Охоткин потом хвастался, что сообразил подпереть ломом дверь.
   Над Ираклием долго смеялись всей станцией, делая оскорбительные намеки по поводу его тайных отношений с бывшим начальником. Он злился и чуть ли не лез в драку, но потом сам стал посмеиваться, вспоминая тот случай.
   Елене Михайловне на следующий день он ничего не рассказал о случившемся. Не рассказал он и друзьям. Этот случай так и не вышел за высокий бетонный забор станции…

ГЛОТОВ

   Константин Константинович Глотов каждое свое решение и тем более распоряжение, каким бы произвольным оно ни было, считал единственно верным, непререкаемым и требовал беспрекословного и немедленного его исполнения. Так он привык.
   Пятнадцать лет назад полковник медицинской службы Никодимов нашел у Глотова нервное истощение. Этот диагноз вызвал у пациента глубочайшее уважение к самому себе.
   Случилось это после того, как Глотова обошли должностью, на которую он рассчитывал. Пришел молодой офицер (из молодых да ранних), проявил, как это обычно и делается, инициативу и захватил вожделенную майорскую должность. А капитан Глотов остался при собственном интересе и с очень слабыми надеждами на повышение в чине. По этому поводу он взял полагающийся отпуск и поехал в свою маленькую деревушку под Кинешмой, где по совету местных специалистов и запил горькую.
   Запил он с кумовьями и братанами, которые, узнав о его приезде, загодя поставили бражку. По молочной сорокалитровой фляге каждый.
   Сам Глотов почти совсем не пил, но тут кумовья, узнав о его сложных служебных обстоятельствах, настояли на том, что надо снять нервное напряжение и вообще: «Гори оно все огнем! Главное — отдохнуть по-человечески».
   И Глотов начал прилежно «отдыхать»…
   Вот после этого отдыха полковник медслужбы Никодимов и обнаружил у него нервное истощение. С тех пор Глотов решительно и бесповоротно перешел на щадящий режим жизни.
   Служил он в армии с девятнадцати лет, некоторые годы его службы засчитывались каждый за два. И поэтому положенная выслуга, двадцать пять лет, у него набралась к сорока годам. В день своего сорокалетия в связи с болезнью он торжественно ушел на пенсию. И с того самого дня вся его жизнь была подчинена одной идее — сохранению истощенной нервной системы. Методов же сохранения ее оказалось неожиданно много.
   Прежде всего дома своей жене Лиденысе Глотов объявил, что повышать голос в его присутствии не рекомендуется. Также недопустимо поднятие им тяжестей и занятие мелкой кропотливой работой, требующей напряженного внимания. Ему категорически запрещалось попадать в конфликтные и стрессовые ситуации. Решительно отвергалась врачами деятельность, связанная с материальной или любой другой ответственностью. Рекомендовалось следить за работой органов пищеварения, а также за мышечно-двигательным аппаратом. Следовало уделять особое внимание дыханию и не допускать переутомления органов зрения.
   Одним словом, жизнь теперь для Глотова, а также для его родных и близких, стала тяжелой, ответственной работой.
   Первые года три Глотов отдыхал. С утра, если погода благоприятствовала, он обычно брал транзисторный приемник, пачку газет и тихой походкой шел на берег Москвы-реки в Серебряный Бор, расположенный поблизости от его дома. Там он задумчиво бродил по березовым аллеям или сидел на лавочке.
   Приемник висел у него через плечо, как офицерский планшет. Чаще всего приемник не работал. Глотов включал его раза два-три, чтобы прослушать новости по «Маяку». Он и брал-то его только для того, чтоб «не отключаться от текущей жизни».
   Глотов считал себя тонким политиком. Он знал все, что происходит в мире. Это позволяло ему, с одной стороны, находиться как бы в гуще событий, а с другой стороны, сохранять свою истощенную нервную систему, потому что его нервная система, к счастью, чрезвычайно слабо реагировала на события в расистской ЮАР или на забастовочное движение английских горняков.
   Дома он с удовольствием и охотой брался за исполнение посильных обязанностей — ходил за кефиром, за хлебом, за макаронами, в мясные же и в овощные магазины он даже не заходил. В первые — из-за ответственности (не дай Бог, не тот кусок выберешь), а во вторые — из-за очередей и тяжести продуктов.
