Конечно, мы с Лариской специально готовили мое появление, как цирковой трюк. Туфельки, юбочка, чулочки… Прическа, реснички чуть-чуть, едва заметно, чтоб учителя не зудели, колечко — подарок Ираклия, цепочка серебряная венецианского плетения. Зверева слюну, как собака Павлова, пустила, когда увидела. Я поклялась дать ей поносить. Но главное, как говорит Зверева, у меня появилась походка. То ходила и ходила, а теперь, как скажет Лариска, выступаю. Вот было бы интересно подсмотреть со стороны, потому что когда идешь мимо зеркала или витрины и смотришь на себя, то походка делается деревянной. Я и сама чувствую, что двигаюсь по-другому. Такое странное ощущение — сижу, стою, лежу, иду и словно чувствую все свое тело сразу. И оно одновременно и легкое, и тяжелое.
   Интересно будет прочитать эти записи лет через десять… Что-то я скажу по этому поводу? А мне наплевать! Слышишь ты, старая грымза? Наплевать на все твои кривые ухмылки и умные слова. Хочу на тебя посмотреть, как ты будешь ходить в свои двадцать шесть лет! Хочу посмотреть, кто тебя будет любить с такой же силой, как меня любит Ираклий? Он даже на прощание не позволил себе поцеловать меня в губы. Ведь я нарочно подставляла ему губы, а он чмокнул в щечку, и все. А сам аж дрожит весь. Я же чувствую! Вот это мужская выдержка! Хотя, конечно, это уж чересчур. Собираться жениться на девушке через полтора-два года и ни разу не обнять ее по-настоящему. А еще говорят, что грузины супермужчины.
   Ну все! И сама с собой в будущем поссорилась, и Лариску оговорила, и на Ираклия бедного накричала! Все сделала, кроме того единственного, ради чего дневник открыла. Вот и мама все время мне твердит, что не умею сосредоточиться. С этим надо как-то бороться! Начинаю. Записываю то, что собиралась с самого начала. Итак…
   Явились в школу мы с Лариской специально позже всех. Погода была отличная, во дворе гремела музыка, и директор через микрофон поздравлял первоклассников. Их насыпало целый двор. Мы тихонько подошли, и я сразу же увидела А. И сердце мое екнуло вопреки всем опасениям. Меня даже пот прошиб, и я, как говорит Зверева, покраснела до шеи. Хорошо, что мы подошли сзади незаметно. И весь митинг я видела А., а он меня не видел. Это позволило мне психологически освоиться.
   Потом мы с Лариской специально исчезли и проследили, как А. со своим вечным спутником Спиридоновым направились в класс. Потом, когда уже все вошли, поахали друг на дружку, поохали и немного успокоились, явились мы с Лариской… Сдавленный стон зависти и изумления прокатился по классу, когда стремительной и независимой походкой мы прошли за свою парту.
   Мне удалось дружески легко кивнуть А. и больше не смотреть в его сторону. Но боковым зрением я увидела, как расширились его глаза, как какая-то фраза застряла во рту, как недоуменно сошлись на переносице брови. Я всей кожей почувствовала, что он просто обалдел. И не только он. Но он больше всех. По-настоящему.
   Потом я весь день даже не смотрела в его сторону. Мне и не нужно было. Зверева служила мне перископом. Она сообщала о каждом его взгляде, о каждом движении…
   Когда мы выходили из школы после уроков, они с Игорьком, как миленькие, торчали около ворот. Потом тащились за нами почти до самого дома. Правда, им частично по пути, но тут все понятно без лишних слов.
   Итак — СВЕРШИЛОСЬ!!! Я счастлива!!! Оказывается, это очень, очень, очень приятно — быть счастливой.
   19 октября 1978 г.
