Тем не менее в тот важный момент творческой жизни Сезанна Гортензия, сама того не ведая, играет существенную роль. Она вносит в быт художника элемент постоянства. Благодаря ей затухает вулкан сезанновской чувственности, связь с Гортензией помогает Сезанну освободиться от осаждающих его видений. Начинает исполняться и скоро исполнится самое пылкое желание Сезанна: он укротит свою необузданную натуру и подымется до того искусства, о котором мечтает, в котором угадывает свою единственную на этом свете подлинную страсть.
   Сезанн знает, что цель недалека. Вышучивая свой романтизм, он пишет картину «Новая Олимпия» — карикатуру на «Олимпию» Мане, где изображает самого себя заглядевшимся на опереточную одалиску. Картина не вполне удалась. Но его это не волнует. Только не отступать.
   Когда при встрече в кафе Гербуа Мане спросил Сезанна, что он готовит для Салона, тот ответил: «Горшок с дерьмом».
   Решив повторить проделку трехлетней давности, Сезанн на сей раз выбирает для показа на жюри Салона портрет Амперера и одно ню и отвозит свои полотна во Дворец промышленности только 20 марта, в день закрытия жюри. Ему устраивают издевательскую овацию. Репортер Шток, случайно оказавшийся там, задает Сезанну несколько вопросов, в ответ тот, посмеиваясь, излагает свое кредо: «Да, любезный господин Шток, я пишу, как вижу, как чувствую, а чувствую я очень сильно. Те, другие, чувствуют и видят так же, как и я, но они не смеют... Они пишут в духе Салона. А я смею, господин Шток. Я позволяю себе иметь свои взгляды, и, — добавляет он пророчески, с легкой усмешкой, — хорошо смеется тот, кто смеется последним».
   Полотна Сезанна, как и следовало ожидать, отклонены. «Но меня это мало трогает», — пишет он одному экскому другу, которому вскользь сообщил, что жюри приняло картины сына Жибера Оноре, — а также работы Солари, Базиля, Сислея, Ренуара, Писсарро, Мане и многих, многих других. В этом Салоне 1870 года была выставлена большая композиция Фантэн-Латура — «Мастерская в Батиньоле», — изображающая Мане за мольбертом в окружении некоторых завсегдатаев кафе Гербуа; здесь Золя, Ренуар, Моне, Базиль. В число этих избранников Сезанн, разумеется, не вошел.
   Обеспокоенный слухами о готовящейся войне, Золя 31 мая оформляет в мэрии XVII округа свой брак с Габриэль Мели. Свидетели — четверо эксовцев: Сезанн, Солари, Ру и Алексис.
   За несколько дней до того Золя получил письмо от Теодора Дюре:
   «Я слышу всюду разговоры об одном художнике из Экса, по фамилии не то Сезанн, не то что-то в этом роде, чьи картины жюри, говорят, не приняло. Смутно припоминаю, что вы рассказывали мне о каком-то чудаковатом художнике из Экса. Не он ли этот ныне отвергнутый?
   Если это он, то прошу вас, не откажите в любезности дать мне его адрес и рекомендательную записку, чтобы я мог пойти познакомиться и с художником и с его живописью».
   30 мая, накануне своей свадьбы, Золя отвечает Дюре:
   «Я не могу дать вам адреса того художника, о котором вы меня спрашиваете. Он ведет очень замкнутый образ жизни: у него сейчас период исканий. По-моему, он правильно делает, никого не пуская в свою мастерскую. Подождите, пока он найдет себя».

V. Спокойное море

   «Что вы делали во время Революции?» — спросили Сийеса87.
   «Я жил», — ответил он.

   19 июня 1870 года! Императорское правительство объявляет войну Пруссии. Империя Наполеона III шатается. Еще в январе во время похорон журналиста Виктора Нуара, убитого Пьером Бонапартом, на бульварах раздавались возгласы: «Да здравствует республика!» Побуждаемый в той или иной степени императрицей, Наполеон III попадает в ловушку, расставленную ему Бисмарком, который 13 июля опубликовал депешу, полученную им из Эмса от прусского короля.
