— Княже, дозволь сзади идти, — вызвался Радoмысл.
   Святослав кивнул. Воевод почти не осталась, теперь десятнику, показавшему себя в бою, можно было доверить большое дело. Несколько сотен присоедвинились к Радомыслу, и он повел их туда, где стояли пoд огненным дождем последниe русские полки.
   — За мнoю! — выкрикнул князь.
   Все помeнялосъ своими местами. Вырваться из кольца, избежать лютой смерти или позорного плена, a значит, и рабства, можно было, лишь прорвавшись к крепости. «Стена» вздрогнула, oщeтинилась железом.
   В лица русичей полетели стрелы и сулицы. До ромеев было не более полутораста шагов. Но каждый такой шаг грозил гибелью.
   Вех остался с князем. Кому-то надо было напролом, прикрывав предводителя — ведь без него войско рассыплется, таков закон сечи! Пожалев себя, можно было и погубить себя же, да в придачу многих сотоварищей.
   Выставив вперед щиты, пригнув головы, бросились передовые отряды русичей навстречу железному граду — на место упавшего тут же вставал задний, ударная сила молота не ослабевала.
   Когда стрела застряла в волосах Веха, ожгла кажу, пожалел он, что не поднял шлема. Но тужить было поздно. Следовало радоваться — опять смерть миновала!
   Святослав бежал, прихрамывая, все так же сжимав меч в левой руке. К правой ему привязали щит, и этот щит был похож на перебитое, трепещущее, обвисшее крыло.
   До ромеев оставалось шагов двадцать. Но уже теперь стало ясно, что они сумели изготовиться основательно, словно в землю вросли. Предстояла свирепая схватка.
   Но тут со стороны крепости раздался громкий боевой клич. Ромеи опешили.
   Вех приподнял голову — из Южных ворот Доростола с шумом, свистом, криками, звоном оружия мчался на выручку русичам, прямо в спины ромеев, отряд, оставленный для охраны крепости. И всего-то их было не более пятисот человек. Но шум, внезапность именно в эту минуту свершили необходимое, почти чудесное — отвлекли. И враг растерялся. Нет, он не побросал оружия, не побежал, даже не расступился, нет, просто на этот миг пришелся удар пробивающихся из окружения.
   — Вперед, славяне! — раздался голос Святослава, и меч oбрушился на выставленное вперед, толстенное древко ковья, перерубая его как щеику. Князь одинаково умело владел мечом: что правой рукой, что левой.
   Толща железа, человеческих и конских тел, дубленых кож, костяных креплений, щитов отделяла русичей от крепости. Но пробить эту толщу могли лишь они сами.
   Резко выбив ногой направлемoе в грудь копье, Вех, не глядя, машинально, ткнул вверед мечом и почувствовал, как острие погрузилось в мяготъ… Теперь Вех не знал пощады, он не думал, не сомневался — рука сама выбирала жертву, прокладывала путь…
   Больше двух часов вел бой нод Доростолом. Полностью была иссечена малая и отважная дружина, отвлекшая своим безумным по смелости броском ромеев. Она даровала драгоценную минутку, за которую принято благодарить всю жизнь. Насмерть стояли задние полки, погибали, но сдерживали наползающие волчища. Цимисхий был в бешенстве-удача ускользала из его рук.
   Усталость смеживала веки, меч вываливался из рук. Но вот наконец забрезжил впереди свет — как в лесу, когда выходишь на поляну и яркое солнце режет глаза — так и перед русичами высветилась трава, дорога к воротам. Стали видны кучки ромеев, бегущих к Дунаю, к своим кораблям. О прeследовании их не могло быть и речи. Вех валился с ног oт усталости, раны и слабость одолевали его.
   Но в это время ветер стих, пыль развеялась, и выглянуло солнце, уже катящееся к окоему за Западными воротами.
   Святослав без шлема, без кольчуги, в изодранной в клочья рубахе сидел на пригорке перед воротами. Меч лежал у его ног. Вех подошел ближе и заглянул в глаза князю — они были закрыты. Но Святослав не спал, его левая рука, упиравшаяся в колено, с силой сжимала подбородок.
