Что принесёт завтра?
Работал над пьесой до двух ночи. Нога болит до ужаса. Но всё же чувствую себя дезертиром. Хочется туда, где борются за Родину и её славу твои товарищи.
24. VI
Сегодня в три часа утра мы проснулись от гула зенитных орудий. Сухие и резкие полузалпы заставляли дребезжать стёкла, глухо вздрагивала дача. Мы быстро оделись, выскочили в столовую. За стёклами бледнел далёкий рассвет. Сосны чуть-чуть покачивались. Испуганная залпами, подняв хвост трубой, в гущину деревьев и кустарников улепётывала чья-то собачонка. Возле клумбы металась кошка Фенька. Она прыгала, взъерошив шерсть и выгибая дугой то хребет свой, то хвост. Животные, оказывается, чувствуют бедствие так же, как и человек.
Я вышел в сени, орудия стреляли с короткими промежутками, и в один из этих промежутков я слышал, как тревожно гудела сиренами Москва. Город расположен от нас в 18 км, и поэтому гул был отдалённый и сплошной. Где-то работали моторы самолётов. Я уловил вспышки разрывов и дымки, плывущие в воздухе куполами.
Верочка стучала в двери Нилиных. Там ещё не спали. Матильда[59] встретила нас, и мы все, люди этого малообитаемого островка дачи № 23, слушали отчётливую работу зенитной артиллерии. Конечно, было немножко тревожно, но одновременно остро, ново, и поэтому восприятие уравновешивалось. Так продолжалось 40 минут. Потом стрельба затихла, и мы пошли спать. У меня болела нога. Верочка погрела синим светом, боль успокоилась (конечно, относительно), и мы заснули. В 7-м часу пришли «христославщики» Ильенков, Панфёров, Либединский. Уже была сводка за 23-е. Взяты немцами Брест, Ломжа, Кольно. Мы уничтожили триста танков и 56 самолётов. Поговорили, удивились, что стрельба проходила из пушек старых систем, что почему-то не было воздушного боя. Лишь в Москве, приехав к Маяковским, мы узнали, что ночью была проведена учебная тревога по противовоздушной обороне.
В Москву выехали в полдень. Только приехав на улицу Воровского, обнаружили, что мы забыли ключи от квартиры. Поехали к Маяковским. Тревога не прошла для них даром. Оле и тёте давали валериановку. У Оли очень плохо с сердцем. Я не узнаю её, этого жизнерадостного в мирное время человека. Если так продолжится, у неё не хватит сердца до конца войны. Поехали в Театр Красной Армии. Пьеса утверждена к постановке ПУРом[60]. Отношение хорошее. Максимов сказал мне, что я объявлен мобилизованным ПУРом РККА для работы над пьесой. Поехал в Госполитиздат. Надо срочно на базе «Над Кубанью» давать брошюру о народном ополчении против Германии. Буду делать. Сейчас опять требуют короткометражку «Боевой квадрат». Прислала Войтинская[61] телеграмму. Надо ехать в «Известия». Но нога болит всё хуже и хуже. Чёрт с ней, с ногой! Всё же хочется драться, грызть зубами тех, кто напал на нас. Сейчас я вижу только пылающие города моей Родины и мой народ, умирающий под германскими пушками. Мы должны победить. Нам не нужен чужой штык. Мы слишком долго были свободны, чтобы снова сделаться рабами.
28. VI
Страна поднимается на Отечественную войну. Подъём масс вызывает восхищение. На фронт идут и мужчины, и женщины, коммунисты.
Надя приехала из Киева. В течение нескольких дней она переживала ужас первых воздушных налётов германских бомбардировщиков. Тиму забрали на фронт, в самое пекло на Львовском направлении. Его послали в пулемётный батальон. Конечно, там будут ужас смерти и всё, что полагается солдату. Надя исхудала. На шее появились морщинки. Ларочка тоже исхудала и, несмотря на то что ещё не ходит, понимает всё и жалко глядит.
Когда я приехал из поликлиники, Надя бросилась мне на шею и разрыдалась. Нелегко пришлось ей. Только что начали они устраивать свою жизнь, и вот Адольф Гитлер. Его дух зловеще поплыл над нашей страной. В Киев везут эшелоны раненых. Их бомбят. Беженцы переполнили город. Прекрасно ведут себя дети. Они ловят диверсантов, помогают эвакуации и т. п. Бедные героические дети. Девушки тысячами идут на фронт наряду с мужчинами.
Вчера проводили трёх наших командиров эскадрилий: Мишу Предкова, Кутихина, Исаева. Последние два показали мне карточки своих детей, оставленных в Шауляе, в Литве. Аэродромы там подверглись внезапному налёту немцев. Может, детей нет в живых. Кутихин прячет карточку дочки в карман гимнастёрки и говорит: «Ничего, злей будем». На глазах у него небольшая неприметная влага.
Уже прилетают фронтовики за новой матчастью. Они полны злобы к фашистам и полны решимости победить или умереть. Говорят, что немцы не принимают боёв с нашей авиацией. Фронтовики рвутся в бой. Вообще наши лётчики – удивительно благородная и великолепная поросль нашего, советского народа. Дай счастья им!
Англичане, прилетевшие в дождливый вечер на «Дугласах» из Мурманска, день и ночь договариваются с нашим правительством. Неужели объединение Англии, СССР и Америки не даст результатов?
Пока мы принимаем на себя всю силу германского сокрушительного удара. Бои идут уже под Минском. Минск изрешетили. Угроза реальной бомбёжки Москвы налицо. Сегодня забегал Серёжа и подтвердил это. Приехал на несколько минут Кандыбин.
– Ты замечаешь, Аркадий, – сказал он, – у меня поседели виски, и я осунулся не потому, что я несколько дней не спал. Нет! Когда началась война, я подумал, какие ужасы несёт она нашему народу, который я так люблю. Я, переживший две войны, знаю ужас и неприглядность войны. Я знаю наперёд те неисчислимые страдания, которые должен поднять наш народ на свои плечи. И тем более принимая на себя удар Германии, сгруппированный удар на одном фронте. Я не могу спокойно сидеть. Я не призываюсь. Я снят с учёта, но я не могу оставаться в стороне, когда народ начал Отечественную войну. Мне стыдно. Я должен опять помочь своему народу, или я не комиссар кочубеевской бригады… Сегодня я проводил 70 коммунистов с выставки. В райкоме с каждым из них был разговор короток: «Умеешь стрелять? К обороне готов?» Сегодня уже их проводили. Гусев, мой сосед по квартире, рыдал. Я не могу этого видеть. «Ты не должен рыдать, – сказал я ему. – Мне противно».
