Подолгу, терпеливо, любовно располагает он разные предметы, которые должны составить натюрморт. Эти натюрморты для Сезанна лишь эксперименты, упражнения. Со скрупулезностью ученого он размещает фрукты, кувшины, ножи, салфетки, бокалы, кружки, бутылки, сочетая и констрастируя тона, соразмеряя свет и тени, подкладывает одну за другой монеты под персики или яблоки до тех пор, пока все на столе не образует мотив, не предстанет в том порядке, какой удовлетворял бы и глаз и ум «Композиция цвета, — твердит Сезанн, — композиция цвета... В этом все. Так компоновал Веронезе».
   А если он ошибается? Если все эти комбинации кажутся превосходными только его глазу, если все это только мираж? Не одержим ли он галлюцинациями? Не заблуждается ли, как Френхофер из «Неведомого шедевра»?
   Он читает и перечитывает эту маленькую новеллу Бальзака: десять лет Френхофер, гениальный художник, работает над полотном «Прекрасная Нуазеза», своим шедевром, который он тщательно ото всех скрывает. Но настал день, и художник, опьяненный удачей, соглашается показать друзьям картину. И что же? На ней ничего не видно, кроме туманного нагромождения красок и множества беспорядочных линий, из которых — непонятно каким чудом — возникает прелестная обнаженная нога, «уцелевшая от медленного, непрестанного разрушения».
   Сезанн рассматривает собственные полотна. Хороши ли они?.. «Сезанны» ли они? Или же они, как «Прекрасная Нуазеза», лишь «бесформенная туманность», иллюзия? Какая странная встреча с этим Френхофером, придуманным Бальзаком! Каким роковым провидением будущего звучат фразы, вложенные автором «Человеческой комедии» в уста своего героя, художника Френхофера, фразы, которые Сезанн мог бы повторить сегодня, почти не изменив в них ни одного слова?129
   «Френхофер, — замечает один из его друзей, — этот страстно любящий наше искусство человек, видел больше и дальше других художников. Он глубоко размышлял над проблемой цвета, над абсолютной правдивостью линии; но из-за постоянных поисков дошел до того, что стал сомневаться в самом предмете своих поисков».
   Френхофер!
   «Френхофер — это я», — шепчет Сезанн.
   Даже внешне он похож на него. У Сезанна, как у Френхофера, лицо «поблекшее, утомленное не столько годами, сколько мыслями, разрушающими и душу и тело». Сезанну сорок шесть лет, но он кажется старше лет на десять. Приступы острой невралгии причиняют ему жестокие боли и, по его словам, временами лишают ясности ума.
   «Френхофер — это я», — шепчет Сезанн. Он страдает, сомневается, терзаемый беспокойством, вслепую бредет по одинокой дороге, с тоскою в сердце спрашивая себя: работает ли он над миражами или над вечными произведениями искусства, не напрасно ли отдает свою жизнь живописи — «этой потаскухе-живописи»?

II. Колокольня Гарданны

   Над тем, кто избран мной, сильнее власти нет. Чем взор мой, строгий взор, в чьем зеркале бесстрастном При свете Вечности все кажется прекрасным.
Бодлер, «Красота»

   Весна 1885. В Жа де Буффане есть служанка. Ее зовут Фанни.
   Здоровая, грубоватая девушка с пышными формами, разбитная, сильная, ей по плечу любая работа. «В Жа ты увидишь служанку, как она хороша, — сказал кому-то Сезанн, — она похожа на мужчину»130.
   С лихорадочным блеском в глазах разглядывает Сезанн эту красивую девушку из Прованса. Забыться в женской любви! Пока еще не поздно, сжать в объятиях это тело, жадно окунуться в свежесть, нежность, испытать восхитительное любовное головокружение, познать то, что познало столько других людей. Разве жизнь, которую он ведет, не безумие? Скоро ему стукнет пятьдесят. Скоро смерть! Жизнь ускользает, та жизнь, что совсем близко, рядом, только руку протянуть. Страх сжимает горло, он охвачен страстью. Фанни! Что за притягательная сила таится в этой ослепительной плоти! И однажды Сезанн, подойдя ближе, хватает в объятия молодое тело, впивается губами в смеющийся рот...