   Не спеша возвращались вои. Разрозненно, по двое, по трое, неся раненых. Одним из последних принесли Радомысла. На нем не было живого места.
   Южная черная ночь скрыла кровавое поле. Повеяло прохладой и покоем. Но покой был призрачным. Каждый знал — и эта схватка не дала ответа: кто кого! Что же дальше? Кто знает. Тишина. Лишь какие-то невидимые черные птицы клекочут в полях да стонут, воют объевшиеся шакалы, у них праздник…
 
   Когда Черецкому все надоедало до осточертения и он не мог видеть лиц сослуживцев, и при условии, разумеется, что хандра нападала на него в свободное время, в эти совсем редкие — не часы, нет, а считанные минуты, он приходил в старую заброшенную котельную, похожую, скорее, на блиндаж, вросший в землю на три четверти, сидел в темноте, курил. А когда он закрывал глаза, так и вовсе переносился в края иные, гражданские… Но это длилось мгновения, отрешиться от нынешнего бытия было невозможно.
   Черецкий слыхал, что командир части и его заместители-хозяйственники уже не первый год грозились сровнять начисто с земелюшкой заброшенное строение располагавшееся за казармами в самом глухом, медвежьем углу части. Но то ли руки не доходили, то ли забывались угрозы и горячечные планы, а несокрушимый «блиндаж» стоял назло всем. И если бы кое-кому из рядовой или сержантской братии сказали, что котельной не будет, что последнее убежище ликвидируется, они бы не на шутку опечалились. И была тому причина.
   В этот вечер Борька еще издали приглядывался к зияющему чернотой дверному проему, к заросшим кустарником и травой низким подвальным окнам. Но ничего подозрительного не обнаружил, ни шумов, ни криков, ни приглушенных разговоров — значит, в «блиндаже» сегодня никого не было. И он направился туда — хоть полчасика да одному побыть!
   Он на ходу достал сигарету из пачки, закурил. Постоял немного на глинистом, усеянном битым кирпичом порожке, еще раз убедился, что никто ему не испортит настроения. А потом нагнул голову, прошел под низкими трубами и прямиком двинул в дальний конец, к старой железной кровати, списанной, наверное, еще лет двадцать назад, немилосердно скрипучей, ободранной, с прорванной в нескольких местах сеткой и сыроватым спрессованным от долгого употребления матрасиком. Он любил на ней сидеть, откинувшись к стенке, вытянув ноги, беспечно пуская кольца дыма вверх. В полумраке так хорошо мечталось!
   Вот и сейчас он плюхнулся с размаху на кровать — сетка заскрипела, но выдержала, она была на диво прочной. Затянулся — глубоко-глубоко. Задержал дыхание. Прикрыл глаза. И вдруг почувствовал на них чьи-то руки — легкие, холодные, нежные. Это было чересчур! Борька дернулся, хотел встать Но руки не дали ему приподняться, они надавили на лицо, вернули Черецкого на кровать.
   — Хреновые шутки! — зло вскрикнул он. Но не стал вырываться, потому что уже в следующую секунду понял, чьи это руки. И ему cтало горько, обидно. Нет, это были руки не той, которую он любил, которой бы простил все… А как бы ему хотелось, чтобы это была она, Оля! Но нет, не она, она сюда и дороги не знает.
   — Угадай, кто? — прошелестел тихий, очень высокий девичий голосок.
   Борька положил на холодные и нежные ручки свои ладони. Что гадать! Все было и так ясно, это была Тонька Голодуха! И никто иной! Вечно она околачивалась тут, в «блиндаже». Но сегодня Борька не ожидал ее встретить здесь, сегодня был не ее день — по пятницам Тонька ходила в поселок на танцы.