Война развивается. Сталин сказал, что у нас всегда вначале бывает плохо, а потом хорошо. Конец всегда хороший…
Митрополит Введенский обратился к христианам СССР с призывом идти на войну. Местоблюститель патриаршего престола Московской митрополии призвал народ к защите Отечества. На молебне, который он служил в Елоховской, было полно народу. Молебен был о даровании победы русскому воинству…
23. VII
Утром я стоял на асфальте Бульварного кольца напротив Книжной палаты и смотрел, как догорает это знаменитое здание – творение архитектора Казакова. Догорала середина здания. Крылья были спасены от огня. На ступеньках валялась сваленная колонна. С неё была обита штукатурка, и обнажилось дерево. Здание, где останавливался в 1812 году маршал Даву, где жил офицер наполеоновской армии Стендаль, сделано из дерева и оштукатурено. Гитлеровская бомба обнажила его сущность. Несколько пожарников поливали дерево струями воды, искрящейся от огня. Нас, наблюдающих картину пожара, было человек двадцать. Я посмотрел на лица окружающих меня людей. Усталые и утомлённые. На многих лицах копоть и размазанная сажа. Они всю ночь гасили пожары и боролись с первыми зажигательными бомбами, упавшими на город. Подъехали два мотоциклиста. Крестьянские, здоровые лица. За спиной залихватски переброшены автоматы. Подъехали и лихо спешились. Так спешиваются замечательные джигиты. Один из них поправил подбородочный ремень стальной каски, посмотрел на меня.
– Что горит, товарищ?
– Книжная палата…
– Книги вывезли? – спросил он по-хозяйски.
– Не знаю…
Вмешался дворник в брезентовом винцерате, очевидно, старожил этих мест.
– Вывезли. Сам видел. Ещё бы не вывезти. Ведь всех книжек по две штуки сдавали сюда. Всех, которые выходят по всей стране… Мало того, что книги, даже афишки всякие, программки… словом, всё…
– Деревянное, – сказал мотоциклист, нажимая на педаль стартёра, – буза… Новое построим.
– Это архитектура Казакова, – сказал я, – в этом здании останавливались маршал Даву и Стендаль.
– Всё равно построим. Буза… Деревянное…
Мотоциклист укатил вниз. Налево подъехала группа сапёров и принялась выковыривать бомбу, упавшую на углу и не разорвавшуюся. Они окружили место работ кольями, на которые натянули канат. Сапёры весело пересмеивались, называли бомбу «дура» и т. п. Кто-то сказал, что это бомба замедленного действия и может взорваться неожиданно.
– Пустое дело, – сказал весёлый паренёк, откидывая землю, – психотерапия…
Он смачно произнёс это слово. Лопата цокнулась о что-то металлическое.
– Кажись, добрались, товарищи… Ого… На два дни хватит ковыряться.
– Какой вес? – спросил старичок, идущий на работу.
– А тебе зачем, папаша?
– Рядом живу.
– А… Видать, килограммов пятьсот потянет. Далеко живёшь?
– Рядом, – указал старик.
– Счастье, папаша, – ответил сапёр, – теперь сто лет жить будешь. Вторую такую, да ещё рядом, не угадать…
Мы смотрели по направлению зоопарка. Там, на уровне Красной Пресни, поднималась и густо шла к небу огромная борода дыма. Дым был чёрный, густой и высокий. Кто-то сказал, что горят толевый завод и «Лакокраска». По Кольцу горели ещё дома. Напротив Книжной палаты догорал этаж деревянного дома. Пожарные кончали тушить. Оставался целый подвал. Там жили люди. Они пришли, открыли форточки, собрались на работу. Кто-то умывался в садике. Ему поливала девочка лет восьми. На траве и под деревьями лежали перинки, самовар, книги, этажерка, кровать. Тут же на костре из взятых с пожара обуглившихся досок женщина варила картофель, заглядывая в котелок. Старуха стояла у пожарища и плакала. Мужчина в рабочей спецовке подошёл к ней. «Не плачь, мама…» Постоял и отошёл прочь, бросив затуманенный взгляд на пожарище.
Ехали автомобили с красноармейцами. Пронеслась пожарная команда. Пожарные были уже черны от копоти. Очевидно, где-то поработали и теперь спешили на Красную Пресню. Сегодня попало больше всего этому району Москвы. Пронеслись прямо через площадь Восстания красные автомобили пожарного начальства и два ЗИСа с чинами НКВД. Все спешили на Пресню, где поднимались густые бороды дыма, плывущие над всем районом.
Я спустился к зоопарку. Часы у трамвайной остановки разбиты. Порвана проволока проводов. Угловой двухэтажный дом полуразрушен. Из него будто вытряхнули всю душу. Задние стенки развалились. На мостовой рядом с домом упало две или три бомбы, но небольшого калибра.
Шли перегруженные трамваи. Люди отъезжали с работы, с ночных смен, и люди спешили на работу. Открывались магазины. Дворники принялись убирать осколки и рухлядь, выкинутую бомбардировкой на улицы: бумажки, корзины, шапки. Соскребали остатки вплавленных в асфальт зажигательных бомб.
Итак, немцы напали с воздуха на Москву. Пока они находились далеко, но их сухопутные армии, двигающиеся по всем направлениям, свободно маневрируя и имея инициативу в своих руках, смогут достичь Москвы. Неужели сравнение Гитлера с Наполеоном, сделанное Молотовым, будет оправдано дальнейшим ходом войны? Неужели Гитлер будет допущен до Москвы? Но судьба армии великого завоевателя! Русские завлекли его в глубину своих беспредельных пространств и, использовав территории и климат, нанесли сокрушительный удар, поваливший в течение первых месяцев суровой русской зимы повелителя мира.
Но теперь моторные ресурсы Европы объединены в руках нового завоевателя. Но теперь в его руках железные дороги и шоссе. Он движется несколькими бронетанковыми армиями, привыкшими побеждать и натренированными на прорывах и безудержном стремлении вперёд.
Пока над Москвой появились его крылатые предвестники, а потом в лесах Подмосковья появятся его танки и автоматчики. Ещё вчера многие не верили в возможность налёта на Москву. Ещё недавно А.Н. Афиногенов, стоя на веранде Нилиных, обвинял меня чуть ли не в паникёрстве, когда я утверждал, что возможность германского воздушного удара по Москве реальна и подтверждена их возможностями. Афиногенов решительно сопротивлялся моим утверждениям и упорно крутил головой. Я говорил ему, что убеждения его не основаны на здравом смысле, ибо если мы сейчас уверим народ в невозможности германского удара с воздуха по нашей столице и этот удар произойдёт, тогда очень невыгодно будет выглядеть наша оборона. Воздушный океан велик, и авиация – самый неуловимый род войск.