   Зато он продолжал вести трезвый образ жизни, курить так и не начал, на чужих женщин не заглядывался и был вполне самостоятельным, солидным человеком, и потому жена его Лиденька души в нем не чаяла и в обязательном порядке приводила его на все праздничные вечера в свою проектную организацию, где работала чертежницей.
   Здоровый цвет лица, высокий рост, представительная внешность, а также какая-то особенная надежность и стабильность, крупными буквами написанная на его челе, вызывали у Лиденькиных подружек по работе неизменную зависть. Лиденька именно в такие вечера была совершенно счастлива.
   Дети Глотова, десятилетняя Катя и девятилетний Степа, его боялись.
   Ходил он всегда ровной солидной походкой, величественно неся свою голову и глядя поверх толпы, благо рост ему позволял это. Если ему случалось споткнуться, он останавливался, замирал и удивленно смотрел: обо что же это он споткнулся? И при этом склонял голову то вправо, то влево. Потом оглядывался вокруг, не видел ли кто его конфуза, плевал на камень или железку, о которую споткнулся, и шел дальше.
   Через три года, когда он уже видеть не мог речные пейзажи, когда березки начали вызывать в нем глухую ненависть, а сам отдых оборачивался явным вредом для его здоровья, Глотов всерьез задумался о дальнейшем существовании. В результате многодневных размышлений он пришел к печальному выводу, что необходимо как-то перестроить свою жизнь, организовать новый, здоровый ритм в щадящем режиме. Глотов понял, что для этого нужно устроиться на работу. Сразу возникло множество проблем.
   Специальности у Глотова, кроме военной, не было никакой. Единственное, что он умел делать профессионально, — это заставлять других работать. Причем он умудрялся это делать, не принимая близко к сердцу конечный результат труда. Его талант (а это был именно талант) не зависел от того, разумна или совершенно бессмысленна исполняемая его подчиненными работа. Он, не затрачивая на них ни грамма (если так можно выразиться) душевного здоровья, умудрялся одним жестом, одним движением бровей, одной негромкой, но ясной фразой привести в трепет самого отпетого бездельника.
   В армии солдаты, сержанты и младшие офицеры боялись Глотова до судорог, так же, как боялись его родные дети, Катя и Степа. Глотов же относился к своим подчиненным по-отечески.
   Было ясно, что устраиваться нужно только начальником, но таким, который ни за что не отвечает. Вот в чем была щекотливость положения. Нельзя сказать, что Глотов не любил или не умел подчиняться, но он должен был при этом и сам командовать. Другому он не был обучен. Словом, он был идеальным представителем так называемого среднего звена.
   К тому же предполагаемая работа его не могла быть удалена от дома более чем на три километра, чтобы дорога пешком неторопливым шагом не занимала более тридцати пяти минут. В городском транспорте, особенно в часы пик, Глотову ездить было категорически запрещено.
   Таким образом, эмпирическим путем родилась идея о военизированной или межведомственной охране. Ну, и следующим логическим шагом было устройство Глотова начальником команды служебного собаководства, на ту самую водопроводную станцию, куда для прохождения дальнейшей службы был переведен контуженный на границе и ослепший на один глаз, огромный беспородный пес Норт.
   Константин Константинович Глотов ни разу ни на одну минуту не опоздал на работу. Он и не мог опоздать. Вся его жизнь и жизнь его семьи была спланирована и построена так, что опоздание было полностью исключено, потому что само по себе опоздание, а также связанные с ним волнения и спешка могли травмировать и без того истощенную нервную систему Глотова.
   Ложился спать Глотов никак не позже 22 часов по будням и во столько же по выходным дням и праздникам. Конечно, он мог бы в праздники лечь на час позже и встать, соответственно, позже на тот же час, но к чему подвергать организм перестройке без крайней на то нужды?.. Ну что, скажите на милость, даст этот несчастный час? Что он может изменить? А для нервной системы все-таки сшибка. А против сшибок поднимают свой голос все невропатологи и психиатры. И даже терапевты этих нервных сшибок не одобряют.
   И во сколько должен ложиться человек, который каждый день встает в шесть часов? Ведь меньше восьми часов даже здоровым людям спать не рекомендуется. Да и детям тоже полезно пораньше лечь. Телевизор смотреть допоздна вовсе не полезно.
   Ну, а жена может ложиться во сколько ей вздумается. Она взрослый человек и должна уметь распределять свое свободное время самостоятельно. От нее ведь только и требуется, что приготовить утром чай, сварить одно яйцо всмятку и накрыть на стол.