   «Пусть война длится хоть год, у нас всего хватит!» — заявил маршал Лебеф. А на деле большую неподготовленность к войне трудно себе представить. Ничего не предусмотрено: на интендантских складах ни провианта, ни снарядов, ни амуниции; лазаретов и в помине нет; распределили по штабам карты Германии, а снабдить их картами границ забыли. Мобилизация проведена кое-как. Солдаты тщетно разыскивают свои воинские части; генералы никак не могут разузнать, где стоят их войска, которые чаще всего числятся лишь на бумаге. В армию призвана и мобильная гвардия, но, не имея ни оружия, ни амуниции, гвардейцев вооружают на учении палками от метел, а ввиду недостатка командного состава приходится зачастую обращаться к импровизированным инструкторам. На первых порах удалось призвать не более двухсот пятидесяти тысяч человек. Война, «с легким сердцем» принятая премьером Эмилем Олливье, началась, но началась она очень неудачно.
   Для Сезанна этих волнующих Францию событий, откровенно говоря, не существует. Оставив квартиру в доме № 53 по улице Нотр-Дам-де-Шан, где он жил с Гортензией, Сезанн потихоньку скрылся Приехав в Прованс, он устроил Гортензию в Эстаке, в домике на площади д'Эглиз. Не подлежит сомнению, что снисходительной матери он открылся во всем, но отец о его связи не знает: и как бы прогневался вспыльчивый Луи-Огюст, проведай он тайну сына! Он бы сразу же заподозрил в Гортензии авантюристку, соблазнившуюся его богатством. Луи-Огюст, которому теперь уже семьдесят два года, только-только удалился от дел; с полного согласия Кабассоля, своего бессменного компаньона, он закрыл банк.
   Сезанн живет с Гортензией в Эстаке. Однако он часто приезжает на день-два в Экс. Непохоже, чтобы он был внесен в мобилизационные списки. Впрочем, в Провансе мобилизация проходит очень вяло, что не может не сказаться на формировании армии. К всеобщей неразберихе, ко всем препятствиям, тормозящим призыв, здесь еще прибавляется равнодушие. Несмотря на катастрофические вести, непрестанно поступающие с Запада, где французские войска весь август терпят одно поражение за другим, в Провансе война остается событием далеким, нисколько не затрагивающим его жителей.
   Меньше всех интересуется ею Сезанн. Он пишет. Никогда еще Эстак, его огромный, отливающий зеркальным блеском залив, его возвышающееся амфитеатром полукружие холмов не казались ему столь прекрасными. Вдали за золотисто-сизой дымкой марева раскинулся Марсель — порт, мол с его лесом мачт, небольшой пригорок, увенчанный храмом Нотр-Дам-де-ла-Гард, вырисовывающийся на корявом фоне массива Марсейвейра. Поближе, на переднем плане, у подножия каменистых отрогов, среди краснозема дымят кирпичные заводы Сен-Анри. В Эстаке, начиная от самого побережья, улицы, а с ними и расположенные вдоль них ярусы домов крутой спиралью уходят вверх, туда, в хаос, где нагроможденные друг на друга скалы, ослепительно белые на ярком свету, инкрустированы мерцающими изумрудами сосен. Позади одни лишь кручи, ущелья, словно выдолбленные в толще известняка, волны обрывистых, пересеченных оврагами холмов, изредка то там, то сям попадается одинокий домик, затерянный в этой огненной пустыне. Впереди расстилается спокойное, словно озеро, море, разбросанные по нему острова в ослепительно ярком блеске солнца кажутся обрывками туманных видений.
   Мир, покой.
   Сезанн пишет. Он работает на пленере и, чтобы воссоздать то, что открывается его взору, силится уйти от самого себя, присматривается к различию тонов и планов, умеряет, вернее, старается умерить свой внутренний жар. Среди скал, в безграничном покое моря и неба, Сезанн пишет.
   Вести о войне до него доходят, как смутный шум. 2 сентября в битве при Седане Наполеон III во главе восьмидесятитрехтысячной армии капитулировал. Через три дня в Париже была провозглашена республика. В Эксе в тот же вечер, едва пробило десять часов, республиканцы вторглись в ратушу, разорвали портреты деятелей режима, отошедшего в вечность, объявили весь муниципалитет отрешенным от власти, избрали без голосования других городских советников, в число которых попали не только Луи-Огюст, но и Байль, и Валабрег — они тоже бежали из Парижа, — и Виктор Лейдэ, в прошлом соученик Сезанна, а ныне оптовый торговец оливковым маслом.