…Вчера к нам на улицу Воровского пришёл Ваня Гридин. Он редко к нам заходит, и поэтому мы ему обрадовались. Всё же Ваня – друг моего детства, хорошо знает нашу семью. Вместе с ним мы переживали Гражданскую войну и обсуждали мальчишками на крыльце их дома возле Саги возможности улагаевского десанта 1920 года. Потом он был на Камчатке в армии, плавал на «Алеуте», заходил в Японию, проехал всю Сибирь с изыскательными партиями, добывал корабельную лиственницу, ходил с большим ножом и прославился среди охотников, контрабандистов и камчадалов как человек большой физической силы, угрюмого характера и решительных действий. Он замерзал на Чукотке, ездил на собаках, зимовал в верховьях Анадыря, в с. Марково, и был известен среди местных жителей и по побережью под фамилией Ваня Кредит. После он несколько отошёл от нас, ибо, женившись на некультурной и сварливой жене, был задавлен семейной обстановкой и погиб для товарищей. Прежний лихой каюр и охотник, зверобой и лыжник, гроза контрабандистов и бродяг был подавлен неказистой Тасей, убогой на вид женщиной, подарившей ему сына, тёщу и хомут семейной жизни. Тася всячески оберегала мужа от прежних друзей. Она боялась, что мы введём его в круг интересных знакомств и тем более женщин и ей придётся расстаться с таким трудом завоёванным Ваней. Это глубоко далёкое от сегодняшней обстановки отступление вряд ли сделает имя хорошего сюжетника автору романа, но в дневнике такие отступления приходится делать, ибо говоришь сам с собой и записываешь только для памяти мысли и события.
На нашей квартире, которую мы не так давно получили после страшных страданий и мытарств, была уже создана обстановка, позволяющая гостеприимно встречать наших друзей и знакомых. Конечно, мы не имели красных и ореховых гостиных и спален, какие были примерно у Коли Вирты или Погодина, мы не имели картин Руслановой[62] и Гаркави[63], мы не имели хрусталя и бронзы, но выпить и закусить всегда можно было в нашем доме. И обычно через несколько десятков минут наши друзья и даже впервые увиденные знакомые совершенно забывали, из какого дерева стол, на котором расставлены водка, вино и разные закуски, и отлично располагались на обычном мослеспромовском диване, не боясь сломать дорогие инкрустации и смять подушечки, вышитые в восемнадцатом веке. На столе в столовой стояла картина «Девушка-натурщица», оставленная нам на сохранение Маяковскими и написанная маслом Володей Маяковским в 1912 году, очевидно, ещё в бытность его строгановцем. Девушка сидела с опущенными плечами, с печально обвисшими руками и страдальчески сникшей шеей. Конечно, лучше было бы иметь что-либо похожее на мастерство фламандцев для возбуждения аппетита, но мы просто не обращали внимания на эту девушку.
Завесили окна синей бумагой, закрыли фрамуги и уселись за стол. Когда ужин был в полном разгаре, послышались звуки воздушной тревоги. Унылые и протяжные звуки сирен, которые действовали на нервы, вероятно, хуже, чем звуки сирен Сциллы и Харибды на отважного Одиссея.
– Тревога, – сказал Ваня, приподнимая бровь.
– Тревога, – сказал я.
Мы закончили выпивку и улеглись спать. Идти в бомбоубежище не хотелось. Да и наше бомбоубежище, сделанное из раздевалки клуба писателей, вряд ли могло предотвратить от опасного прямого попадания.
Мы остались в нашем одноэтажном доме. Хотели заснуть, но не удалось. Стрельба приближалась всё сильнее и сильнее. Потом принялись палить наши батареи, расположенные в черте города. Мы услышали гул моторов. Встали. Сгруппировались в столовой. Прислушивались. Вышли с Ваней на двор. Всё небо было покрыто разрывами снарядов. Трассирующие пули чертили воздух со всех сторон. Часто кашляла автоматическая пушка, и наконец застрекотали пулемёты. Нас могли прогнать в бомбоубежище, и мы вошли в дом. Вдруг ударила первая фугасная бомба. Мы ощутили содрогание дома. Фугаска упала где-то недалеко. Стрельба усилилась с необыкновенным ожесточением. Если вначале мы думали, что это просто обычная «учебная тревога», то теперь все наши сомнения рассеялись. Снова задрожал дом и зазвенели стёкла. Стрельба раскалывала крышу. Мы слышали гул самолётов и снова глухие, уже отдалённые взрывы. Я вышел в мамину комнату и увидел сквозь раскрытое окно зарево пожарища, чёрный пепел, летающий в воздухе, и сотни огней зенитных снарядов и трассирующих очередей. По правде сказать, мурашки поползли по спине. Воздушное нападение превосходило все ожидания. Моментально заработал мозг, перемалывая всё виденное и слышанное о тотальных воздушных ударах германской авиации. Тысячи бомб, сброшенных на Лондон, Ковентри, Ливерпуль, Бирмингем и т. п. Я вошёл в комнату, и в это время принялись работать батарея зоопарка и наши автоматические пушки на Первом кинотеатре[64].
– Надо ложиться, – предложил я.
Ваня лежал на диване и уже безмятежно храпел. Казалось, он всю жизнь спал только под звуки канонады, всякие другие звуки могли только мешать его сну.
– Я буду спать, – сказал он и снова захрапел.
Я растолкал его, и он покорно лёг под окно. Нас могли предохранить толстые стены от осколков, и поэтому я почему-то решил спасать наши жизни на полу под защитой стен. Стрельба продолжалась. Верочка легла в углу у маминой комнаты, мы с Ваней – в углу нашей комнаты.
Нам было не по себе. Такой стрельбы никто, конечно, из нас не слышал. Ведь зенитные пушки, да ещё поставленные под самым ухом, создают ужасную какофонию звуков. Верочка была одна. Я попросил Ваню, и он переполз на место Верочки, а Верочка легла рядом со мной. Вдруг сильный взрыв сотряс наш домик, и дверь нашей комнаты больно стукнула меня. Оказывается, это упала бомба в Мерзляковском переулке, в начале Арбата, у аптеки. Утром выяснилось это и то, что там погибло много людей, забившихся в бомбоубежище.
Я закрыл дверь на ключ. Верочка держала мою голову и дрожала. Я тоже чувствовал себя не особенно геройски. Зарево проникало через окна, стрельба то потухала на минуту, то возникала с ещё большей силой. Ванька храпел. Воистину он был рождён солдатом.
Так пролежали мы примерно до часу ночи. Когда немного спала атака первых волн германских бомбардировщиков, мы встали, растолкали Ваню и категорически предложили идти в убежище. Он флегматично согласился. Мы оделись. Я – в сизый плащ с шарфиком на шее, Верочка – в пальто, Ваня – в военном плаще с противогазом. Вышли во двор, прямо у порога сирень и небольшие участки, отведённые под цветочные насаждения, загорожены невысоким заборчиком в штакетник. Небо горело. Багровое незнакомое небо. Неужели это небо Москвы, а не небо Ватерлоо, Аустерлица или Севастополя?