   Не понимаю, за что Пушкин любил осень? У нас в Щедринке это самое отвратительное время года. Листва облетает, и сквозь голые ветви становятся видны наши древние развалюхи во всех печальных подробностях. Как грустно, но красиво сказано! Жаль, что где-то я это читала… Может, когда-то эти дачи и были красивы, но сейчас… Все в гнилых заплатах. Где были витражи — серая фанера, вместо резных наличников — обломки, как обломки зубов в старческом рту. Или в рте? И то, и другое — некрасиво. И потом, эта желтая грязь… У нас четыре главные улицы засыпали дробленым известняком. Собирались асфальт положить, но почему-то раздумали. Так и осталось. И чуть дождь пойдет — расползается желтая грязь повсюду. Даже на стенки залезает. У нас в школе, хоть мы и переобуваемся, полы становятся грязно-желтыми. Остальные улочки и переулки осенью покрываются черной грязью. Идти можно только по кирпичикам и сиротским досочкам, которые хозяева выкладывают вдоль своих палисадников.
   И вороны, и галки… Они совершенно балдеют к осени. Галдят с утра до вечера. Собираются в огромные стаи и как бешеные крутятся над станцией.
   Боже, как меня раздражает это воронье! Невозможно спать по утрам от их галдежа.
   Есть что-то безжалостное в цифре «22».
   23 октября
   Он ударил меня!
   1 ноября
   Никогда не думала, что можно жить после…
   3 ноября 1978 г.
   Неужели это и есть любовь? Но зачем же так больно? Ведь хочется праздника. Такого, как в тот день, когда мы вышли из школы, а они стояли с Игорьком и ждали нас…
   3 ноября (вечер)
   Я никогда не верила в любовь, воспеваемую Мари-ванной. Меня всегда тошнило, когда она заводила на уроках свои песни о Джульетте, Татьяне, Онегине, Маяковском. Она у нас страшно левая, Мариванна. Она даже признает любовь Маргариты к Мастеру. После Мариванны книги в руки брать не хочется… Но я знала, что она есть. Другая, современная, красивая. И вот дождалась… Правда, я сама виновата, но кто же знал, что он будет так бешено ревновать… Ведь для меня Ираклий уже давно как родственник. Как двоюродный брат или как дядя… Когда он приходит к нам, то больше с предками общается. А на меня только глядит, как девица, печальными глазами. Нет, правда, я совсем как-то забыла, что он мой официальный жених… Из наших отношений не видно, что он будет моим мужем со всеми вытекающими… Хотя мне приятно, что он любит меня, каждый раз приносит цветы, конфеты, всякие милые подарки. Когда приезжает какая-нибудь импортная группа — привозит билеты в первые ряды. Представляю, сколько они стоят… Не будет же князь Ираклий стоять с ночи в очереди.
   Одним словом, меня Бес попутал. Саша что-то сказал, я обиделась и, чтоб поставить его на место, объявила, кто я такая и как ко мне некоторые относятся. Честное слово, это глупо, но у меня в голове как-то не связывались наши с Сашей отношения и Ираклий.
   Ираклий был там, где родители, бабушка, семья, а Саша — это другое, тайное, почти запретное и очень больное. Раньше я это скрывала от всех, кроме Зверевой, потому что любила безответно, а теперь потому, что боюсь наших безумств…
   Не знаю, как это у других, но у нас все чрезвычайно сложно. У него тяжелейший характер. Он ко мне не подходил десять дней. Да-да, заметил меня новую, взрослую 1 сентября, влюбился без памяти (я это теперь точно знаю) и не подходил. И вообразить не мог, как это взять и просто подойти к предмету любви. Вздыхал издалека. Преследовал тайно, как мальчишка. Мне уже начало казаться, что я ошиблась в нем, что он мельче, примитивнее того недосягаемого, неприступного А., который терзал мое воображение почти весь девятый класс…
   Чтобы еще больше не разочароваться в нем или, наоборот, разочароваться окончательно и спокойно забыть, я сама сделала первый шаг. Он был ошеломлен. Как потом оказалось, он даже и не подозревал о моей прошлогодней безответной любви. Браво, Сапожникова! Брависсимо! Когда я в нашем старом парке на берегу озера положила свои загорелые руки ему на плечи и поцеловала его в губы, он просто обалдел. Я даже испугалась, я думала, он или упадет в обморок, или закричит…
   Потом все разъяснилось. Он — поэт. В самом деле. Оказывается, у него, кроме меня, есть тайная страсть — Пушкин. Оказывается, он родился с Пушкиным в один день, 6 июня, и мать назвала его в честь Пушкина Александром, а по отчеству он Сергеевич.