   Никто не знал, сколько Тоньке лет, где она живет, как ее фамилия. Кличку она свою получила задолго до их призыва, с ней и досталась в наследство от старших товарищей, а тем, видно, от еще более старших, и так, может, далеко-далеко. Тонька была худющей и бледной. Выглядела она четырнадцатилетней девчонкой-подростком, но была значительно старше и не скрывала этого. Иногда она закатывала огромные совершенно сумасшедшие глазища и томно произносила: "А вот лет восемь назад тут такой был сержаанти-ик, ой, я вам скажу честно, это целый взвод!" И смеялась беззвучно. А Борька не верил, не мог поверить, что можно жить целых восемь лет такой жизнью и не загнуться! Уж он-то знал, что за жизнь была у Тоньки Голодухи.
   — Ну-у, угадай же! Какой ты хорошенький парнишечка, прямо заглядение. Ну почему ты не смотришь на меня?! — Тоньке надоело играть в жмурки, и она припала к спине Черецкого, расстегнула ворот гимнастерки, полезла рукой под нее, оглаживая его крепкую мускулистую грудь.
   — Отстань! — Борька снова дернулся. Швырнул окурок под ноги, затоптал его.
   — Ну зачем же так? Тонечка может обидеться, нехорошо, — заговорила она о себе в третьем лице. — Полюби, матросик, девушку, приголубь и согрей, а-а?!
   Борька отпихнул ее локтем, привалился к спинке. Да!
   Она точно была больная! Ни одна нормальная женщина не стала бы так себя вести, это был явный сдвиг, недаром ее и прозвали-то не как-нибудь, а Голодухой. Уж на что Бoрька был тертым калачом, а и он чуть не опрометью бросился из «блиндажa», когда его в первыи раз привели сюда рeбятки из дружественного взвода. И не потому, что он был ханжей или пай-мальчяком, никогда не видавшим такое и не слыхавшим про разэдакое, нет. Он просто совершeннo не ожидал увидать то, что увидел впoтьмах при слабеньком свете фонаря да еле пробивающихся лучиках, преодолевающих сплетения ветвей и листьев, стеблей и травинок за окнами подвала. А главнoе, ребятки эти и не предупредили его, наоборот, все хихикали, все зубы заговаривали… А вошел, пригляделся — мать честная: вокруг кровати человек двадцать пять как зачарованные — одни, рты разинув, другие, сгорая от нетерпения, третьи, хихикающие и подающие советы… а на низенькой кровати — как ему показалось, огромные и ненормально белые в этом мраке ноги, да, задранные вверх, скрещенные над кем-то женские ноги. И стон, и сип, и сопение. А потом то же самое объятие ножное, но уже с другим, третьим, четвертым… без передышки, подряд, без даже секундной паузы: встал, лег, встал, лег, ну и, конечно, то, что между сменами. Борька и раньше слыхал, что почти при каждой части воинской, при каждом лагере, колонии и вообще в местах скопления мужских душ всегда обретаются и подобные женские души, запакованные, как правило, в не слишком приглядные тела, но алчные, страждущие и жаждущие. Этих женщин, видно, не слишком любили в миру, от них шарахались мужики и парни, находили и посимпатичнее и понаряднее. А тут, в мужском обиталище, куда запрещен был вход женскому полу, эти отчаянные деваки пользовались постоянным спросом, тут их любили и ценили. Вот и Тонька была одной из ненасытных, но, к сожалению ее собственному, неприглядных. Ее не любили, ее чурались там, за заборчиком, ею брезговали, обходили стороной изможденную бабенку с голодными дикими глазами. А тут… Тут она была царицей! Царицей и жрицей любви! Бескорыстной, ненасытной, не отказывающей никому и никогда. И ее по-своему любили, ей приносили всегда что-нибудь вкусненькое с кухни, ее оберегали, не позволяли издеваться над ней, глумиться, хотя сама Тонька была страшно рада, когда кто-то причинял ей боль, унижал ее, издевался над ней, она радовалась и стонала, изгибалась, тянулась, закатывала глазки… и вcегда желала, чтобы все смотрели, как ее унижают, как с ней грубо и жестоко обходятся, как она страдает и наслаждается от этого… Ну и смотрели, что делать! Если кто-то зарывался, останавливали еще грубее. А Тонька сразу же стелилась под защитника и жаждала унижений, грубостей, глумления от него… Нет, она определенно была больной. И порою она сама вертела пальцем у виска и приговаривала: "Ну чего ты, ну чего вы, ребята, с чокнутой чего возьмешь?" И опять утробно смеялась.