Космы дыма и огня колебались со всех сторон. Снова вспыхнул зенитный огонь, и мы, быстро перескочив через штакетник, пошли к убежищу. Во дворе бегали дворники с противогазами и лопатами. Один из них крикнул на нас, и мы покорно вошли под сводчатые стены клуба. Перешли площадку, где обычно регистрируют посетителей клуба, и спустились вниз… По пути нам сказали: «Ничего не говорите внизу сидящим. Не волнуйте».
В убежище было полно набито женщин, детей и мужчин. Сидел какой-то лейтенант, держась за зуб. Рядом с ним смущённая девушка. Она жила вверху, над клубом. Лейтенант порывался уйти, но его не выпускали. Бомбардировка застала его на квартире у этой девушки. Он не успел даже надеть пояс, бросившись в убежище. Теперь ему было стыдно, и он, симулировав сильную зубную боль, пытался уйти не то за поясом и фуражкой, не то к врачу. После, очевидно, умаявшись от всех переживаний, он мирно заснул, положив голову на колени своей случайной возлюбленной. Внизу не было слышно шума артиллерии. Только когда падали бомбы, земля содрогалась и сейсмически отдавалась в нашем подземелье.
Люди, спрятавшиеся здесь, не представляли ещё всей картины, разыгравшейся вверху. Они сидели, немного прислушивались, шутили, смеялись. Некоторые спали. Убежище не было оборудовано. Спали на полу, на ящиках вешалок, где обычно ставят галоши… Мы посидели примерно с час. Я вышел наверх. Стрельба и налёт бомбардировщиков продолжались. На двор упали зажигательные бомбы. Их быстро погасили. Уже оказались свои герои. Они рассказывали, какое удушающее действие оказывает бомба. «Не подступись, в нос шибает, отвернёшься – ничего. Может глаза выпалить. Горит, чёрт, брызгает. Я её клещами в воду. Зашипит, забулькает, аж вода кипит».
– Нужно сразу песком, – советует другой. – Я песком…
– Каку можно песком, а каку нельзя песком. Что ж, он бонбы бросает одинаковы? Немец тоже хитрый. Всю Европу обвоевал.
Дворники просят закурить. Я не курю. Думают, обманываю. Смотрят, как на скрягу. Опускаюсь в подвал. Дом Гагарина[65] дрожит и позванивает всеми стёклами. Содрогаются двери. Бывшая масонская ложа впервые сталкивается с таким братским бдением. Так проходит ночь и настаёт утро. Наконец долгожданный голос объявляет через радиорупор: «Граждане… Угроза воздушного нападения миновала… Отбой». Все вываливают из убежища. Мне казалось, что все будут поражены увиденным. Но мы выходим во двор. Бледный рассвет. Зарево скрадено белесоватостью. Далёкий пресненский дым не производит впечатления. Стрельбы нет. Плывут облачка, и над столицей веет обычной прохладой летнего утра. Неуловимый запах гари ещё носится в воздухе. Лица дворников закоптелые и синие. Лица вышедших из убежища бледны. Под глазами чёрные круги. Зевают и расходятся по домам спать. Некоторым сразу нужно собираться на работу. Мы идём на улицу и смотрим на чёрный дым, несущийся над Пресней. Ваня сразу же отправляется домой. Я иду смотреть пылающее здание Книжной палаты.
Так начинался этот юбилейный день, месячник начала ВОЙНЫ…
27. VII. Переделкино
Война идёт с прежним ожесточением. На полях Украины, Белоруссии и Прибалтики происходит величайшее сражение, которого не знал мир. Сражение идёт за существование двух систем: коммунизма и фашизма. Моя страна героически встретила это страшное испытание кровью. Я снова могу гордиться за страну свою, давшую снова величайших героев, перед которыми поблёкнут героические дела великих полководцев прошлого.
И в то время как на полях сражения льётся кровь лучших сынов моего народа, когда на полях сражений вписываются новые славные страницы простым народом моей Родины, я вижу падение интеллигенции тыла. Я вижу наших писателей (конечно, не всех), поражённых отчаянием и трусостью. Война определила их души. Вот теперь проверяются люди. Я знал подхалима и враля Нилина, моментально бежавшего в Ташкент после первой серьёзной бомбардировки Москвы. Нилина, всегда кричавшего, что он был на фронте, и наплевательски относившегося к той крови людей, которая проливается на полях сражений. Но когда возле его дачи вспыхнул огонёк первого разрыва зенитного снаряда, он бежал постыдно и нагло. Я видел, как бежал Тренёв[66], всегда напитанный советской властью. Я слышал паникёра Галицкого, бретёра и пьяницу. Я видел дрожащие губы Базилевского, Чуковского, знал, как избил пьяный Павленко Шмулевича, одновременно выгоняя из «своего» бомбоубежища двух девушек – сестёр госпиталя. Я видел бежавших из Москвы жён писателей и писателей, кричавших об опасности, о падении Москвы. Они напомнили мне крыс, бегущих с погибающего корабля. И все люди, которые, бия себя в грудь, кричали о своей солидарности, люди, рвавшие куски побольше и пожирнее, бежали и предали народ.
Но наряду с ними я знаю людей, находящихся в армии, знаю работающего Ильенкова, контуженого Сельвинского, Панфёрова, Уткина[67] и др., не оставивших своих постов, не бежавших, как позорный трус Ромашов Б.С. Я видел трясущиеся губы Ромашова, рюкзак за спиной, требование выбросить мои вещи, чтобы спасти его на даче в Переделкине. И на следующий день – спасавшего свои вещи с дачи и выехавшего из Москвы. А до этого он пел песню, сочинённую им, где призывал бросаться в бой с весёлой улыбкой на лице. Терпеливая его жена говорила, что нет веселей боевой песни, что люди со слишком грустной улыбкой умирают. Они бежали, поседевшие от страха. Я видел солдат моей Родины, спокойных и улыбчивых. Я видел девушек Москвы, тушивших бомбы, дворников (тех, кого презирали Чуковские), тушивших пожары под градом осколков фугасных бомб и зенитных снарядов. Героическое население Москвы стояло на крышах, во дворах, когда кругом рвались бомбы и кружили юнкерсы – убийцы Гитлера. Народ был суров и самоотвержен. Рабочие работают по 16 часов, считают позором взять выходной день. Машинисты водят на фронт поезда под бреющими пулемётными очередями мессершмитов. Поднялся простой русский народ, не раз спасавший Родину, и сказал: «Я снова спасу её, мою страну». Люди, менее всего имевшие экономические блага, борются с величайшим самопожертвованием на полях кровавых сражений, где гусеницы танков набиты мясом, волосами и костями раздавленных трупов и раненых.