   Глотов не был привередлив в еде. Напротив, вот уже двадцать лет он съедал по утрам одно яйцо всмятку с двумя тонкими кусками хлеба, намазанного маслом, и выпивал две чашки не очень крепкого, но непременно свежезаваренного чая. Только после такого неторопливого, вдумчивого завтрака, с непременным прочтением третьей полосы газеты «Красная звезда», у Глотова начинал функционировать кишечник, и он довершал свой утренний ритуал в туалете.
   Строжайшим образом в его доме было запрещено:
   1. Издавать какие-либо звуки после 22 часов, особенно в первый и второй час его сна, потому что если Глотов просыпался именно в это время, то ему грозила мучительная бессонница, которая выбивала его из колеи на целую неделю и глубоко травмировала его нервную систему;
   2. Рваться в туалет в то время, когда там находился хозяин дома. Это сбивало весь настрой и спазматически действовало на его кишечник, что тоже приводило к недельному расстройству и желудка, и нервной системы. За этим особенно строго следила Лидия Антоновна.
   К чести семьи Глотова нужно сказать, что все эти несложные правила соблюдались в его доме неукоснительно. Его дети, как бы ни заигрались в своей комнате, никогда не забывались настолько, чтоб громко крикнуть или уронить что-то на пол.
   Они совершенно безропотно ложились спать вовремя и, прежде чем дернуться в туалет, останавливались как вкопанные на полном скаку и смотрели на положение наружной щеколды, на выключатель или на полоску света внизу под дверью.
   Хитрый Степа бежал в таких случаях в ванную, включал воду и справлял там свою малую нужду. Катенька же тихонько становилась в сторонке и терпеливо ждала, не сводя глаз с двери и переминаясь с ноги на ногу.
   Совершив все предписанные устоявшимся утренним ритуалом действия, Глотов неспешно и тщательно, по погоде (прогноз прослушивался им лично по репродуктору не менее двух раз), одевался и ровно в двадцать минут восьмого выходил из дома.
   Зимой в гололед он выходил в семь часов пятнадцать минут. Это позволяло ему являться на водопроводную станцию за десять минут до развода дежурной смены, т.е. до начала его, Глотова, рабочего дня, установленного им самим же.
   Прошлый начальник, тоже отставник, ветеран ВОВ Трохимчук, приезжал на работу к девяти, а развод смены производил с 9 до 10 часов. Трохимчука, умершего в дежурке во время послеобеденного сна, все старожилы к месту и не к месту поминали добрым словом.
   Глотова не любили ни старички, ни молодежь, но боялись и те, и другие. Глотов очень бы удивился, узнав, что он живет по принципу одного древнеримского императора, который в свое время заявил: «Пусть не любят, лишь бы боялись».
   Никакими особыми принципами Глотов в своей жизни не руководствовался. Просто ему было безразлично — любят его или ненавидят подчиненные. Он вовсе не замечал их оценки и был совершенно недоступен для любых неуставных отношений.
   Он не испытывал никаких эмоций к своим подчиненным. Изредка лишь на его непроницаемом лице возникало удивленное выражение. Это случалось, когда его распоряжения не выполнялись или подвергались сомнению. Глотов в таких случаях изумленно поднимал брови, смотрел на виновного, как на камень или кусок арматуры, о который споткнулся, и автоматически назначал провинившемуся меру наказания, предусмотренного инструкцией.
   И каждый раз ему было невдомек — как это люди решаются на проступок, если им заранее известно наказание.
   Надо ли добавлять, что собак он вообще как бы не видел.
   В тот день, когда пограничник ефрейтор Ломазов привез на станцию Норта, Глотова так беспокоил и раздражал долгий и надоедливый лай собак, что он вынужден был вставить в уши по куску ваты и только после этого смог продолжать оформлять документы по приемке на довольствие беспородного кобеля черной масти по кличке Норт.
   Все утро 7 ноября Глотова не покидало странное чувство… Это была не тревога, не тяжелое предчувствие, не обида. Это было какое-то неосознанное и необъяснимое раздражение. Словно он забыл что-то, правда, не очень важное, но и не совсем пустяковое. Словно он укололся о кактус, и невидимый кончик иголки остался в пальце, в самой подушечке, и мешал. Ничего страшного вроде бы и не случилось, но неприятно, раздражает… И вытащить невозможно ни зубами, ни ногтями. Совсем крошечный кончик… Но мешает, портит настроение.