   Оказывается, он пишет с самого детства. Он мне показывал свои детские сказки — очень мило. А в стихах его я, к сожалению, ничего не понимаю. Он пишет почему-то свободные стихи, без рифмы, без размера, очень похожие на переводы с иностранного. Называются эти стихи верлибры.
   Все это страшная тайна. И вообще жизнь моя стала тайной. Мы встречаемся тайком от всех. О наших встречах знает только Зверева. Он даже Игорьку не рассказывает о наших отношениях… Я совершенно другим его себе представляла. Он такой нежный, робкий. Но страстный… Поцелуями и ласками он доводит меня и себя до исступления. Были такие минуты, когда казалось, что все, больше нельзя! Еще одно движение, один поцелуй — и душа отлетит.
   А наутро нужно вставать, идти в школу… Там видеть его и не замечать. А коленки подгибаются, руки дрожат, на губах идиотская улыбка. Дальше поцелуев и ласк дело, разумеется, не зашло. Думаю, что и тут мне в конце концов придется проявить инициативу. У поэтов все так сложно…
   Представляю, что будет, если маменька засунет сюда свой носик. Дорогая мамочка, у тебя уже взрослая дочь выросла… А Зверева уже давно живет со своим Сережей и в голову ничего не берет. Ее Сережа говорит, что это не нравственные проблемы, а гигиенические, что в России традиционно ханжеское и примитивное отношение к сексу. Вся Европа давно отбросила предрассудки. У них давно уже не бывает трагедий на сексуальной почве. Это называется «сексуальная революция», мамуля. И это — факт жизни. А против факта, как скажет папуля, не попрешь.
   А я еще девица, в отличие от половины наших девчонок. Но не потому, что придерживаюсь твоей и Мариваннииой доморощенной морали, а потому, что так получилось. А могло получиться и по-другому. Вот так, мамуля! Привет папуле! Интересно бы узнать, как у вас все было. Да вы разве расскажете? Вы будете молчать, как партизаны. А может, у вас все так «положительно» было, что и рассказать стыдно?
   А меня неделю назад ударили! И я горжусь этим. Мне влепили настоящую пощечину, звонкую, на весь парк! Правда, я сама дура. Не стоило ему рассказывать об Ираклии… А назавтра он не пришел в школу. Зверева через Игорька выяснила, что он болен и врачи не могут понять, что с ним. Температура сорок и озноб такой, что зубы стучат, но никаких признаков простуды.
   Только я знаю, что с ним. У него любовная горячка! Мамуля, у папули из-за тебя была любовная горячка? Нет? Тогда молчи!
   Теперь ему лучше. Теперь-то у него нашли пневмонию. А почему сразу не нашли? Говорят, что с пневмонией можно проваляться двадцать дней. Значит, на праздники я буду одна… Приходить к нему он не разрешает, потому что поэт. Выйти ко мне не может, потому что больной поэт; Как же с ним сложно, Господи…
   И постоянно чего-то не хватает… Какого-то праздника. Словно купили тебе потрясное вечернее бархатное платье с декольте, а пойти в нем некуда…
   Я, наверное, на ноябрьские праздники поеду со Зверевой в Москву. У ее Сережи будет веселая компания. С девчонок собирают по пятерке, а с мальчиков — по десятке.
   Только бы в Москве с Ираклием не встретиться. Я ему наврала, что буду у Зверевой на девичнике, и запретила приезжать.
   Как это трудно и ответственно быть любимой!
   10 ноября 1978 г.