   Конечно, далеко не всe пользовались Тонькиными услугами. Большинство и здесь брезговали нескладной и малосимпатичной женщиной. Но те, кто знал о ней, молчали, зачем поднимать шумиху — приходила сюда до них, пусть и сейчас ходит, вреда нету! Во всяком случае еще ни один человек из части не попал к венерологам, не подцепил от Тоньки заразы. А сами они тоже были чистенькими, здоровенькими — даже когда и совсем никудышные медицинские комиссии бывали перед призывом, а и они ни единого сифилитика или какого иного больного по этой части в армию не пропускали. Да, армейская, разбросанная по всей огромной стране территория, пожалуй, и была единственной землей на белом свете, где проживали здоровые и чистые люди.
   Бориса Тоньку Голодуху не баловал, не мог он себя пересилить. Но заходил иногда. Иногда встречался с ней взглядом, и не только тут, возле столовой или у ворот КПП, и смотрела она на него своими и без того голодными глазами совсем алчуще, словно жаждала проглотить живьем, со всеми потрохами — Борьке даже не по себе становилось. Когда она пялилась на него, из огромных серых глаз исчезало безумие, но зато появлялось нечто столь странное, что Борька тут же отворачивался. Так могла смотреть, скажем, матерая и плотоядная волчица на маленького и беззащитного зайчика перед тем, как его съесть. Нет, не нужны были Черецкому такие подруженьки. Не нужны были раньше! И тем более — не нужны теперь, когда у него появилась Оля, его славная, неземная Оля — красавица, богиня, ангел во плоти!
   — Пошла отсюда! — рявкнул он на Тоньку.
   Но та даже не шелохнулась. Наоборот, протянула к нему руку, положила на голову.
   — Ой, какие мы страшные и грозные, аж жуть!
   Черецкий вздохнул и выругался, вслух, громко, злобно. Но и это не подействовало. Голодуха была ко всякому привычна. Она улеглась рядом с Борькияыми ногами, свилась колечком и принялась пялиться — бесстыже, нагло, вызывающе. Даже в полумраке ее глаза казались безумными, неестественно горящими.
   Борька отвернулся. Но не встал. Что-то его удерживало. Как-то раз сюда заманили Суркова. Но Леха сразу убежал и больше не показывался. Над ним смеялись. Да только он отворачивался, махал рукой. У Лехи были свои понятия. Но почему же тогда не смеялась над ним, Черецким? Значит, сумел себя поставить! Значит, понимает шантропа служивая, что он выше всей этой суеты и мелкой возни, особенно возни с бабами! Суркова привели, когда был совсем коротенький перерывчик в любовных упражнениях. И Тонька под одобрительные прибауточки делилась впечатлениями: "Я вам скажу, ребятки, что каждому свое, точняк! Одной какой-нибудь девчоночке хватает, как ее за сиську прихватят да по заднице ладошкой шлепнут, ну и пусть, какое дело, пускай… а я вот только с десятого, а то и с двенадцатого начинаю чувствовать да понимать что почем, только тогда в охотку вхожу… а ощущения всякие приходят-то на двадцатом, ну ежели парни покрепче да половчей, то на пятнадцатом, но редко, зато потом… и-эх! хоть саблю в руку и скачи! Четой-то заболтались мы, пора б в делом заняться!" И она бесстыже задрала подол под горло, подмигнула Лехе — он и прочь! Вот хохма была! Зато Серега, Славик и другие многие вообще не ходили, и правильно, не хрена! Борька сейчас им позавидовал- лучше не связываться, лучше всегда сторонкой! Вот не знал бы он ни о чем, как не знает, скажем, командование части, и было бы легко и спокойно, и не бегал бы от этих безумно голодных глаз. Так ведь нет!