   Глотов без всякого удовольствия посмотрел военный парад, потом физкультурный. Ему не понравилась форма физкультурников и физкультурниц. Не понравились ему упражнения с мячами и обручами. Правда, выступления акробатов он одобрил. Он даже не стал смотреть демонстрацию и выключил телевизор.
   Во всем доме, и сверху и снизу, и через стенку, слышалась бодрая музыка и приветственные выкрики демонстрантов, а в квартире Глотовых стояла напряженная тишина.
   Дети ходили на цыпочках и украдкой поглядывали на телевизор. Жена Глотова, Лидия, осторожно, стараясь не бренчать, мыла посуду. Сам Константин Константинович прилег на диван с праздничным номером газеты «Красная Звезда», но читал недолго. Заметки показались ему скучными, неувлекательными. Он сложил газету и, поднявшись с дивана, обвел квартиру строгим, прямым, как луч прожектора, взглядом. И все, кто попадал под этот взгляд, невольно втягивали голову в плечи.
   На счастье домашних, никакого беспорядка Глотов не обнаружил. Тогда он, чтобы не оставаться стоящим посреди комнаты, подошел к платяному шкафу и вытащил свой содержавшийся Лидией в безупречном порядке парадный мундир со всеми орденами и регалиями.
   Неожиданно для самого себя переодевшись, Глотов надел на мундир шинель, фуражку и направился к выходу. Встретив удивленный взгляд Лидии, он, ни на секунду не задумываясь, объяснил:
   — Пойду на станцию, посмотрю, как там дела…
   Слова эти сорвались с его языка совершенно непроизвольно, так как минуту назад, начав примерять форму, Глотов не знал, что выйдет в ней на улицу, и, уже начав выходить, он еще не знал, зачем он идет. И только услышав свой ответ жене, он понял, для чего совершил этот ряд действий. И тут же Глотову стало ясно, что ему совершенно необходимо на станцию, что именно это он чуть было не забыл.
   Двигаясь размеренной и твердой походкой по привычному маршруту, он осознал, зачем именно он туда идет: обязательно нужно было проверить, как несет дежурство этот разгильдяй и нахал, предлагающий ему ужин в «Арагви» за нарушение графика. Этот купеческий сынок, уверенный, что за деньги все продается и все покупается, что его, Глотова, можно соблазнить французским коньяком.
   И как только он это понял, складка на его переносице дрогнула и пропала, тень раздражения сошла с его чела, и мышцы лица расслабились. Он почувствовал облегчение, будто кто-то взял тончайший пинцет, под сильным увеличительным стеклом разглядел занозу и одним легким и точным движением бесчувственно вынул ее из пальца. И теперь можно было трогать и мять подушечку другими пальцами и ощущать лишь приятный след боли.
   Поняв, кто был причиной испорченного праздника, он сильно рассердился на этого наглого юнца. Глотова раздражала не столько сама попытка подкупа, сколько то, что этот «грузинский князек» с легкостью готов был заплатить тридцать, а то и все пятьдесят рублей за такую пустяковую услугу.
   Глотов вошел на территорию станции через проходную и пошел прямо к кухне. Он был совершенно уверен, что котлы, в которых варилась собачья похлебка, после утренней кормежки остались грязными. Он был убежден, что этот князек, направо и налево разбрасывающий полусотенные бумажки, так прямо и варит в жирных, вонючих, закопченных котлах, к которым намертво пригорела перловка.
   Приятно размышляя таким образом, глядя ровно перед собой и печатая шаг начищенными офицерскими полуботинками, он двигался в глубь станции. И тут из-за поворота навстречу ему такой же мерной, строевой походкой вышел Норт.
   Глотов внутренне окаменел, в то время как ноги его продолжали по инерции двигаться в том же темпе и направлении.
   Норт, увидев человека в форме и узнав в нем начальника, внутренне оживился, но воспитание и огромное собственное достоинство не позволили ему с щенячьей непосредственностью броситься навстречу начальству. Он даже не ускорил шага, и только шевельнувшийся хвост мог выдать внимательному наблюдателю истинные чувства пса-ветерана.