   Вот так сюрприз! В Эстак нагрянул Золя с матерью и Габриэль. Он ищет в Провансе убежища для обеих женщин. Прусские войска идут на Париж. Габриэль вне себя от страха. Она была «так напугана»88, что 7-го числа Золя, до крайности взвинченный, поспешил оставить столицу. Дела его застопорились. В июне в «Ле Сьекль» начала выходить «Карьера Ругонов». Оккупация прервала печатание этого романа.
   По той же причине приостановилось редактирование второго тома «Ругон-Маккаров» — «Добыча». У Золя уже не лежит душа к работе; события глубоко удручают его. «Эта ужасная война, — говорит он, — выбила у меня из рук перо». Месяц тому назад, 5 августа, в газете «Ла Трибюн» вышла его статья «Да здравствует Франция!», в которой он с огромным воодушевлением, с великолепным презрением к опасности высказал свою ненависть к империи; его привлекли к ответственности: к счастью, империя была при последнем издыхании. Что ж, падение империи — это ли не логический конец, которым можно будет, пожалуй, завершить цикл «Ругон-Маккаров»? Золя в этом не сомневается, по всякому поводу он твердит Сезанну: «Наступает наше царство!»
   А пока он без дела топчется вокруг Сезанна, который по-прежнему равнодушен ко всему происходящему и пишет, продолжает как ни в чем не бывало писать. Благоухание цветущих холмов примешивается к запаху моря. Когда на смену палящему послеполуденному зною на залив опускаются вечерние тени, первозданная тишина охватывает эти богом спасаемые места. Скользя по глади вод, в гавань входят рыбачьи лодки.
   Теперь, когда мать и Габриэль в безопасности, Золя, доведенный до отчаяния безденежьем и вынужденным бездействием, был бы не прочь вернуться в Париж. События опережают его: 17 сентября началась осада Парижа. И вот, оставив Сезанна в его мирном Эстаке, Золя уезжает в Марсель и поселяется там на улице Аксо, 15. Договорившись с Арно, издателем газеты «Мессаже де Прованс», где в свое время печатались «Марсельские тайны», Золя в компании с Мариусом Ру, тоже эвакуировавшимся на юг, начинает выпускать ежедневный листок «Ла Марсейэз» стоимостью в пять сантимов; Валабрег собирается поставлять ему статьи.
   Правительство решило вести борьбу не на жизнь, а на смерть. Призвав под ружье полмиллиона человек, Париж сопротивляется. 7 октября Гамбетта на воздушном шаре покидает столицу, чтобы организовать в провинции национальную оборону и, создав там новые армии, бросить их против пруссаков. Несмотря на то, что 27 октября Базен в Меце капитулировал — в плен сдались сто семьдесят три тысячи человек, — бои идут повсюду. Дерутся на Луаре, дерутся вокруг Парижа, дерутся на севере, дерутся на западе. Все муниципальные советы, даже экский, бросают волнующий клич: «Восстанем, граждане, и все, как один, ринемся вперед, на врага!»
   Однако Мариус Ру не скрывает от Золя, что в этих витиеватых призывах больше кривляния, чем истинной жажды подвига. В комиссии по переписи, задавшейся целью создать национальную гвардию, заседают Байль и Валабрег. Принимать всерьез их деятельность — последняя нелепость, как говорит Ру: «Вперед! Нечего сказать, хороши голубчики!» Луи-Огюст и подавно относится к своим обязанностям без особого рвения. Почти на всех заседаниях совета против его имени делают пометку: «отсутствует по неизвестной причине», что не мешает его жене состоять в дамах-патронессах международного общества помощи раненым.
   18 ноября принесло Сезанну важную весть. Муниципалитет Экса, приступив к переизбранию членов комиссии по школе рисования, торжественно избрал его 15 голосами из 20 (большего числа голосов никто не получил). Важная весть? Нет, похоже, что это избрание трогает Сезанна не больше, чем происходящие вокруг события. Он удостаивает комиссию своим присутствием не чаще, чем его отец заседания совета.
   Где бы ни был Сезанн, в Эстаке или в Эксе, он все так же невозмутимо продолжает работать, не думая ни о чем другом. Когда погода оставляет желать лучшего, он прилежно занимается каким-нибудь портретом или пишет отмеченные налетом модернизма сцены со многими персонажами, вдохновляясь картинками из журналов мод, которые просматривают Гортензия и его сестры. Достаточно этих жалких картинок, чтобы воображение его заработало. По правде говоря, пришпоривать воображение ему нет никакой необходимости. «Я не нуждаюсь в возбуждающих средствах, — заявляет он, — я сам себя подстегиваю». Теперь Сезанн пишет свои портреты с такой же объективностью, как и свои натюрморты; впрочем, его глаз художника видит в живой модели ту же объективную тему изображения: в этом смысле лицо стоит яблока; ибо лицо и яблоко дают одинаковую возможность проникновения в тайны природы.