Работал над пьесой до двух ночи. Нога болит до ужаса. Но всё же чувствую себя дезертиром. Хочется туда, где борются за Родину и её славу твои товарищи.
24. VI
Сегодня в три часа утра мы проснулись от гула зенитных орудий. Сухие и резкие полузалпы заставляли дребезжать стёкла, глухо вздрагивала дача. Мы быстро оделись, выскочили в столовую. За стёклами бледнел далёкий рассвет. Сосны чуть-чуть покачивались. Испуганная залпами, подняв хвост трубой, в гущину деревьев и кустарников улепётывала чья-то собачонка. Возле клумбы металась кошка Фенька. Она прыгала, взъерошив шерсть и выгибая дугой то хребет свой, то хвост. Животные, оказывается, чувствуют бедствие так же, как и человек.
Я вышел в сени, орудия стреляли с короткими промежутками, и в один из этих промежутков я слышал, как тревожно гудела сиренами Москва. Город расположен от нас в 18 км, и поэтому гул был отдалённый и сплошной. Где-то работали моторы самолётов. Я уловил вспышки разрывов и дымки, плывущие в воздухе куполами.
Верочка стучала в двери Нилиных. Там ещё не спали. Матильда[59] встретила нас, и мы все, люди этого малообитаемого островка дачи № 23, слушали отчётливую работу зенитной артиллерии. Конечно, было немножко тревожно, но одновременно остро, ново, и поэтому восприятие уравновешивалось. Так продолжалось 40 минут. Потом стрельба затихла, и мы пошли спать. У меня болела нога. Верочка погрела синим светом, боль успокоилась (конечно, относительно), и мы заснули. В 7-м часу пришли «христославщики» Ильенков, Панфёров, Либединский. Уже была сводка за 23-е. Взяты немцами Брест, Ломжа, Кольно. Мы уничтожили триста танков и 56 самолётов. Поговорили, удивились, что стрельба проходила из пушек старых систем, что почему-то не было воздушного боя. Лишь в Москве, приехав к Маяковским, мы узнали, что ночью была проведена учебная тревога по противовоздушной обороне.
В Москву выехали в полдень. Только приехав на улицу Воровского, обнаружили, что мы забыли ключи от квартиры. Поехали к Маяковским. Тревога не прошла для них даром. Оле и тёте давали валериановку. У Оли очень плохо с сердцем. Я не узнаю её, этого жизнерадостного в мирное время человека. Если так продолжится, у неё не хватит сердца до конца войны. Поехали в Театр Красной Армии. Пьеса утверждена к постановке ПУРом[60]. Отношение хорошее. Максимов сказал мне, что я объявлен мобилизованным ПУРом РККА для работы над пьесой. Поехал в Госполитиздат. Надо срочно на базе «Над Кубанью» давать брошюру о народном ополчении против Германии. Буду делать. Сейчас опять требуют короткометражку «Боевой квадрат». Прислала Войтинская[61] телеграмму. Надо ехать в «Известия». Но нога болит всё хуже и хуже. Чёрт с ней, с ногой! Всё же хочется драться, грызть зубами тех, кто напал на нас. Сейчас я вижу только пылающие города моей Родины и мой народ, умирающий под германскими пушками. Мы должны победить. Нам не нужен чужой штык. Мы слишком долго были свободны, чтобы снова сделаться рабами.
28. VI
Страна поднимается на Отечественную войну. Подъём масс вызывает восхищение. На фронт идут и мужчины, и женщины, коммунисты.
Надя приехала из Киева. В течение нескольких дней она переживала ужас первых воздушных налётов германских бомбардировщиков. Тиму забрали на фронт, в самое пекло на Львовском направлении. Его послали в пулемётный батальон. Конечно, там будут ужас смерти и всё, что полагается солдату. Надя исхудала. На шее появились морщинки. Ларочка тоже исхудала и, несмотря на то что ещё не ходит, понимает всё и жалко глядит.
Когда я приехал из поликлиники, Надя бросилась мне на шею и разрыдалась. Нелегко пришлось ей. Только что начали они устраивать свою жизнь, и вот Адольф Гитлер. Его дух зловеще поплыл над нашей страной. В Киев везут эшелоны раненых. Их бомбят. Беженцы переполнили город. Прекрасно ведут себя дети. Они ловят диверсантов, помогают эвакуации и т. п. Бедные героические дети. Девушки тысячами идут на фронт наряду с мужчинами.
Вчера проводили трёх наших командиров эскадрилий: Мишу Предкова, Кутихина, Исаева. Последние два показали мне карточки своих детей, оставленных в Шауляе, в Литве. Аэродромы там подверглись внезапному налёту немцев. Может, детей нет в живых. Кутихин прячет карточку дочки в карман гимнастёрки и говорит: «Ничего, злей будем». На глазах у него небольшая неприметная влага.
Уже прилетают фронтовики за новой матчастью. Они полны злобы к фашистам и полны решимости победить или умереть. Говорят, что немцы не принимают боёв с нашей авиацией. Фронтовики рвутся в бой. Вообще наши лётчики – удивительно благородная и великолепная поросль нашего, советского народа. Дай счастья им!
Англичане, прилетевшие в дождливый вечер на «Дугласах» из Мурманска, день и ночь договариваются с нашим правительством. Неужели объединение Англии, СССР и Америки не даст результатов?
Пока мы принимаем на себя всю силу германского сокрушительного удара. Бои идут уже под Минском. Минск изрешетили. Угроза реальной бомбёжки Москвы налицо. Сегодня забегал Серёжа и подтвердил это. Приехал на несколько минут Кандыбин.
– Ты замечаешь, Аркадий, – сказал он, – у меня поседели виски, и я осунулся не потому, что я несколько дней не спал. Нет! Когда началась война, я подумал, какие ужасы несёт она нашему народу, который я так люблю. Я, переживший две войны, знаю ужас и неприглядность войны. Я знаю наперёд те неисчислимые страдания, которые должен поднять наш народ на свои плечи. И тем более принимая на себя удар Германии, сгруппированный удар на одном фронте. Я не могу спокойно сидеть. Я не призываюсь. Я снят с учёта, но я не могу оставаться в стороне, когда народ начал Отечественную войну. Мне стыдно. Я должен опять помочь своему народу, или я не комиссар кочубеевской бригады… Сегодня я проводил 70 коммунистов с выставки. В райкоме с каждым из них был разговор короток: «Умеешь стрелять? К обороне готов?» Сегодня уже их проводили. Гусев, мой сосед по квартире, рыдал. Я не могу этого видеть. «Ты не должен рыдать, – сказал я ему. – Мне противно».