   — Все равно ты от меня никуда не уйдешь! — сказала она вдруг каким-то нутряным басом, почти не шевеля губами. И положила ему руку на ногу.
   — Ни-ку-да!
   Это было слишком. Борька вскочил. Но она тут же метнулась к нему кошкой, ухватила за плечи, повалила, впилась губами в его губы. Он вывернулся, опрокинул ее на спину, ударил по щеке.
   — Ну, давай! Еще! — Она зашлась в беззвучном смехе, полуприкрыла глаза, ухватила его за плечи, притянула к себе. — Бей! Бей сильнее, изломай меня всю, растопчи, размажь по этой койке, о-охх-х-о-р-р-оо!!!
   Борька не стал бить, он пытался вырваться, он дергался, но в ней была заключена, наверно, нечеловеческая сила, а может, это ее болезненная, алчная страсть придавала сил. Онa вцепилась ему руками в гимнастeрку, прижала к себе, и тут же перевернула, опрокинула на спину и снова впилась губами. Он почувствовал, как она сдавила его бeдра ногами, сдавила с неженской властностью. Но он скинул ее, встал. Она вскочила следом, соврала с себя через голову платье и оказалась совершенно обнаженной, под платьем ничего ие было, только ее бледная, худая плоть. Да, она выглядела совсем девчонкой — безгрудая, лишь темные соски торчали двумя пуговками, тощая — с подведенными ребрами, полностью отсутствующим животом, узкими мальчишескими бедрами… лишь ноги у нее были полными, длинными, красивыми. Зато на эти ключицы, на ее былиночку-шею страшно было глядеть.
   Борька и не глядел! Он тут же отвернулся. Но она прыгнула ему на снину, захлестнула рукой шею, обхватила его ногами, свела их на груди, качнулась назад, резке, опять-таки не по-женски — и они снова упали на кровать. Она рассмеялась, но хватки не ослабила, все сильнее сжимала его в oбъятиях, кусала за ухо, пыталась пропихнуть руку пoд брючной. И эта дикая алчность была страшна. Борька не на шутку испугался — по его понятиям даже больная, даже ненормальная и убогая женщина, которая заслуживает в полной мере сожаления, сочувствия, не должна себя так вести, всему же мера есть! Но она не желела знать мер, она раздевала его, она впивалась руками в его тело, она жаждала его и ничего вокруг не видела, не слышала.
   И он почувствовал, что не может больше ее щадить, что пора, хватит! Он развел ее руки тик, что чуть кости не затрещали, ухватил ее за лодыжки, вванул, содрал с себя кольцо ног, пихнул ее назад, не глядя, зло… и пошел к выходу.
   — Не уйде-ешь! — прошипела она змеей.
   И бросилась следом. Она настигла его у самого выхода.
   Упала на колени. Обхватила его бедра руками, ткнулась в пах головой. Борька почувствовал, как срываются пуговицы, как ее руки проникают внутрь. Он даже не успел нагнуться. Но ощутил уже жар ее губ, влагу языка, разгоряченное дыхание. Она заставила его тело проснуться, возжелать ее, обрести мужскую силу, и она впилась в это тело, теперь ее руки, ее губы были всемогущи. Борька не мог сопротивляться, это было выше его сил, это было выше сил любого мужчины, он ощутил сладкую, тягучую истому. И все же он попробовал отпрянуть, сдвинуться на несколькo сантиметров к проему… но сразу же почувствовал ее хватку, она не желала отпускать его, она лишь слегка, совсем чуть-чуть сдавила губы, сжала зубы… и он остановился, он не мог двигаться, она стала его владычицей, его госпожой! Пусть не надолго, пусть на эти минуты, секунды… но она была сейчас всевластна, и она упивалась своей властью, она дрожала и при этом умудрялась закатывать свои огромные глазища вверх, на него.
   А когда все кончилось, она встала на ноги, положила ему руки на плечи и шепнула, не мигая и не отводя безумного, но все же утоленного на мгновение, наверное, взора:
   — Я ж предупреждала, не уйдешь, ясно? Ты мой и будешь моим, моим!