* * *
   Сезанн уже не сознает, что делает. Он берет в мастерской один из своих рисунков и на обратной стороне начинает сочинять набросок письма Фанни:
   «Я увидел вас, и вы позволили мне поцеловать себя; с той минуты меня не покидает глубокое волнение. Простите терзаемого тоской друга, осмелившегося написать это письмо. Не знаю, как вы расцените мою вольность, возможно, сочтете ее слишком дерзкой, но могу ли я переносить мучительное состояние, гнетущее меня? Не лучше ли все-таки выразить чувство, нежели скрывать его? Зачем, — говорю себе я, — замалчивать то, что составляет твою муку? Разве возможность высказаться не облегчает страданий? И если физическую боль умеряют наши стоны, то не естественно ли, сударыня, что моральные муки ищут облегчения в исповеди обожаемому существу?
   Я прекрасно знаю, что письмо это, неожиданное и преждевременное, может показаться вам нескромным, и потому мне остается лишь надеяться на вашу доброту...»131
* * *
   Сезанн слишком неловок, чтобы его любовные похождения долгое время оставались тайной для родных. Все немедленно ополчаются против него.
   Гортензия, которая лучше кого бы то ни было знает, что с Сезанном ее ничто не связывает, кроме ребенка и привычек, устоявшихся за шестнадцать лет близости, энергично защищается от угрожающей ей опасности. Против ожидания она находит в Марии союзницу, хотя та ее презирает. Незаконная связь, внебрачный ребенок, живопись: достаточно сумасбродств натворил ее брат в своей жизни. Не прибавил бы он ко всему еще и этот смехотворный скандал, эту постыдную, невесть откуда свалившуюся любовь. О нет, нет! Он должен жениться на Гортензии, и чем скорее, тем лучше.
   Необходимо согласие отца, и Мария берется уговорить Луи-Огюста. В конце июня ему исполнится восемьдесят семь лет. Его рассудок начинает мутиться. Нередко можно видеть, как он, лукавый и хитрый, с деланно равнодушным видом, таясь от всех, ковыляет в какой-нибудь дальний угол Жа де Буффана, чтобы закопать горсть золотых монет. В Жа теперь всем заправляет Мария, оставляя Луи-Огюсту одну лишь видимость власти.
   Сезанн пытается сопротивляться, сохранить свое сокровище, свое нежданное счастье, бурей захлестнувшее его, осветившее его дни, вернувшее ему частицу молодости и веру в жизнь. Первым делом Мария выгоняет из Жа эту красивую служанку. Сезанн, которому малейшее препятствие всегда кажется непреодолимым, пускается на всякие хитрости. 14 мая он просит помощи у Золя:
   «Пишу тебе, рассчитывая на ответ. Хочу просить об одной услуге, ничтожной для тебя и весьма значительной для меня. Ты будешь получать на свое имя письма, предназначенные мне, и пересылать их почтой по адресу, который я сообщу тебе дополнительно. То ли я обезумел, то ли в здравом уме... Trahit sua quemque voluptas132. Я прибегаю к твоей помощи и умоляю отпустить мне мои грехи; да будут благословенны мудрецы! Не отказывай мне в этой услуге, я не знаю, куда кинуться». Поразмыслив, Сезанн, должно быть, почувствовал некоторую неловкость — всегда он обременяет Золя своими просьбами — и в постскриптуме добавил странную фразу: «Я человек маленький и не в состоянии оказать тебе никакой услуги, но я уйду из этого мира раньше и постараюсь исхлопотать для тебя у Всевышнего тепленькое местечко».
   Но Сезанн заблуждался, считая, что ему удалось обмануть бдительность сестры. В своих сражениях с отцом, в сущности, всегда выигрывал Поль. «Да-да», — поддакивал он родителю, лгал, обещал, изворачивался, но чем становился уступчивей, тем меньше его бранил отец. Луи-Огюст наталкивался на пустоту, и мнимые отцовские победы оборачивались поражениями. Не встречая сопротивления, отец оставлял сына в покое.
   Не так обстоит дело с Марией. Та знает своего братца получше Луи-Огюста, ее не проведешь никакими ухищрениями. Мария ходит за Сезанном по пятам, выслеживает, укоряет, не дает ему опомниться. Вскоре жизнь Сезанна становится невыносимой. Отчаянно цепляясь за свою любовь к Фанни, не желая сдаваться, он мечется, зажатый между Марией и Гортензией, теряет самообладание и, чувствуя себя затравленным, использует последнюю возможность: бежит. В середине июня Сезанн появляется в Париже и находит приют у Ренуаров в Ларош-Гюйоне.