Война развивается. Сталин сказал, что у нас всегда вначале бывает плохо, а потом хорошо. Конец всегда хороший…
Митрополит Введенский обратился к христианам СССР с призывом идти на войну. Местоблюститель патриаршего престола Московской митрополии призвал народ к защите Отечества. На молебне, который он служил в Елоховской, было полно народу. Молебен был о даровании победы русскому воинству…
23. VII
Утром я стоял на асфальте Бульварного кольца напротив Книжной палаты и смотрел, как догорает это знаменитое здание – творение архитектора Казакова. Догорала середина здания. Крылья были спасены от огня. На ступеньках валялась сваленная колонна. С неё была обита штукатурка, и обнажилось дерево. Здание, где останавливался в 1812 году маршал Даву, где жил офицер наполеоновской армии Стендаль, сделано из дерева и оштукатурено. Гитлеровская бомба обнажила его сущность. Несколько пожарников поливали дерево струями воды, искрящейся от огня. Нас, наблюдающих картину пожара, было человек двадцать. Я посмотрел на лица окружающих меня людей. Усталые и утомлённые. На многих лицах копоть и размазанная сажа. Они всю ночь гасили пожары и боролись с первыми зажигательными бомбами, упавшими на город. Подъехали два мотоциклиста. Крестьянские, здоровые лица. За спиной залихватски переброшены автоматы. Подъехали и лихо спешились. Так спешиваются замечательные джигиты. Один из них поправил подбородочный ремень стальной каски, посмотрел на меня.
– Что горит, товарищ?
– Книжная палата…
– Книги вывезли? – спросил он по-хозяйски.
– Не знаю…
Вмешался дворник в брезентовом винцерате, очевидно, старожил этих мест.
– Вывезли. Сам видел. Ещё бы не вывезти. Ведь всех книжек по две штуки сдавали сюда. Всех, которые выходят по всей стране… Мало того, что книги, даже афишки всякие, программки… словом, всё…
– Деревянное, – сказал мотоциклист, нажимая на педаль стартёра, – буза… Новое построим.
– Это архитектура Казакова, – сказал я, – в этом здании останавливались маршал Даву и Стендаль.
– Всё равно построим. Буза… Деревянное…
Мотоциклист укатил вниз. Налево подъехала группа сапёров и принялась выковыривать бомбу, упавшую на углу и не разорвавшуюся. Они окружили место работ кольями, на которые натянули канат. Сапёры весело пересмеивались, называли бомбу «дура» и т. п. Кто-то сказал, что это бомба замедленного действия и может взорваться неожиданно.
– Пустое дело, – сказал весёлый паренёк, откидывая землю, – психотерапия…
Он смачно произнёс это слово. Лопата цокнулась о что-то металлическое.
– Кажись, добрались, товарищи… Ого… На два дни хватит ковыряться.
– Какой вес? – спросил старичок, идущий на работу.
– А тебе зачем, папаша?
– Рядом живу.
– А… Видать, килограммов пятьсот потянет. Далеко живёшь?
– Рядом, – указал старик.
– Счастье, папаша, – ответил сапёр, – теперь сто лет жить будешь. Вторую такую, да ещё рядом, не угадать…
Мы смотрели по направлению зоопарка. Там, на уровне Красной Пресни, поднималась и густо шла к небу огромная борода дыма. Дым был чёрный, густой и высокий. Кто-то сказал, что горят толевый завод и «Лакокраска». По Кольцу горели ещё дома. Напротив Книжной палаты догорал этаж деревянного дома. Пожарные кончали тушить. Оставался целый подвал. Там жили люди. Они пришли, открыли форточки, собрались на работу. Кто-то умывался в садике. Ему поливала девочка лет восьми. На траве и под деревьями лежали перинки, самовар, книги, этажерка, кровать. Тут же на костре из взятых с пожара обуглившихся досок женщина варила картофель, заглядывая в котелок. Старуха стояла у пожарища и плакала. Мужчина в рабочей спецовке подошёл к ней. «Не плачь, мама…» Постоял и отошёл прочь, бросив затуманенный взгляд на пожарище.
Ехали автомобили с красноармейцами. Пронеслась пожарная команда. Пожарные были уже черны от копоти. Очевидно, где-то поработали и теперь спешили на Красную Пресню. Сегодня попало больше всего этому району Москвы. Пронеслись прямо через площадь Восстания красные автомобили пожарного начальства и два ЗИСа с чинами НКВД. Все спешили на Пресню, где поднимались густые бороды дыма, плывущие над всем районом.
Я спустился к зоопарку. Часы у трамвайной остановки разбиты. Порвана проволока проводов. Угловой двухэтажный дом полуразрушен. Из него будто вытряхнули всю душу. Задние стенки развалились. На мостовой рядом с домом упало две или три бомбы, но небольшого калибра.
Шли перегруженные трамваи. Люди отъезжали с работы, с ночных смен, и люди спешили на работу. Открывались магазины. Дворники принялись убирать осколки и рухлядь, выкинутую бомбардировкой на улицы: бумажки, корзины, шапки. Соскребали остатки вплавленных в асфальт зажигательных бомб.
Итак, немцы напали с воздуха на Москву. Пока они находились далеко, но их сухопутные армии, двигающиеся по всем направлениям, свободно маневрируя и имея инициативу в своих руках, смогут достичь Москвы. Неужели сравнение Гитлера с Наполеоном, сделанное Молотовым, будет оправдано дальнейшим ходом войны? Неужели Гитлер будет допущен до Москвы? Но судьба армии великого завоевателя! Русские завлекли его в глубину своих беспредельных пространств и, использовав территории и климат, нанесли сокрушительный удар, поваливший в течение первых месяцев суровой русской зимы повелителя мира.
Но теперь моторные ресурсы Европы объединены в руках нового завоевателя. Но теперь в его руках железные дороги и шоссе. Он движется несколькими бронетанковыми армиями, привыкшими побеждать и натренированными на прорывах и безудержном стремлении вперёд.
Пока над Москвой появились его крылатые предвестники, а потом в лесах Подмосковья появятся его танки и автоматчики. Ещё вчера многие не верили в возможность налёта на Москву. Ещё недавно А.Н. Афиногенов, стоя на веранде Нилиных, обвинял меня чуть ли не в паникёрстве, когда я утверждал, что возможность германского воздушного удара по Москве реальна и подтверждена их возможностями. Афиногенов решительно сопротивлялся моим утверждениям и упорно крутил головой. Я говорил ему, что убеждения его не основаны на здравом смысле, ибо если мы сейчас уверим народ в невозможности германского удара с воздуха по нашей столице и этот удар произойдёт, тогда очень невыгодно будет выглядеть наша оборона. Воздушный океан велик, и авиация – самый неуловимый род войск.
