только существовали в его время: он знал астрономию, философию, юриспруденцию, теологию и поэзию. Говорят, он прошел через медицинскую школу, и потому столь много размышлял над страданиями человеческого тела. Подобно вам, он все делал хорошо. Чересчур хорошо, ибо иным это не давало покоя.
— Я всегда полагал, что вытянул призовой билет в интеллектуальной лотерее жизни — долларов на пять, не менее. — Точно повинуясь тяжести Лоуэллова приказа, Холмс поворотился спиной к очагу и сложил листы с корректурой обратно в ящик. — Я могу быть ленив, Джейми, безразличен либо необязателен, но я ни в коей мере не отношусь к тем, кто… просто я искренне убежден, что мы не можем ничего предотвратить.
— Хлопок пробки резок и силен, более всего он будоражит воображение. — Лоуэлл рассмеялся с подавленной грустью. — Полагаю, на несколько благословенных часов мне удавалось забыть о своем профессорстве и ощутить, будто я занят чем-то настоящим. Увы, «поступай, как должно, и пусть разверзнутся небеса» — восхитительное правило, но лишь до той поры, пока небеса не поймают вас на слове. Я знаю цену сомнению, мой дорогой друг. Но ежели вы отрекаетесь от Данте, то и нам придется сделать то же.