   Но, держа сестру на расстоянии, Сезанн не сумел, однако, помешать жене с сыном последовать за ним. Всегда независимая, Гортензия обычно предоставляла Сезанну полную свободу действий, разрешала жить как ему вздумается. Она привыкла к его длительным отлучкам, к перерывам в их беспорядочной супружеской жизни. Но сейчас и речи не может быть о том, чтобы Гортензия на шаг отпустила от себя отца своего ребенка. Ведь этот ребенок, обожаемый отцом, самый верный ее козырь. Несвоевременное вторжение гостей удивило Ренуаров. Но они радушно приняли неполадивших супругов.
   Гортензия призывает Ренуаров быть судьями между нею и мужем. Сезанн, притворяясь, будто все в порядке, пытается работать, пишет пейзаж в Ларош-Гюйоне. Но внутренняя тревога мешает ему сосредоточиться. Он ждет писем от Фанни, которые Золя (Сезанн просил его об этом сразу же по своем приезде в Париж) должен отправлять ему «до востребования». Писем нет, Фанни, видимо, не дорожит этой тягостной любовью. Сезанн мечется, тоскует. Он больше не в состоянии оставаться в Ларош-Гюйоне. Ему необходимо уехать, переменить место. Все вокруг раздражает художника, даже собственная жажда перемены, толкающая его, точно загнанного зверя, в дорогу. Золя еще в Париже, но скоро переедет в Медан. Сезанн последует за ним. 27 июня он просит друга немедленно известить его, как только тот водворится в Медане.
   Дни идут. Вот уже 3 июля, а от Золя все еще нет ответа. Сезанн настойчив, он снова шлет письмо. 4, 5 июля от Золя ни звука! Сезанн взбешен, 6 июля он вспоминает, осыпая себя ругательствами — черт подери эту дурацкую голову! — что забыл осведомиться на почте, где его ждало «до востребования» письмо Золя. Писатель удивлен нетерпением Сезанна. «Что случилось?» — недоумевает Золя. Он уже в Медане, но у него заболела жена. «Но можешь ли ты несколько дней потерпеть?» — спрашивает Золя Сезанна. Вот именно, терпеть Сезанн не может Фанни по-прежнему не пишет. Нет больше сил топтаться в Ларош-Гюйоне. 11 июля Сезанн срывается и внезапно уезжает в расположенный неподалеку от Медана Виллен. Это даст ему возможность появиться в Медане по первому зову Золя. Впрочем, лучше он немедля отправится к Золя, возьмет у него лодку и начнет работать. Накануне национального праздника Виллен украсился флагами. Сезанну нигде не удается получить комнату: ни в Софоре, ни в Берсо, ни в Отель дю Нор. Он вынужден спуститься вниз по Сене до Вернона, где, наконец, устраивается в Отель де Пари. 13 июля он уведомляет об этом Золя. Но не проходит и сорока восьми часов, как все планы Сезанна снова рушатся. Он вдруг решает вернуться в Экс. Он капитулировал. Победила Мария.
   До отъезда на юг Сезанн, разумеется, побывает в Медане. Слишком длительной кажется ему эта навязанная Золя оттяжка. Теперь, когда решение принято, Сезанну не терпится покинуть Вернон. Ждать, снова приниматься за работу? Раз уж он решил вернуться в Экс, это надо сделать поскорее. Но тут неожиданно пришла весть от друга: Золя приглашает Сезанна 22 июля приехать к нему в Медан.
* * *
   Три года Сезанн и Золя не виделись.
   Три года! Сегодня «Ругон-Маккары» насчитывают 13 томов. «Дамское счастье» вышло в свет в 1883-м. В 1884-м — «Радость жизни» и в марте того же года — «Жерминаль». Пресса спешит откликнуться на книги Золя. Даже давнишние его произведения, те, которые не вызвали никакого отголоска в период их опубликования, теперь приобрели многочисленного читателя. За «Терезу Ракэн», изданную в 1868 году, Золя получил 13 тысяч франков авторского гонорара. Он богат. Вскоре он будет так же богат, как старый Луи-Огюст. Золя любит поесть и потому полнеет. 95 килограммов веса, 1 метр 10 сантиметров объем талии. По таким цифрам можно судить об успехе писателя, впрочем, успех этот подтверждают и разные приукрашения и приумножения, из года в год появляющиеся в Медане. При каждом очередном успехе пристраивают то крыло к дому, то службы, прирезают к поместью землю. Сад превратился в парк с вновь посаженной липовой аллеей. Заведены оранжереи, голубятня, образцовый птичий двор.