…Вчера к нам на улицу Воровского пришёл Ваня Гридин. Он редко к нам заходит, и поэтому мы ему обрадовались. Всё же Ваня – друг моего детства, хорошо знает нашу семью. Вместе с ним мы переживали Гражданскую войну и обсуждали мальчишками на крыльце их дома возле Саги возможности улагаевского десанта 1920 года. Потом он был на Камчатке в армии, плавал на «Алеуте», заходил в Японию, проехал всю Сибирь с изыскательными партиями, добывал корабельную лиственницу, ходил с большим ножом и прославился среди охотников, контрабандистов и камчадалов как человек большой физической силы, угрюмого характера и решительных действий. Он замерзал на Чукотке, ездил на собаках, зимовал в верховьях Анадыря, в с. Марково, и был известен среди местных жителей и по побережью под фамилией Ваня Кредит. После он несколько отошёл от нас, ибо, женившись на некультурной и сварливой жене, был задавлен семейной обстановкой и погиб для товарищей. Прежний лихой каюр и охотник, зверобой и лыжник, гроза контрабандистов и бродяг был подавлен неказистой Тасей, убогой на вид женщиной, подарившей ему сына, тёщу и хомут семейной жизни. Тася всячески оберегала мужа от прежних друзей. Она боялась, что мы введём его в круг интересных знакомств и тем более женщин и ей придётся расстаться с таким трудом завоёванным Ваней. Это глубоко далёкое от сегодняшней обстановки отступление вряд ли сделает имя хорошего сюжетника автору романа, но в дневнике такие отступления приходится делать, ибо говоришь сам с собой и записываешь только для памяти мысли и события.
На нашей квартире, которую мы не так давно получили после страшных страданий и мытарств, была уже создана обстановка, позволяющая гостеприимно встречать наших друзей и знакомых. Конечно, мы не имели красных и ореховых гостиных и спален, какие были примерно у Коли Вирты или Погодина, мы не имели картин Руслановой[62] и Гаркави[63], мы не имели хрусталя и бронзы, но выпить и закусить всегда можно было в нашем доме. И обычно через несколько десятков минут наши друзья и даже впервые увиденные знакомые совершенно забывали, из какого дерева стол, на котором расставлены водка, вино и разные закуски, и отлично располагались на обычном мослеспромовском диване, не боясь сломать дорогие инкрустации и смять подушечки, вышитые в восемнадцатом веке. На столе в столовой стояла картина «Девушка-натурщица», оставленная нам на сохранение Маяковскими и написанная маслом Володей Маяковским в 1912 году, очевидно, ещё в бытность его строгановцем. Девушка сидела с опущенными плечами, с печально обвисшими руками и страдальчески сникшей шеей. Конечно, лучше было бы иметь что-либо похожее на мастерство фламандцев для возбуждения аппетита, но мы просто не обращали внимания на эту девушку.
Завесили окна синей бумагой, закрыли фрамуги и уселись за стол. Когда ужин был в полном разгаре, послышались звуки воздушной тревоги. Унылые и протяжные звуки сирен, которые действовали на нервы, вероятно, хуже, чем звуки сирен Сциллы и Харибды на отважного Одиссея.
– Тревога, – сказал Ваня, приподнимая бровь.
– Тревога, – сказал я.
Мы закончили выпивку и улеглись спать. Идти в бомбоубежище не хотелось. Да и наше бомбоубежище, сделанное из раздевалки клуба писателей, вряд ли могло предотвратить от опасного прямого попадания.
Мы остались в нашем одноэтажном доме. Хотели заснуть, но не удалось. Стрельба приближалась всё сильнее и сильнее. Потом принялись палить наши батареи, расположенные в черте города. Мы услышали гул моторов. Встали. Сгруппировались в столовой. Прислушивались. Вышли с Ваней на двор. Всё небо было покрыто разрывами снарядов. Трассирующие пули чертили воздух со всех сторон. Часто кашляла автоматическая пушка, и наконец застрекотали пулемёты. Нас могли прогнать в бомбоубежище, и мы вошли в дом. Вдруг ударила первая фугасная бомба. Мы ощутили содрогание дома. Фугаска упала где-то недалеко. Стрельба усилилась с необыкновенным ожесточением. Если вначале мы думали, что это просто обычная «учебная тревога», то теперь все наши сомнения рассеялись. Снова задрожал дом и зазвенели стёкла. Стрельба раскалывала крышу. Мы слышали гул самолётов и снова глухие, уже отдалённые взрывы. Я вышел в мамину комнату и увидел сквозь раскрытое окно зарево пожарища, чёрный пепел, летающий в воздухе, и сотни огней зенитных снарядов и трассирующих очередей. По правде сказать, мурашки поползли по спине. Воздушное нападение превосходило все ожидания. Моментально заработал мозг, перемалывая всё виденное и слышанное о тотальных воздушных ударах германской авиации. Тысячи бомб, сброшенных на Лондон, Ковентри, Ливерпуль, Бирмингем и т. п. Я вошёл в комнату, и в это время принялись работать батарея зоопарка и наши автоматические пушки на Первом кинотеатре[64].
– Надо ложиться, – предложил я.
Ваня лежал на диване и уже безмятежно храпел. Казалось, он всю жизнь спал только под звуки канонады, всякие другие звуки могли только мешать его сну.
– Я буду спать, – сказал он и снова захрапел.
Я растолкал его, и он покорно лёг под окно. Нас могли предохранить толстые стены от осколков, и поэтому я почему-то решил спасать наши жизни на полу под защитой стен. Стрельба продолжалась. Верочка легла в углу у маминой комнаты, мы с Ваней – в углу нашей комнаты.
Нам было не по себе. Такой стрельбы никто, конечно, из нас не слышал. Ведь зенитные пушки, да ещё поставленные под самым ухом, создают ужасную какофонию звуков. Верочка была одна. Я попросил Ваню, и он переполз на место Верочки, а Верочка легла рядом со мной. Вдруг сильный взрыв сотряс наш домик, и дверь нашей комнаты больно стукнула меня. Оказывается, это упала бомба в Мерзляковском переулке, в начале Арбата, у аптеки. Утром выяснилось это и то, что там погибло много людей, забившихся в бомбоубежище.
Я закрыл дверь на ключ. Верочка держала мою голову и дрожала. Я тоже чувствовал себя не особенно геройски. Зарево проникало через окна, стрельба то потухала на минуту, то возникала с ещё большей силой. Ванька храпел. Воистину он был рождён солдатом.
Так пролежали мы примерно до часу ночи. Когда немного спала атака первых волн германских бомбардировщиков, мы встали, растолкали Ваню и категорически предложили идти в убежище. Он флегматично согласился. Мы оделись. Я – в сизый плащ с шарфиком на шее, Верочка – в пальто, Ваня – в военном плаще с противогазом. Вышли во двор, прямо у порога сирень и небольшие участки, отведённые под цветочные насаждения, загорожены невысоким заборчиком в штакетник. Небо горело. Багровое незнакомое небо. Неужели это небо Москвы, а не небо Ватерлоо, Аустерлица или Севастополя?