   «Ла Марсейэз» продается плохо. Предвидя ее близкую кончину, Золя задумал стать супрефектом Экса. Он предпринимает кое-какие шаги. На его беду, административные власти находятся в таком же неопределенном положении, как и военные. Никто точно не знает, кем был назначен нынешний супрефект Экса. Подстегиваемый нуждой, Золя теряет самообладание. Пытаясь ускорить дело, он оставляет мать и Габриэль в Марселе, а сам 12 декабря едет в Бордо, куда эвакуировалось правительство национальной обороны. Он убивает много времени на хлопоты. 19-го ему, наконец, удается за неимением лучшего получить пост секретаря одного из министров, а именно Глэ-Бизуэна, которого он в свое время встречал в «Ла Трибюн». Не думая больше о завтрашнем дне, Золя бодро смотрит в послевоенное будущее. «Один-единственный искусный маневр, — пишет он 22 декабря Мариусу Ру, — и мы вернемся с победой».
   А война между тем продолжается. С отчаянной яростью сражаются на Луаре войска генерала Шанзи. 27 декабря пруссаки начинают артиллерийский обстрел голодного Парижа, где вернувшийся из ссылки Гюго играет роль поэта-олимпийца и слагает звучные стихи, которые вошли в его сборник «Грозный год».
   «Наш век перед судом. И здесь свидетель я».
   Дождь. Снег. Нестерпимая стужа всюду: на юге и на севере, в Эксе и в Париже. Море в Эстаке серое, бурное, небо низкое; сосны, скалы — все исчезло под сплошным покровом тусклого грязновато-желтого снега. И всюду продолжается мобилизация. Получил повестку и Сезанн.
   Однако он и не подумал откликнуться. До того он несколько недель подряд регулярно мозолил глаза всему Эксу. О нем судачили. Завистники диву давались: как же это так, сынок банкира до сих пор не в мундире! Жандармы, посланные на розыски Сезанна, явились за ним в Жа де Буффан. «Он уже несколько дней как уехал, — предусмотрительно сказала мать. — Как только узнаю, где он, дам вам знать». Но ввиду того, что во время своих наездов в Экс Сезанн по беспечности не скрывал, что местом уединения ему служит Эстак, власти, естественно, были об этом немедленно уведомлены. Не зная точно, подлежит ли Золя призыву, и не подозревая, что Он уехал из Эстака, шпики заодно донесли и на него. 2 января отец Мариуса Ру случайно подслушал разговор двух мобилей89; трем солдатам во главе с капралом приказано отправиться в предместье Марселя на поиски уклоняющихся от призыва, в числе уклоняющихся мобиль назвал Сезанна и Золя.
   Чем кончилась эта облава? Возможно, Байль и Валабрег замолвили за Сезанна словечко в комиссии по составлению мобилизационных списков. Возможно, мобили разыскивали Сезанна с такой же прохладцей, с какой он сам скрывался. Война, мобилизация казались ему чем-то совершенно нереальным. Даже лютая зима, на которую все роптали, служила ему лишь темой для новых этюдов. Он пишет, изучая природу, ставя перед собой одну задачу за другой, пишет, раздираемый борьбой противоречивых начал, враждой двух живущих в нем существ — одно из них, исполненное огня и фантазии, легко возбудимое и поэтичное, блуждает по воле инстинкта в мире, сотрясаемом порывами бурных желаний, а другое — трезвое и суровое — умеет подчинить закону своего разума хаос вещей и их растущий поток.