   Надев пенсне, Золя разглядывает Сезанна. Три года неудач, творческого бессилия, а сейчас еще и эта нелепая любовная история. Поистине не сумел бедняга направить по верному пути не только свой талант, но и свою жизнь.
   «Я целомудрен, — любит говорить о себе Золя. — Женщина помимо жены! Но ведь это напрасная трата времени!» Конечно, отчасти виновата и Гортензия. Он, Золя, никогда не одобрял связь с этой особой. В своей книге, героем которой будет Сезанн—Лантье, писатель покажет не только «борьбу художника с природой», но и «борьбу женщины с творчеством». Впрочем, «нет горшка, к которому не нашлось бы крышки», острят в Провансе. Бог сотворил людей и каждому человеку подбирает пару. Ах, этот бедный Поль! Кто мог предвидеть что-либо подобное, когда они учились в коллеже, и позднее, в Париже, во времена знаменитого Салона отверженных. Какая трагическая судьба! Вдобавок ко всему еще эта мерзость, безвкусица. Эта грязь, подымающаяся со дна души из-за какой-то служанки на ферме. Жалкий, жалкий Сезанн! Несчастный, неудавшийся талант! «Постоянная борьба, ежедневная десятичасовая работа, предельная самоотдача. И что же? После двадцати лет страстной одержимости дойти до такого состояния, так опуститься... Столько надежд, столько терзаний, суровое детство, надорванная тяжелым трудом молодость, то одно, то другое... Бог мой!» Три года! Несмотря на дружбу с Сезанном, Золя в конце концов соглашается с мнением жены: «Становится неприличным сохранять дома, на виду у посетителей, полотна этого неудачника». Их отправляют на чердак133. Золя взволнован и слегка смущен. На его огромном рабочем столе лежит рукопись, которая с каждым днем увеличивается на несколько страниц — «nulla dies sine linea» — «ни дня без строчки». Это рукопись его романа, следующего, 14-го тома «Ругон-Маккаров»; это «Творчество», роман о Клоде Лантье, роман о Сезанне, который писатель начал править два с половиной месяца назад. Сквозь пенсне Золя смотрит на живой прототип героя своего произведения.
   Сезанн не задерживается у Золя. В том состоянии лихорадочного возбуждения, в каком сейчас находится художник, роскошная жизнь в Медане ему более чем когда-либо не по душе. Он вспоминает письмо Золя, писавшего ему в конце войны 1870 года: «Я испытываю огорчение, видя, что не все глупцы погибли, но утешаюсь мыслью, что ни один из нас не погиб. Мы можем возобновить наши битвы». Однажды Золя, кичась своими связями, рассказал Сезанну, что недавно обедал «у одной важной персоны», и художник не смог удержаться, чтобы не напомнить Золя о его письме. «Видишь, — усмехнулся Сезанн, — если бы все глупцы исчезли, ты был бы принужден доедать остатки тушеного мяса наедине со своей благоверной».
   Золя морщится, он задет.
   Друзья расстаются. Всегда мнительный, писатель испытывает страх при мысли, что он, вероятно, болен диабетом. Через несколько дней Золя с женой отправится в Мон-Дор лечиться, а на обратном пути заедет в Экс повидать Сезанна.
* * *
   Двери Жа де Буффана, где властвует Мария, снова захлопываются за художником. Сезанн недоволен и, чувствуя себя побежденным, цедит сквозь зубы: «Будь у меня равнодушная семья, все было бы как нельзя лучше». Еще потрясенный пережитым, он принимается за работу.
   Жизнь в Жа не доставляет ему удовольствия, и он ежедневно ездит в Гарданну, маленький городок с четырьмя тысячами жителей, в десяти километрах от Экса, где поселилась Гортензия. Кончено! С болью в сердце Сезанн примиряется со своей судьбой. Позади ничего, кроме пепла. А дальше «бордель в том или другом городе, и это все. Занимаюсь финансами — какое мерзкое слово, но мне необходим покой, и только так я могу получить его», — со скрежетом зубовным пишет он в туманном письме к Золя. Писатель не заехал в Экс. В Марселе вспыхнула эпидемия холеры, и, боясь заразиться, Золя отменил встречу с Сезанном.