   Сегодня — День милиции. Предки в гостиной смотрят праздничный концерт. Как я его ждала… Это было всего неделю назад, а вспоминаю об этом, как о другой жизни, другой эпохе.
   Высоковский выступает. Предки смеются. Милиционеры смеются. А мне неинтересно. Мать позвала. Я сказала, что болит голова. И тут же пожалела об этом. Мать тут же налетела коршуном: что болит? как болит? Ни-че-го! Просто ваш концерт дурацкий, с вашей дурацкой Пугачевой и с вашей дурацкой Толкуновой, и с вашим дурацким Хазановым мне неинтересен! Мамуля сперва жутко удивилась, потом обиделась и, поджав губы, уплыла. По-моему, она поняла, что имеет дело уже с другим человеком.
   Софию Ротару объявили. На ее месте я бы не согласилась участвовать в такой сборной солянке. Одно дело, когда ты гвоздь программы, а другое дело, когда вся программа из таких же гвоздей. Папашка говорит, что перед милицией, как перед Богом, все равны. Это у него шутка такая. По-моему, не очень…
   Господи! При чем тут милиция, концерт, папашка с его шутками?! Как трудно писать правду! Даже самой себе!
   А равных не бывает!
   Зверева хочет переходить в другую школу… Как она объяснит это своим родителям? А может, лучше мне перейти? А как я это объясню своим? Никуда я не буду переходить. Ничего я не буду делать. Никому ничего я не буду говорить. Потому что… Потому что я не виновата. Бедная Лариска, она это поймет очень нескоро или не поймет никогда!
   Сперва она ушам не верила. Потом долгое время не хотела верить своим коровьим, прекрасным глазам. А я поняла все сразу. Как только мы вошли к Сергею, я про себя шепотом, вернее не шепотом, а громко, но про себя, сказала: «Он!» По-моему, и он это почувствовал. Он даже немножко испугался и растерянно посмотрел на Ларису, как бы спрашивая: а что же с тобой теперь делать?
   А вот она ничего и не заметила. Она, как гусыня, выставила свою огромную грудь вперед и пошла вперевалочку, словно она хозяйка бала. «Мальчики, девочки, очень приятно, очень приятно, кто-нибудь хлеба купил? Где консервный нож?»
   Сергей лишь на секунду замешкался… Он тут же поймал мой взгляд на Ларису, понял мое к ней по-дружески ироничное отношение и включился в игру. В ту игру, в которую мы играли только с ним вдвоем…
   Он начал (а может быть, начала я, а он только поддержал, теперь трудно сказать) делать вид, что Зверева настоящая хозяйка в его доме, как я делала вид, что она настоящий командир в нашей паре. Я с каждым пустяком бегала к ней за советом или разрешением, а он, когда обращались к нему со всякими там организационными вопросами, отсылал всех к ней.
   Как с ним было легко! Какой он был тонкий, понятливый партнер! Как в нем все широко, щедро! Как элегантно он одет, как воспитан, с какой великолепной естественностью и непринужденностью держится! Бедная дуреха Зверева и сотой доли этого не может оценить. А как он мило сожалеет по этому поводу. Он дал мне это почувствовать в первые же пять минут знакомства.
   А какой великолепный тост он произнес. Он говорил, что сегодня счастлив по-настоящему, потому что его окружают друзья, потому что за столом столько прекрасных дам! Кроме нас со Зверевой, были еще две невнятные тетки, почти старухи, лет по двадцать пять, которые смотрели на нас свысока и разговаривали через губу. Но ничего, мы им показали!
   Потом он говорил, что только сегодня понял, что значит быть по-настоящему влюбленным… И смотрел при этом на Звереву, а та разомлела, расквасилась. Клянусь, я подумала, что сейчас она язык этим теткам толстоногим покажет, потому что одна из них, как мы с Лариской вычислили, была с Сергеем раньше. В общем, как писал дедушка Крылов, у Лариски «от радости в зобу дыханье сперло».