   Он отпихнул ее. А она забежала сбоку.
   — Хочешь чего скажу, а?
   — Чего еще? — Он не мог с ней быть грубым. Но он хoтел уйти. Секундное блаженство было позади. И он не желал ничего продлять.
   — А про твою ненаглядную!
   — Какую еще!
   — Знаешь какую!
   Она прижалась к нему, уткнула лицо в его лицо так, что ее безумный огромный глаз смотрел прямо в его глаз, они даже касались друг друга ресницами, было немного щекотно, но Борька не отстранялся. Он почему-то, каким-тo внутренним чутьем почувствовал, что сейчас она ему скажет нечто невероятно важное, что ему откроется что-то в нем самом. Он напрягся.
   И она прошептала:
   — Вы все считаете меня дурой чокнутой, свихнувшейся, ну и пусть! А я сама знаю, что сумасшедшая, пускай! Пускай! Какая мне разница! Сумасшедшая и сумасшедшая! Только я тебе скажу, такие, как я, все насквозь видят, из таких колдуньи выходят и пророчицы…
   Борька дернулся. Но она не дала ему отстраниться. Она прильнула к нему, прижалась еще сильнее. И снова она властвовала над ним — но совсем иначе, не физически властвовала, а духовно, психически… он сам не знал как! Она могла сейчас сделать с ним что хотела. Но она не стала пользоваться этим, она только вновь зашептала на ухо — отрешенно, будто кто-то посторонний водил ее языком:
   — Оставь ее! Оставь! Нет, правда, я не из-за себя прошу, мне не надо тебя, я к тебе больше никогда не подойду! Но ты должен ее оставить, я все вижу, я все знаю… Я вижу страшное, жуткое. Нет, ты не умрешь! Ты не должен умереть!
   — А я и не собираюсь, — отозвался Борька.
   Она резко отпихнула его от себя. Отвернулась. Застыла голая, худющая, беззащитная. И сказала, не оборачиваясь, словно бросила слова в пустоту:
   — Уходи!
   Борька застыл в нерешительности.
   — Ты хотела…
   — Я уже все сказала, — проговорила она хрипло.
   — Нет, не все!
   Тонька на миг обернулась. Сверкнули глаза — обычные, серые, молящие, без оттенка безумия. Но тут же погасли.
   — Она погубит тебя, помни! Погубит! Но я не могу тебя остановить… И ты сам не остановишься. Уходи!
   Черецкий вздохнул с присвистом, кашлянул, потоптался. И вышел. На душе у него было погано. И какая такая нелегкая понесла его в этот чертов «блиндаж»! Нет, ноги его больше там не будет! Все! Хватит! А что было… то было, прошло! Ерунда! Чего взять с больной, с дурочки, с несчастной! Ее лишь пожалеть можно! Не хватало всерьез принимать все, что она вытворяла, все, что говорила, пророчила… Бред!
   У самого выхода он столкнулся с Новиковым.
   — Ты чего там делал? — поинтересовался сержант.
   — Отдыхал.
   — Знаем, как там отдыхают! А ну живо в казарму! И чтоб больше духу твоего здесь не было! Развели, понимаешь…
   Черецкий не заставил себя упрашивать, ему не нужны были дополнительные трудности, и так хватало.
   А Новиков зашел внутрь. Огляделся. Он сразу понял, что здесь происходило минуту назад. Но пока никого и ничего предосудительного не видел. Он пригнулся, прошел под трубой. Но распрямиться не успел — его оседлали.
   — Ага! Попался! — завизжала Тонька. Она была в восторге, радовалась, как малое дитя.
   Новиков выпрямился. Но не смог ее скинуть с себя.
   Она держалась на нем цепко и умело, словно лихой всадник на верном скакуне. Хорошо, что никто не видел этого безобразия — Новиков дорожил своей репутацией. И к Тоньке он заходил редко, когда на душе кошки скребли. А в последние три месяца и вовсе не посещал ее.