   Сезанн хотел бы примирить непримиримое и, сочетав усилием воли инстинкт и разум, получить единый сплав — реальность. В конце января — в начале февраля, в дни, когда начинается оттепель, он пишет картину «Таяние снега в Эстаке»: под хмурым небом строптивые сосны, напрягшись, будто готовые к прыжку разъяренные звери, упрямо сдерживают натиск беловатой лавины. Это вещь большой реалистической силы, вещь, в то же время отражающая внутренний мир своего создателя. Она говорит о вдохновенном порыве художника не меньше, чем о его неизменном стремлении точно воспроизвести данную реальность. Но достаточно ли этого? Порыв еще не сила. Сколь малыми средствами располагает пока что Сезанн! Ему необходимо ознакомиться с рецептурой, в совершенстве овладеть техникой, которая чаще всего не дается ему, подчинить себя строгой самодисциплине, дабы, укротив взрывную силу своего темперамента, использовать ее для создания полотна, страстного и гармоничного, спокойного и властного, как статуя крылатой победы.
   Разгром у стен Ле-Мана, разгром в Сен-Кантенэ, разгром на реке Ду. 28 января Париж сдается. Франция проиграла войну. Мобили больше не станут тревожить Сезанна.
   Омытый снегами, Эстак возрождается. Красные черепичные кровли, скалы, сосны, озероподобная гладь моря; о пронзительная красота вещей! Сезанн пишет.
* * *
   Май. С 14 марта Золя уже опять в Париже, в своем батиньольском доме, в котором какое-то время жили беженцы. В Париж он вернулся из Бордо, где после безуспешных попыток получить если не экскую, то хотя какую-нибудь супрефектуру снова взялся за журналистику. 18 марта газета «Ле Сьекль» начала печатать продолжение романа «Карьера Ругонов» (единственный экземпляр рукописи, который Золя, к ужасу своему, одно время считал утерянным). В тот же день, 18 марта, вспыхнуло восстание коммуны.
   Свыше двух месяцев прожил Золя в Париже, ведя тревожное существование среди гула орудийной пальбы; его дважды арестовывали: первый раз восставшие, второй раз сторонники правительства. Была угроза, что арестуют в третий раз, теперь уже в качестве заложника, но он успел бежать в Боньер и там переждал это тяжелое время. 28 мая правительственные войска, утопив восставших в крови, разгромили коммуну. Золя вернулся в Париж; честолюбие его разыгралось, ему не терпелось писать, печататься. «Мы писатели завтрашнего дня», — изрекает он. А Сезанн? Где Сезанн? На протяжении многих месяцев Золя не имеет о нем никаких вестей. Он поручает Алексису, который собирается в скором времени на юг, разыскать их общего друга.
   Алексис отправляется в Эстак. Сезанна там нет! По словам хозяина дома, Сезанн уехал в Лион «переждать, пока Париж перестанет дымиться». Сущий вздор, догадывается Золя. Он просит Алексиса навести справки в Жа де Буффане. В начале июля связь, наконец, возобновляется. 4-го числа Золя пишет Сезанну: «Сегодня я снова, как после дурного сна, преспокойно сижу в Батиньоле... Никогда еще у меня не было столько надежд и такого желания работать. Париж возрождается. Как я не раз тебе твердил, наступает наше царство. Роман мой „Карьера Ругонов“ печатается. Ты не поверишь, с каким удовольствием я корректирую гранки. Меня несколько огорчает, что не все дураки поумирали, но я утешаю себя мыслью, что ни один из нас не погиб. Мы можем снова вступить в бой».
   Наступает «наше царство»! Сезанн пожимает плечами. Одно верно: пора и ему собираться в Париж. Он пробудет здесь ровно столько, сколько нужно, чтобы доработать, пока стоят прекрасные летние дни, пейзаж, который не очень хорошо подвигается, а затем уложить свои пожитки. Давненько не был он в Лувре!

Часть третья. Поруганный художник (1872—1882)

I. Берега Уазы

   Силен тот, кто владеет собой.
Баррес

   Приехав в Париж, Сезанн и Гортензия поселились на улице Шаврёз, № 5, в одном доме с Солари.
   Столица зализывает раны, нанесенные двумя осадами. Солари, который во время коммуны участвовал бок о бок с Курбе в свержении Вандомской колонны, сейчас работает над реставрацией Лувра. В войну судьба художников батиньольской группы сложилась по-разному. Вопреки тому, что утверждал Золя в своем письме к Сезанну, один из них, и далеко не самый бездарный, погиб: это Базиль. Вступив добровольцем в 3-й зуавский полк, он 28 ноября 1870 года пал при наступлении на Бон-ла-Роланд. Гийеме служил в жандармерии. Ренуар, зачисленный в кирасиры, ухаживал за лошадьми — обязанность для него довольно неприятная — сперва в Бордо, затем в Тарбе. Мане 4 сентября вступил добровольцем в артиллерию; будучи штабным офицером, он — о ужас! — оказался под началом полковника Мейссонье; офицер Мейссонье, видимо, не забыл ту неприязнь, которую питал к Мане художник Мейссонье, и потому не упускал случая дать своему подчиненному опасное поручение. Чувство патриотизма воодушевляло далеко не всех художников-батиньольцев. Подобно Сезанну, укрывшемуся в Эстаке, Моне нашел убежище в Лондоне, где встретил Добиньи и Писсарро и завязал знакомство с торговцем картинами Дюран-Рюэлем, весьма интересовавшимся новой живописью.