   А говорил-то он это мне! Все до последнего словечка, до последней точки. И никто на свете, ни Зверева, ни эти тетки, ни их кавалеры (неплохие мальчики, один из них такой забавный, Миша Галкин, потом Звереву утешал), никто ничего не понял.
   Зверева поняла лишь тогда, когда Сережа семь раз подряд пригласил меня на танец. Но она придумала себе, что Сергей на нее обиделся за то, что она кокетничала с Мишей Галкиным. Она начала выяснять с Сережей отношения и была при этом жалка и смешна. Потом она быстро напилась и стала плакать. Потом одна из теток начала выступать, и Сергей прогнал их обеих. Второй мальчик, не помню, как его зовут, поехал их провожать в Дегунино.
   Потом Миша Галкин увел Звереву в родительскую спальню.
   Сергей, оставшись наедине со мной, как-то смутился, засуетился и стал до того близким и родным, что у меня все внутри опустилось… Я подошла к нему, положила руки на плечи и, глядя прямо в глаза, сказала:
   — Ты собирался показать мне свою комнату.
   Теперь Гурченко! Вот образец несгибаемой воли и жизнеспособности. Надо же, имея так мало внешних данных, так много добиться в жизни. Моя мать была в молодости намного привлекательнее. Да и сейчас… И голос у нее сильнее, а много ли она имеет? Сидит в крохотной двухкомнатной квартирке и смотрит на чужой успех.
   Прости меня, мамуля, но это правда. Я люблю тебя, но если ты когда-нибудь прочтешь эти строки, я тебя возненавижу! Так и знай.
   Ты всегда говорила, что меня заносит на поворотах. Прости! Я знаю, что ты мой друг, но тебе не нужно за мной шпионить, я сама расскажу тебе все. Вот сейчас выйду, выключу телевизор и расскажу. Что, испугалась? Сиди, смотри и ничего не бойся. Я тебя не отвлеку от праздничного концерта. А жалко, что Гурченко не послушала. Через стенку — не то.
   Боже мой, какая я лицемерка и ханжа! Мамочка, не обижайся, но это твое воспитание. Все кручусь вокруг да около, все изворачиваюсь. Саня сказал, что я скрытая графоманка, когда я ему рассказала, что веду дневник и делаю длиннющие записи.
   А я и не собираюсь стать профессионалом. Я пишу только потому, что не могу думать в голове. Не все же такие умные, как он…
   Нет, серьезно, он очень умный. Я бы даже сказала., он «благородного ума человек», как Ираклий — человек благородной души. А какая я умная — с ума сойти!
   Конечно, он поймет, что я не могла поступить иначе! Что я НЕ ВИНОВАТА ни перед Зверевой, ни перед ним, ни перед Ираклием, ни перед всем светом. Я поступила так, как требовало, как приказывало мое женское естество.
   Во всех книжках по сексу (мы со Зверевой начитались — будь здоров!) сказано, что первый раз — самый главный. Мне все уши прожужжали, что это больно, что это страшно, что с первого раза ничего не узнаешь, а я узнала все! Все до конца. Я узнала нестерпимое наслаждение, пусть перемешанное с болью, но наслаждение! Я узнала счастье, к которому почти подходила, почти дотягивалась во время наших мучительных, сумасшедших встреч с Сашей!
   И еще я узнала власть! Ираклий не в счет, потому что мне никогда не нужна была власть над ним. А тут я пришла, сказала сама себе: «Он», и взяла его, несмотря на Звереву с ее грудью и прекрасными коровьими глазами, несмотря на теток, на то, что сам Сергей заранее не был готов к этому.
   Теперь я понимаю Наташу Ростову. Андрей Болконский был ее идеальной любовью, а Анатоль Курагин — страстью. А сопротивляться страсти — это безнравственно, это губить и ее, и себя. И неизвестно, как все обернулось бы, если б ей удалось уехать с Курагиным. Мне удалось! И теперь я…
   21 декабря 1978 г.
   Вот это письмо:
   «Прощай, любимая! Как долго даже про себя я не мог выговорить эти два слова. Как долго я не мог поверить, что оба они — правда. И второе, и первое. Я не знал, что это будет так больно.