   Когда между ними осталось несколько метров, Глотов остановился, вытянув руки «по швам» и плотно прижав их к телу. Остановился и Норт. Он прямо и вопросительно поглядел на Глотова. От того никаких действий и команд не последовало. Норт нервно зевнул, словно хотел сказать: «Ну? Что? Да говори же, наконец! Что молчишь?»
   До Глотова, который до сего момента просто не замечал вверенных ему собак, так и не дошел смысл происходящего, и все его тело от страха покрылось обильным потом. Закричать, побежать, влезть на дерево он не мог по двум причинам: во-первых, где-то глубоко в памяти хранилось правило «не беги от собаки», а во-вторых (и это главное), ему не позволял так поступить мундир. Не будь он в мундире, Глотов наверняка не устоял бы на месте, несмотря на все «собачьи» правила.
   У него вдруг сами собой, непроизвольно напряглись ноги, вот-вот готовые сорваться с места и понести его, не разбирая дороги, но он удержал их, и на это ушло столько душевных сил, что Глотов облился второй волной пота. Она была обильнее первой. Он почувствовал, как пот стекает с висков по щекам на гладко выбритый подбородок и ручьем бежит по желобку на спине.
   Норт, почуяв сильный запах страха и убедившись, что перед ним не враг, но и не друг, еще раз, но уже презрительно зевнул, неторопливо повернулся и оскорбительно расхлябанной походкой потрусил назад.
   И тут из-за поворота показался напевающий веселую грузинскую песенку Ираклий Мелашвили. Он шел и беззаботно жонглировал тремя маленькими зелеными мандаринками, присланными ему дядей из Сухуми. «Чтобы ты не забывал родного запаха. А кушать будешь позже…» — так было написано в сопроводительном письме. Мандаринки постоянно падали и шустро раскатывались но сырому черному тротуару.
   Завидев Ираклия, Норт крутанул хвостом и тяжелым галопом двинулся к нему навстречу. Добежав, он стал прыгать, делая вид, что хочет поймать мандаринки.
   Ираклий весело бранился по-грузински и просил не мешать ему жонглировать. Он говорил, что собирается поступить в цирк клоуном, что такого старого и глупого пса туда не возьмут, потому что он ничего не умеет, а только мешает, что если он будет хорошо вести себя и не мешать тренироваться, то, может быть, Ираклий возьмет его с собой в качестве скакуна, и он будет работать вороным кабардинцем, и что они могут попробовать прямо сейчас… Ираклий весело попытался оседлать Норта, а тот весело увернулся…
   Увлеченный игрой Ираклий не заметил Глотова. Он не увидел, как тот некоторое время наблюдал за ними, потом четко, по-строевому развернулся и пошел прочь, так и не сказав ни одного слова.
   Девятнадцатого декабря Глотов пришел домой с работы и не нашел ни жены, ни детей. На столе лежала записка:
   «Я ушла от тебя. Пока мы не разменяемся, я буду жить у мамы. Пожалуйста, не преследуй меня. Из этого ничего хорошего не получится. Ты только вынудишь меня скрываться. На работу не звони и не приходи. Там одобряют мое решение. Я позвоню тебе сама, когда смогу. Прости меня, но от алиментов я не откажусь. Без них я не смогу поднять детей. Я считаю, что я заслужила эти деньги. Семнадцать лет я на тебя батрачила…
   Лида».
   Глотов, не раздеваясь и не снимая шапки, присел за обеденный стол, прочитал записку еще два раза, потом поднялся, открыл дверцы шкафа, перебрал свою одежду (другой в шкафу не оказалось), заглянул под кровать и с удовлетворением убедился, что и чемоданов нет, вышел в прихожую и прощупал все вещи на вешалке. Ни Лидиных, ни детских вещей там не оказалось.
   Тогда он вернулся в комнату, выдвинул ящик серванта, достал полиэтиленовый пакет, где хранились документы, гарантийные талоны и паспорта на бытовую технику, перелистал все по листочку. Ни одной бумажки, свидетельствующей о том, что у него (не когда-то, а вот сейчас, еще утром) была жена, там не обнаружилось.
   Он снова вернулся в прихожую и в дальнем углу тумбочки для обуви нашел старые домашние тапочки жены с оторванным помпоном и с ободранными, лохматыми носами. Он взял тапочки в руки и долго крутил, рассматривая. Вспомнил, что эти тапочки подарила жене теща на 8 Марта.