Космы дыма и огня колебались со всех сторон. Снова вспыхнул зенитный огонь, и мы, быстро перескочив через штакетник, пошли к убежищу. Во дворе бегали дворники с противогазами и лопатами. Один из них крикнул на нас, и мы покорно вошли под сводчатые стены клуба. Перешли площадку, где обычно регистрируют посетителей клуба, и спустились вниз… По пути нам сказали: «Ничего не говорите внизу сидящим. Не волнуйте».
В убежище было полно набито женщин, детей и мужчин. Сидел какой-то лейтенант, держась за зуб. Рядом с ним смущённая девушка. Она жила вверху, над клубом. Лейтенант порывался уйти, но его не выпускали. Бомбардировка застала его на квартире у этой девушки. Он не успел даже надеть пояс, бросившись в убежище. Теперь ему было стыдно, и он, симулировав сильную зубную боль, пытался уйти не то за поясом и фуражкой, не то к врачу. После, очевидно, умаявшись от всех переживаний, он мирно заснул, положив голову на колени своей случайной возлюбленной. Внизу не было слышно шума артиллерии. Только когда падали бомбы, земля содрогалась и сейсмически отдавалась в нашем подземелье.
Люди, спрятавшиеся здесь, не представляли ещё всей картины, разыгравшейся вверху. Они сидели, немного прислушивались, шутили, смеялись. Некоторые спали. Убежище не было оборудовано. Спали на полу, на ящиках вешалок, где обычно ставят галоши… Мы посидели примерно с час. Я вышел наверх. Стрельба и налёт бомбардировщиков продолжались. На двор упали зажигательные бомбы. Их быстро погасили. Уже оказались свои герои. Они рассказывали, какое удушающее действие оказывает бомба. «Не подступись, в нос шибает, отвернёшься – ничего. Может глаза выпалить. Горит, чёрт, брызгает. Я её клещами в воду. Зашипит, забулькает, аж вода кипит».
– Нужно сразу песком, – советует другой. – Я песком…
– Каку можно песком, а каку нельзя песком. Что ж, он бонбы бросает одинаковы? Немец тоже хитрый. Всю Европу обвоевал.
Дворники просят закурить. Я не курю. Думают, обманываю. Смотрят, как на скрягу. Опускаюсь в подвал. Дом Гагарина[65] дрожит и позванивает всеми стёклами. Содрогаются двери. Бывшая масонская ложа впервые сталкивается с таким братским бдением. Так проходит ночь и настаёт утро. Наконец долгожданный голос объявляет через радиорупор: «Граждане… Угроза воздушного нападения миновала… Отбой». Все вываливают из убежища. Мне казалось, что все будут поражены увиденным. Но мы выходим во двор. Бледный рассвет. Зарево скрадено белесоватостью. Далёкий пресненский дым не производит впечатления. Стрельбы нет. Плывут облачка, и над столицей веет обычной прохладой летнего утра. Неуловимый запах гари ещё носится в воздухе. Лица дворников закоптелые и синие. Лица вышедших из убежища бледны. Под глазами чёрные круги. Зевают и расходятся по домам спать. Некоторым сразу нужно собираться на работу. Мы идём на улицу и смотрим на чёрный дым, несущийся над Пресней. Ваня сразу же отправляется домой. Я иду смотреть пылающее здание Книжной палаты.
Так начинался этот юбилейный день, месячник начала ВОЙНЫ…
27. VII. Переделкино
Война идёт с прежним ожесточением. На полях Украины, Белоруссии и Прибалтики происходит величайшее сражение, которого не знал мир. Сражение идёт за существование двух систем: коммунизма и фашизма. Моя страна героически встретила это страшное испытание кровью. Я снова могу гордиться за страну свою, давшую снова величайших героев, перед которыми поблёкнут героические дела великих полководцев прошлого.
И в то время как на полях сражения льётся кровь лучших сынов моего народа, когда на полях сражений вписываются новые славные страницы простым народом моей Родины, я вижу падение интеллигенции тыла. Я вижу наших писателей (конечно, не всех), поражённых отчаянием и трусостью. Война определила их души. Вот теперь проверяются люди. Я знал подхалима и враля Нилина, моментально бежавшего в Ташкент после первой серьёзной бомбардировки Москвы. Нилина, всегда кричавшего, что он был на фронте, и наплевательски относившегося к той крови людей, которая проливается на полях сражений. Но когда возле его дачи вспыхнул огонёк первого разрыва зенитного снаряда, он бежал постыдно и нагло. Я видел, как бежал Тренёв[66], всегда напитанный советской властью. Я слышал паникёра Галицкого, бретёра и пьяницу. Я видел дрожащие губы Базилевского, Чуковского, знал, как избил пьяный Павленко Шмулевича, одновременно выгоняя из «своего» бомбоубежища двух девушек – сестёр госпиталя. Я видел бежавших из Москвы жён писателей и писателей, кричавших об опасности, о падении Москвы. Они напомнили мне крыс, бегущих с погибающего корабля. И все люди, которые, бия себя в грудь, кричали о своей солидарности, люди, рвавшие куски побольше и пожирнее, бежали и предали народ.
Но наряду с ними я знаю людей, находящихся в армии, знаю работающего Ильенкова, контуженого Сельвинского, Панфёрова, Уткина[67] и др., не оставивших своих постов, не бежавших, как позорный трус Ромашов Б.С. Я видел трясущиеся губы Ромашова, рюкзак за спиной, требование выбросить мои вещи, чтобы спасти его на даче в Переделкине. И на следующий день – спасавшего свои вещи с дачи и выехавшего из Москвы. А до этого он пел песню, сочинённую им, где призывал бросаться в бой с весёлой улыбкой на лице. Терпеливая его жена говорила, что нет веселей боевой песни, что люди со слишком грустной улыбкой умирают. Они бежали, поседевшие от страха. Я видел солдат моей Родины, спокойных и улыбчивых. Я видел девушек Москвы, тушивших бомбы, дворников (тех, кого презирали Чуковские), тушивших пожары под градом осколков фугасных бомб и зенитных снарядов. Героическое население Москвы стояло на крышах, во дворах, когда кругом рвались бомбы и кружили юнкерсы – убийцы Гитлера. Народ был суров и самоотвержен. Рабочие работают по 16 часов, считают позором взять выходной день. Машинисты водят на фронт поезда под бреющими пулемётными очередями мессершмитов. Поднялся простой русский народ, не раз спасавший Родину, и сказал: «Я снова спасу её, мою страну». Люди, менее всего имевшие экономические блага, борются с величайшим самопожертвованием на полях кровавых сражений, где гусеницы танков набиты мясом, волосами и костями раздавленных трупов и раненых.