   Как долго я не хотел смириться с этим. Демоны ревности, подозрительности, мстительности раздирали меня на куски. Я убегал на озеро (помнишь поваленную липу?) и выл в голос, как собака по покойнику. Один раз я вспугнул своим воем влюбленных. Я их не заметил в сумерках и от стыда озверел. Кричал, прыгал, корчил рожи. А она оттаскивала своего парня за рукав. Она, наверное, чувствовала, что со мной нельзя было связываться.
   Потом я наконец заплакал. И с этой минуты мне стало легче. Боль усилилась, но очистилась от грязи, от душных ночных кошмаров, когда я вскакивал и начинал одеваться, чтобы пойти и убить его. Потом тебя. Потом себя… Малодушие, ярость, зависть, ревность, жалость к себе — это ушло. Спасибо тем влюбленным.
   Меня вдруг озарило, что ты это сделала не для того, чтоб меня обидеть, заставить страдать. Ты меньше всего думала обо мне… Я вдруг увидел вас вместо этих влюбленных. И тут я понял — ты не виновата, как не виноват я в том, что по-прежнему, или еще сильнее, люблю тебя. Я отчетливо увидел, как вы, прячась от людей и от меня, сидите на своем бревне среди снегов, как ты прижалась к нему и счастлива и не чувствуешь ни холода, ни времени.
   Прощай и прости меня, любимая. За все. За то, что было до… И особенно за то, что было после.
   Впервые я почувствовал это, когда ты пришла ко мне после праздников. Игорь сказал тебе, что я дома один и жду тебя. Ты передала с ним, что будешь через час. Я очень волновался, ведь ты первый раз шла ко мне домой. Я видел в этом какой-то особенный, скрытый смысл.
   Как только ты вошла, я сразу увидел, что это уже не ты. Но не поверил своим глазам. Мы поздоровались. У тебя были сухие, горячие, как при температуре, руки. Ты поцеловала меня… Ткнулась горячими, обветренными, как в лихорадке, губами в мою щеку, и едва уловимая гримаска исказила твое лицо. «Колючий», — улыбнулась ты. «Хорошо, я побреюсь… Ну, здравствуй!» Я обнял тебя за плечи и притянул к себе. «Здравствуй, здравствуй. Мы уже поздоровались», — и слегка повела головой в сторону, словно тебе воротничок тесен.
   Прости, любимая. Не читай. Я понимаю, что пытаюсь облегчить свою боль за твой счет. Порви и выкинь это письмо… Просто я не могу это удержать в себе.
   Все во мне насторожилось. Взгляд замечал любую мелочь. Да еще Игорь все уши прожужжал своими праздничными рассказами… Почему же она молчит о том, как провела праздники? Нет, не спрошу. Пусть начнет сама… А ты болтала о всяких пустяках, что-то про Звереву, про то, что она на тебя в очередной раз дуется (глупец, я не придал этому значения), о моей болезни, о Толстом. Оказывается, ты перечитываешь «Войну и мир». Что-то о школе…
   Потом ты заторопилась, стала искать свои перчатки. И когда ты уже положила руку на дверной замок, я не удержался и спросил: «Как праздники провела?» — «Нормально, — сказала ты, возясь с замком. — Если б Звериха не напилась и не начала буянить, было бы совсем хорошо. Этот ее Сережа — интересный парень… Ну, ты его знаешь, он в „Резисторе“ летом живет. У него мотоцикл „Иж-Планета“, такой красный. Там еще одна парочка была. Сережины друзья… А со Зверихой в приличном месте нельзя появляться, она со своими приколами просто смешна. У Сережи классные записи, весь „Бонн М“, потом еще новые, „Пинк флойд“, еще одна чикагская группа, забыла, как называется. Тяжелый рок».