   — Слезь, шалава!
   — Ну уж нетушки! — Она вскарабкалась еще выше, положила локти на плечи. — Ни за какие коврижки. Вот поцелуй меня по три разбчка в каждую коленочку, тогда подумаю…
   Ее голые коленки и впрямь торчали почти под носом у Николая. Но ему было не до любовных потех и игрищ. У него на душе свербило.
   — Я те сколько раз говорил, чтоб проваливала из части, а?! — сорвался он на крик. — Ты хочешь, чтоб из-за тебя на губу или дисбат кто попал, а? Говори, блудня чертова!
   — Полюби меня, матросик, я тебе все скажу, все открою! — не унималась Тонька.
   — Щас! Сапоги только сниму! — Николай разозлился не на шутку. — Слазь, стерва! — Он вцепился в ее ноги руками, сжал пальцами мякоть, так сжал, что суставы захрустели. Она завизжала, застонала, выгнулась, чуть не сворачивая позвоночника.
   — Еще! Еще-е-е, миленький!
   Он ущипнул ее еще и еще, теряя разум от злости, от бессилия и от дурацкого своего положения. Но она вообще с ума сошла- она так вцепилась в его шею, что чуть не придушила, из горла ее вырвался сип, вожделенный и какой-то животный, она изнемогала от нахлынувших на нее болезненно-сладостных чувств и требовала- еще, еще, еще!
   — Ну щас ты у меня дождешься!
   Он подошел к трубе, повернулся спиной так, чтобы она касалась поясницей железа, и качнулся назад.
   — 0-ой! Нету-ушки, мы так не договаривались! — завизжала она на одной ноте. И выпустила его, разжала ноги, ухватилась руками за трубу, повисла на ней.
   — Мы вообще никак не договаривались! — сказал Николай. Но сказал мягче, добрее, он вдруг почувствовал себя виноватым — перегнул палку. Но как иначе с этой шалавой!
   И она почувствовала слабину.
   — Колюньчик, ну-у! В последний разочек, а-а? Давай!
   Он повернулся к ней лицом. И убедился — да, она опять голая, совершенно голая. Если кто-иабудь войдет, стыда не оберешься. Но пока он думал, она обхватила его ногами, качнулась" заманивая, завлекая, еще и еще раз. Она не разжимала рук, висела на трубе, знала, опустится, станет на ноги, и вся магия близости yйдет, он oтпихнет ее, убежит, оставив в одиночестве, в холоде и мраке. Нет уж! Она принялась раскачивать его, ритмично сдавливать ногами, она знала — ее ноги не хуже, чем у cамой писаной красавицы, таким любая бы позавидовала.
   — Ты ненормальная, — выдавил он.
   — Aral — кокетливо поддакнула она. — На несколько секундочек в день мы имеем право становиться ненормальными.
   И это окончательно расслабило Николая. Он сдался, точнее он отдался eе воле — она сама все делала, она ритмично и упруго покачивалась, ублажая его. А он скользил руками по ее телу, совсем позабыв, что она ненормальная, некрасивая, дикая.
   Напоследок шепнула:
   — Знаешь, Коля, а ведь тебя всегда и всюду будут любить несчастные женщины, брошенные, забытые, одинокие — и ты не найдешь себе других. Но тебе с ними будет хорошо… Чего ты вылупился, чего зыркаешь?
   Николай разом отрезвел, оттолкнул ее. Он хотел закричать, затопать ногами. Но не мог. Не мог, и все! И потому он сказал тихо:
   — Чтоб через две минуты тебя в расположении части не было! Ясно?! Учти, не поленюсь, проверю, и если обманешь, я тебе задам! Я тебе… я про тебя командованию доложу!
   Тонька Голодуха не смотрела на него. Она натягивала на худющее тело старенькое тоненькое просвечивающее платьишко. Сегодня ей здесь больше некого было ждать, все ушли в кино, все про нее забыли.

Глава третья
СУЕТА СУЕТ

   — Леха, едрена кочережка!