   Сезанн работает. Он избрал мотивом старую Гарданну. В старой Гарданне дома лепятся друг к другу вдоль извилистых, с крутым подъемом улочек, опоясывающих холм, вершину которого венчает четырехугольная церковная колокольня. Сезанн изучает ее структуру, вычисляет объемы. Живопись для него вериги. Художник издерган, взвинчен, все его отвращает. Однако никогда еще он не всматривался в пейзаж таким острым глазом, никогда не достигал такой предельной строгости в композиции. На его полотнах воздушная пирамида старой Гарданны поднимается в чистейшем свете, как некая абстрактная мечта, воплощенная в искусстве.

III. Клод Лантье

   Каждый новатор — всегда чудовище, паршивая овца в стаде. История художественной жизни нашего времени подтверждает непреложность этого факта, и достаточно простой логики, чтобы предвидеть, что это будет неизбежно повторяться до тех пор, пока толпа не захочет встать на ту един ственную точку зрения, которая позволяет здраво су дить о произведении искусства.
Эмиль Золя, «Эдуар Мане» (1867)

   Ежедневные путешествия из Экса в Гарданну в конце концов утомили Сезанна. Он решил обосноваться в Гарданне вместе с Гортензией, которая вскоре станет его законной женой: весной эта пара оформит свою связь.
   Сезанн занимает квартиру в доме на бульваре Форбен, красивой аллее с четырьмя рядами чудесных платанов, начинающейся у въезда в старинный город. Моральная подавленность сказывается на здоровье Сезанна. Глубокая усталость одолевает его, он чувствует себя физически ослабевшим. «Я хотел бы обладать вашим уравновешенным умом, — пишет он Шоке... — Судьба не наградила меня такой невозмутимостью, и это единственное огорчение, которое я испытываю в жизни». Вести скромное существование, размеренное, благопристойное, и, забившись в свой угол, ждать приближающегося конца жизни — все, что ему остается. Иной раз вечером Сезанн отправляется в кафе скоротать часок-другой в пустых разговорах с его завсегдатаями — городским врачом или Жюлем Пейроном, чиновником, изредка позирующим художнику. Чтобы избавить себя от необходимости перетаскивать с места на место рабочие принадлежности, Сезанн купил осла. Он приносит своему хозяину немало огорчений. Едва заслышав позвякивание упряжки, осел пускается рысью или, внезапно охваченный непонятным упрямством, ни за что не хочет идти вперед. Вначале Сезанн пытался воздействовать на него голосом или палкой. Но, убедившись в том, что все усилия напрасны, решил подчиниться капризам животного.
   Уходы «на природу» долгие дни держат Сезанна вне дома. Он питается на фермах вместе с крестьянами, то тут, то там просится на ночлег, и, если нет свободной кровати, довольствуется сеновалом. Сезанн пишет Гарданну: ее колокольню, ее старые мельницы и гору Сент-Виктуар, вершина которой вырисовывается вдали, а основание точно срезано горой Сангль.
   Мысли Сезанна неизменно возвращаются к этим оголенным обрывистым утесам, застывшим в своем величии. Их мощную и задумчивую красоту, эту гору, полную света, этот дерзкий поэтический взлет земли и скал художник неустанно пытается запечатлеть на полотне. «Отсюда можно было бы увезти сокровища. Но еще не нашелся выразитель, равный по таланту богатствам, расточаемым землей этого края», — пишет Сезанн Виктору Шоке. Сент-Виктуар — его отдых, радость, его вера в себя. Незыблемость и суровость этой горы, ее мощь и несокрушимость не тронуло время, и она спит безмолвным и вечным сном. Раньше Сезанн, работая в Эстаке, верный своему мироощущению, хотел сковать море, сделать его поверхность застывшей, лишить ее постоянного движения: он, словно гемму, вставил море в оправу из холмов, придав ему плотность и блеск минерала. Теперь, глядя на эти крутые склоны, Сезанну достаточно постигнуть задачи, которые они ставят перед ним, вникнуть в их сущность, стать как бы плотью от плоти этой горы, чтобы осуществить, наконец, свою мечту о классической ясности, воплощения которой он так мучительно добивается.