   Ты сняла руку с замка и говорила, говорила… И не могла остановиться. Я наконец узнал тебя. Рассказывая о нем, ты вдруг стала прежней, родной. Я молча слушал тебя. Ты вдруг опомнилась и остановилась, словно споткнулась. И испугалась, и украдкой взглянула на меня, пытаясь понять, выдала ли себя? Заметил ли я? Нет-нет. Я ничего не заметил, захотелось мне крикнуть, продолжай! Я даже улыбнулся, даже покивал, даже попытался поддакнуть… Но ты уже поняла, что увлеклась, и, кивнув мне, выскользнула из квартиры.
   Меня колотила крупная дрожь. Я со стоном повалился на кровать и укрылся одеялом с головой. Я скрежетал зубами, я не знал, что это только начало. Хотя почему начало? В тот первый день я знал уже все во всех страшных подробностях. Но этого мне было мало. Я начал искать доказательства…
   Игорь мне врал. Наверное, он и сам сперва не знал. Его-то вы смогли обмануть. Потом, после болезни, я увидел его со Зверевой, и мне все стало ясно…
   Потом около магазина я невольно услышал рассказ Фомина. Красочный, с подробностями. Он истосковался с лета по любимому занятию и вдруг напал на единственное во всем поселке светящееся окно…
   Представляю, как он стоял и мерз, боясь переступить, чтобы снег не скрипнул под валенками, как он смотрел на счастливых любовников, рассеянно оставивших щель между шторами…
   А когда он назвал твое имя, я ударил его… Потом ничего не помню. Мне рассказывали, что я свалил его на землю и бил ногами. Этого я не прощу ни себе, ни ему…
   Сперва я искал доказательства в твоем взгляде, рукопожатии, во вранье Игорька, в сочувственных взглядах Зверевой, а после этой драки я стал от них прятаться. Но доказательства твоей подлости и неверности (прости, но тогда я так думал) буквально преследовали меня.
   Прости, любимая. Мне понадобилось много времени, чтоб понять самое главное. А самое главное в том, что мы оба — и ты, и я — хотим одного и того же — счастья тебе. А со мной ты не была и не будешь счастлива. Это я тоже понял, сидя на корявом липовом стволе, , еще не остывшем после влюбленных.
   И еще я понял, что любовь — это страшная болезнь, от которой никто не застрахован. Против нее не существует иммунитета. Вирус этой болезни дремлет в крови каждого живого человека, до поры до времени… Болезнь эта может вспыхнуть в каждую секунду, без всякого предупреждения, от одного-единственного взгляда… И тогда вся наша размеренная, спокойная жизнь разлетается на куски… И сделать ничего нельзя. Нет лекарства от этой болезни. Нет противоядия. Мы все — заложники любви. И своей и Его. Ведь чем Господь сильнее нас любит, тем большие испытания он нам посылает…
   Прощай, любимая. Спасибо тебе за счастье любить. Ведь этого у меня забрать нельзя.
   А».
   Я это письмо вынула из ящика только вечером, когда убегала к Сереже. Он ждал меня на своей даче. В подъезде и на улице было темно. Я только разглядела, что вместо обратного адреса там стоит «А».
   Как мне все надоело. Ну почему не подойти по-простому в школе, почему не спросить по-человечески: «Тинка, в чем дело?» Я бы ему все выложила, как на духу. Честное слово!
   Я сунула письмо в полиэтиленовый мешок, где лежала косметичка. Мешок этот с рекламой джинсов «Монтана» мне подарил Сережа. Ему предок из Штатов привез целую пачку в ладонь толщиной. Когда деньги у нас кончаются, Сережа берет из пачки штук десять и сдает знакомому фарцовщику по трояку. А тот их гонит по пятерке или по шесть.
   Мы пили настоящий заграничный джин с черными ягодками на этикетке. Сережа пил с тоником, а я — с пепси-колой. Балдеж! Джин — классная штука. Потом Сережа анекдоты рассказывал — сдохнуть можно! Я каталась от смеха. Просто до слез. Все ресницы потекли. Полезла в косметичку — письмо выпало. Сережа и виду не подал. Воспитание есть воспитание.