   Он вспомнил, что в тот праздник принес жене букет мимозы, честно отстояв за ним полтора часа на улице Горького. Он всегда покупал цветы на 8 Марта и всегда покупал в магазине на улице Горького.
   Он, все еще не раздеваясь, прошел в комнату и опять присел к столу, поставил на него драные тапочки и в который раз медленно перечитал записку. Сложил ее и сунул в карман тяжелого пальто, сшитого из перекрашенного в черный цвет плотного офицерского сукна.
   Время было обеденное (обедал он всегда в одно и то же время, в шесть часов), и Глотов, прислушавшись к себе, понял, что ему хочется есть. Он прошел на кухню. На плите стояла открытая пустая кастрюля с прилипшим лавровым листом и кусочками свеклы — все, что осталось от борща. На сковородке валялась половина котлеты и горстка засохших рожков. В мойке вкривь и вкось лежала беспорядочно сваленная посуда.
   Он заглянул в холодильник. Кроме скользких сосисок в сморщенном целлофане и пожелтевшего майонеза на дне банки, он ничего не нашел и отстранение удивился, что еще утром все было — и еда, и порядок, и чистота. И это было настолько привычно, что он и не замечал этого.
   В последнюю очередь он заглянул в комнату детей. По всему полу были рассыпаны старые цветные карандаши с обломанными грифелями. Занавеска на окне была сорвана и висела на одном крючке сбоку.
   Глотову захотелось сорвать занавеску и накрыть ею кровать с залежанным серым бельем. Он шагнул к окну, нога его поехала на карандашах, как на роликах, вперед, и он упал на спину. Карандаши брызнули из-под него во все стороны, как живые. Он сильно стукнулся затылком, но не почувствовал боли. Его защитила плотная офицерская шапка.
   Он не сразу понял, что произошло. Он лежал и рассматривал потолок, трещины в углу около окна, люстру. К ее рожкам были привязаны два спущенных шарика, вяло колышущихся в воздухе, который он привел в движение своим падением и резким взмахом левой руки. Правая его рука так и осталась в кармане пальто. Она судорожно сжимала прощальную записку.
   Какое-то время спустя в бегущих по потолку горящих строчках он прочел точную причину всего случившегося. Такие строчки он видел на некоторых зданиях Москвы. Он всегда останавливался и добросовестно считывал рекламу Госстраха или кинопроката.
   Он закрыл глаза, обдумал все как следует, похрустел бумажкой в кармане, поднялся, подошел к зеркалу, поправил шапку и шарф и вышел из квартиры, тщательно, по обыкновению, заперев оба дверных замка. Он вышел из подъезда, придержав за собой дверь на тугой пружине, и, четко отмеряя левой рукой шаг, а правую держа в кармане с запиской, двинулся исправлять положение и восстанавливать справедливость. Несгибаемый человек… Он не согнулся. Он сломался.
   Жена Глотова узнала о несчастье, случившемся с мужем, в тот же день и не мешкая отправилась в психиатрическую больницу имени Ганнушкина в Сокольники на Потешную улицу. Ничего утешительного ей там не сказали.
   Буйных припадков у Глотова с того дня больше не было. Он всех узнавал, понимал, где он и почему. Единственное, в чем выражалась его болезнь, — это в невероятном аппетите. Он съедал все, что давали, просил добавки, подъедал на тарелках за больными, опустошал больничные холодильники в других отделениях, воровал у лежачих больных их порции.
   Надо ли говорить, что он в один присест уничтожал передачи, которые два раза в неделю приносила ему жена. Она вернулась в их квартиру и считала себя виноватой в болезни мужа. Врачи запрещали ей носить такое количество продуктов, но она, подкупив сердобольных нянечек, передавала Глотову еду тайком. Она посещала своего мужа по утрам. С работы ей уйти было легче, чем выкроить от детей время вечером.
   В тот день, попрощавшись с ним как обычно, Лидия Антоновна, по заведенному ритуалу, подошла под окна десятого отделения, где лежал Константин Константинович, помахала ему рукой и деловой походкой пошла прочь. Константин Константинович послал ей воздушный поцелуй.
   Едва скрывшись за углом, Лидия Антоновна оглянулась по сторонам и торопливо, почти бегом, направилась не на трамвайную остановку, а вокруг третьего корпуса обратно в проходную. Снова поднялась на второй этаж и робко постучалась в дверь заведующего отделением.