   Иногда по воскресеньям к Сезанну приходит с дружеским визитом Марион — они стали вновь встречаться. Марион проделал головокружительную карьеру ученого и вот уже десять лет состоит директором Музея естествознания в Марселе. Научные работы — в сотрудничестве с Гастоном де Сапорта Марион опубликовал девятнадцатитомный труд «Эволюция растительного царства», — разнообразная деятельность, приближающееся сорокалетие не погасили в этом человеке увлечения искусством. Марион все время по-дилетантски занимается живописью. Он и Сезанн, как в прежние времена, ставят свои мольберты рядом. Они пишут. Говорят об искусстве, говорят о науке.
   Всматриваясь в расстилающийся перед ними пейзаж. Марион воскрешает историю этой земли, ее геологическое прошлое, описывает процесс ее возникновения, медленное преобразование, бурные катаклизмы, потрясшие ее структуру. Сезанн слушает, осматривает найденные Марионом приметы, свидетельствующие о далеком прошлом. Какой глубокой жизнью внезапно наполняются эта долина, эти холмы, эта скалистая гряда гор и среди них коническая Сент-Виктуар! О загадка мира сего! Как уловить ее, как объять во всех проявлениях? Мощь геологических пластов, их непоколебимую устойчивость и плотность — вот что следует отобразить, и еще спокойное прозрачное величие нашего мира. И чтобы это отобразить, надо очень мало краски и очень много простоты.
* * *
   Утром 23 февраля Золя выправил последнюю страницу «Творчества».
   Клод Лантье, отчаявшийся, бессильный в своем творчестве, повесился. Его хоронят на кладбище Сент-Уэн. Друг Клода, писатель Сандоз (Золя) стоит у вырытой ямы со старым художником Бонграном.
   Положив локти на свой большой рабочий стол, Золя пишет:
   «...Сейчас ему казалось, что хоронят его молодость: что лучшую часть его самого, полную иллюзий и энтузиазма, гробовщики подняли на руки, чтобы опустить на дно ямы... Но вот яма готова, гроб опустили и начали передавать друг другу кропило. Все кончено...»
   Перо Золя бежит по бумаге:
   «...Все разбрелись, стихари священника и мальчика-певчего мелькали среди зелени деревьев, соседи гуляли по кладбищу, читали надгробные надписи.
   Сандоз, решившись, наконец, оставить полузасыпанную могилу, проговорил:
   — Только мы одни и будем помнить его... Ничего не осталось, даже имени!
   — Ему хорошо, — сказал Бонгран, — теперь он может лежать спокойно, его не будет мучить незаконченная картина. Лучше уйти из жизни, чем упорствовать, как мы, производить на свет детей-уродов, которым всегда чего-нибудь не хватает — ног, головы, и дети не выживают.
   — Да, надо и в самом деле отбросить гордость и примириться, уметь ловчить в жизни... Я до конца дотягиваю свои книги, но, несмотря на все усилия, презираю себя, ибо чувствую, как они несовершенны и лживы.
   Побледневшие, они медленно брели мимо белых детских могилок, писатель, еще в расцвете творческих сил и славы, и художник, пока еще знаменитый, но уже начинающий сходить со сцены.
   — По крайней мере хоть один был последователен и мужествен, — продолжал Сандоз. — Он осознал свое бессилие и убил себя...»
   И наконец, последняя страница:
   «— Черт возьми! Уже одиннадцать, — сказал Бонгран, вынув часы. — Мне пора домой.
   — Неужели одиннадцать? — с удивлением воскликнул Сандоз. Он обвел долгим безнадежным взглядом, влажным от слез, обширное поле с низкими могилами, словно осыпанное бусинками, такое холодное и строгое. Затем добавил: — Пойдем работать!»
   Золя, удовлетворенный, с облегчением вздохнул. Работа торопила. С конца декабря «Жиль Блаз» из номера в номер печатал новый роман писателя. Издатель, в свою очередь, наседал. И вот, наконец, Золя свободен. «Я очень счастлив, а главное, очень доволен концом», — пишет он Анри Сеару, одному из «свиты Золя».
   Уже первые страницы романа заставили Сезанна насторожиться. Золя написал зашифрованный роман, в нем под вымышленными именами выведены живые люди. Об этом все говорят, это все утверждают. В лагере импрессионистов очень скоро с огорчением отмечают, что Золя, углубляя и расширяя свои статьи в «Ле Вольтер», изданные пять лет назад, ныне полностью отрешается от старых друзей: «Все они не идут дальше набросков, и, по-видимому, ни один из них не способен стать тем мастером, которого так давно ожидают».