   Сборища в кафе Гербуа возобновились, однако многие художники этой группы находятся вне Парижа. Уйдя с головой в своих «Ругон-Маккаров», Золя все реже и реже появляется у Гербуа. Сезанн же туда, так сказать, ни ногой.
   Впрочем, похоже, что Сезанн вообще хочет держаться в стороне. Хмурый, насупленный, он брюзжит и меньше всего ищет знакомств. Он и с Золя видится редко. Очень возможно, что на его настроение плохо влияет оборот, какой приняла его личная жизнь. Гортензия уже несколько месяцев беременна; итак, он связан. Связан! А действительно ли он того хотел? Всерьез ли желал он завести семью? Узел затянулся сам собой, почти без его ведома. «Страшная штука жизнь!»
   В этом вопросе Сезанн похож на Золя: он тоже из тех, что никак не могут решиться на разрыв! Он тоже из тех, для которых первая любимая, волей или неволей, навсегда любимая. Но в отличие от Золя, возводящего эту особенность в философию идеала и в жизненный принцип, Сезанн принимает неизбежное с большой неохотой и, раздраженный, недовольный собой и другими, клянет весь свет.
   Как-то в один из декабрьских дней до Солари доносится с лестницы шум перетаскиваемой мебели: это Сезанн, никого не предупредив, съезжает с квартиры, в несбыточной надежде обрести в другом месте душевный покой. Солари, разумеется, не находит нужным показываться — «из боязни помешать перевозчикам», шутит он, рассказывая об этом Золя.
   Сезанн поселился на улице Жюсье, на третьем этаже дома 45, в маленькой квартирке окнами на винный рынок. Место как раз не из самых спокойных. С рассветом здесь поднимается невообразимый грохот перекатываемых бочек. Но Сезанн точно не слышит. Художник работает. Из окна своей квартиры он пишет винный рынок — замечательный, крепко построенный этюд; почти однообразный, выдержанный в серых и коричневых тонах колорит его и резкая выразительность рисунка ясно говорят о том, что у художника на душе беспросветно и тревожно.
   В самом начале 1872 года — 4 января — Гортензия про извела на свет мальчика, Сезанн записывает его в мэрии V округа под именем Поля Сезанна. Некоторое время спустя, примерно в феврале, легкое разнообразие в жизнь Сезанна вносит приезд Ахила Амперера. Задумав снова попытать счастья в Париже, карлик просит у него гостеприимства. Сезанн любезно предлагает Ампереру разделить с ним его «конуру».
   Итак, приехав в Париж, певец обнаженного тела останавливается на улице Жюсье. Тесное помещение, орущий ребенок, а тут еще и этот жилец! Сезанн, должно быть, не замедлил раскаяться в своем добром побуждении. И Амперер, видимо, не слишком доволен. Он считает, что Сезанн «очень плохо устроился», к довершению всех бед с винного рынка в квартиру проникает нестерпимый для ушей Амперера шум — «такой содом мертвого разбудит». Амперер, чью веру в собственный гений не поколебать никакой хулой, хочет во что бы то ни стало добиться признания, хочет восторжествовать над великими мира сего, победить «чудовище» — буржуазное искусство; Салон для него земля обетованная. Но он думает, что при известной настойчивости достигнет ее. Он наносит визит за визитом, обивает пороги всех министерств, надоедает всем более или менее высокопоставленным лицам, знакомым и незнакомым. В голове у него зреют самые неожиданные замыслы. Он возымел намерение посетить Гюго, «великого Виктора», «великого поэта революции», и, представив на его суд свои эскизы, «попросить его выбрать два мотива для Салона». Амперер ничего и никого не боится. «Исполин меня не испугает», — заявляет он, говоря о Гюго.