— В самый раз, маэстро!
   Снова бульканье. Бутылка присоединилась к своим предшественницам за лавочкой. Темное небо каменным куполом сжимало свет лампы над головами. Время к десяти. Идти домой? А что там — упреки родичей и надоевший телик? Нет уж!
   Накрапывал мелкий дождик. Тоска. Даже проводы дружков не вносили в привычное оцепенение живой искорки. Завтра у них будут сроводы дома, официальные со всей родней. С навязшими в зубах наставлениями и похожими друг на друга, как солдаты в строю, пожеланиями.
   Это будет завтра, и Мишка Слепнев там будет, а сейчас заевшую печаль будила гитара, да нестройный рев голосов, в которых сквозило все выпитое.
   — И-эх! Все-е другие дни отдам в году. Опа!
   — Стоп, ребятки, — шепнул, приложив указательный палец к губам Витек. — Явился дружочек по наши души, минтяра поганый!
   Метрах в двадцати из мрака выросла фигура участкового.
   — Пусть идут неуклюже пешеходы по лужам… — быстро перестроившись, загнусавил Сеня.
   Участковый подошел ближе:
   — Опять горлопаните?! Люди спать укладываются, а вам и дня мало. Доиграетесь! Давно на параше не сидели?!
   Он явно не увидел пустых бутылок за лавочкой, а то бы разговор состоялся иной. Участковый Схимников был мужиком крутым, сам из блатных, лет двенадцать назад срок мотал по молодости.
   — Не надоело балдеть все вечера? Как ни пройду мимо, ваша ко дла тут!
   — Надоедает, ох как надоедает, начальник! Да, видать, такая уж судьбина наша! — схохмил Сенечка. — Долюшка нелегкая, тяжкая!
   — Ну, ну! Через полчаса пойду назад — чтобы духу вашего здесь не было! — Схимников ухмыльнулся. Заметил все-таки, что сидящие торчат. Но уличать нечем. И побрел дальше.
   — Друзей в армию провожаем! — вдогонку крикнул Слепень. — Уж и попеть нельзя!..Демократию зажимаешь, плюрализму не даешь!
   Участковый на ходу обернулся, укоризненно погрозил пальцем.
   Дождь не переставал. Те двое, с повестками, допив оставшуюся бутылку, ушли. У них свои заботы. Да и вообще — не те они, что прежде, вино их не брало, в глазах отчуждение, отрезанные ломти!
   А ветер леденил, не давал покоя. Раскачивал лампочку, мигающую во тьме.
   — Давно пора кокнуть заразу! — зло буркнул Витек и встал.
   Пошел камень искать Но его внимание отвлеклось — по дорожке к лавочке топал невысокий паренек в надвинутой на глаза черной кепке. Заметно было, что он спешит, наверное, домой.
   Витек подмигнул Сенечке, и тот с ходу затянул:
   И я скромно так им намекаю, Что им некуда больше спешить!
   Парень приближался, будто не замечая, что на него обратили внимание, что кодла затаилась, предчувствуя потеху.
   — Постой, фрайер, — прохрипел Витек, — дай в зубы, чтоб дым пошел?!
   Тот вынул кз кармана пачку, протянул молча. Но Витек взял ее из руки, достал оттуда одну сигарету, ткнул в нос пареньку, пачку сунул себе в карман.
   — Угостись, не побрезгуй, ну чего же ты! — захихикал он.
   Но не успел договорить, как полетел спиной на мокрый асфальт. Парень стоял и потирал ушибленный кулак.
   В груди у Мишки все замерло. Ну теперь держись! Сенечка перегнулся за лавочку, резко взмахнул рукой и — в воздух, сверкая зеленым боком в тусклом свете лампы, взвилась порожняя бутылка. Миг — и она в руке у Витька. Сеня встал, бережно положил гитару на лавку. За ним еще двое, последним — Мишка.
   Дальше все словно в дурном, кошмарном сне. Вскрики, хряск разбиваемого стекла, кровища, черные корчащиеся тени и… свет фар.
   А потом — черный калейдоскоп: отделение, камера предварительного заключения, перевод в другую камеру, уже не в простом районном отделении, зловонный дух параши, допросы, издевки сокамерников, следствие — полтора бесконечных месяца и в конце — суд.
   Мишка ничего не видел, не слышал, он сидел на скамье, будто рыба, вынутая из пруда, и не мог вдохнуть в себя воздух полной грудью, хотел, но не мог! То, о чем пели там в скверу, свершалось наяву. Хотелось вскочить, закричать: неправда! все это сон! Но за спиной — охрана. Впереди… а что впереди? Неужели это все, конец?
   Витек, Сенька, еще один получили свое. Мишка чувствовал спиной на себе их злобные взгляды. А в голове вертелись слова приговора: "Условно, условно, условно…" Он был самым молодым, не было и восемнадцати. Он стоял рядом, когда происходившее на его глазах объединило их для будущей скамьи подсудимых. Он не бил. Это учли.
   Но он, сам Мишка Слепнев, знал ведь совершенно точно, что грехов за ним, пускай нераскрытых, все равно, на пять сроков, что получили Сеня с Витькой, наберется.
   Время шло. Прошлое не забывалось. Не могло забыться. В сердце поселился страх. Как спасения Мишка ждал призыва в армию — уйти ото всего как можно дальше, забыться, не вспоминать, жить жизнью, привычной для всех, слиться со всеми. И не намеком, ни словом, ни полусловом не дать понять людям нового окружения о своем прошедшем.
   Лишь раз Мишка чуть не сорвался. Это случилось в разговоре со Славкой Хлебниковым. Они вкалывали вдвоем в наряде по кухне, в посудомойке. Работы было много, очень много. Некогда было оттереть со лба набегавший пот. Пока вертелись вокруг чанов с горяченной водой было не до слов, только поспевай! Но потом в белом густом пару, напоенном испарениями прогорклого жира и остатков каши, вытирая о фартук подрагивающие от напряжения руки, Мишка со злостью прохрипел:
   — Заперли в клетку и измываются как хотят! Суки! Ни туда ни сюда — знай одно, или бегай, или паши до одури! Хуже, чем в зоне!
   — А чего бы ты хотел? — не принял всерьез Мишкины слова Хлебников.
   — Чего?! Свободы! Вот чего!
   — Свобода, знаешь что?
   — Поучи, — ехидно улыбнулся Слепнев, — поучи!
   — Осознанная необходимость — вот что! — Хлебников расхохотался.
   — Болтовня! Живем тут как прикованные: ни туда ни сюда. Хуже кандалов такая житуха! Да вот беда, бежать некуда!
   Мишка замолчал. Он жалел, что завел этот разговор.
   Но уж слишком сильно хотелось за забор, в большую жизнь. Для того чтобы это желание в себ е усмирить, не дать ему истерично вырваться наружу, надо было и в самом деле быть по большому счету — свободным человеком. Человеком, чувствующим себя личностью в любых условиях, пускай даже самых невыносимых… А здесь. А что здесь? Просто работа, непривычная, тяжелая, но не Соловки же, не Колымские лагеря и не Туруханский край, не архипелаг Гулаг! Все понимал Мишка. Но душа его рвалась на волю.
   Сергей провел предыдущий вечер в беспокойстве и наутро проснулся с нехорошими предчувствиями. Скорее это были даже не предчувствия, а неосознанная гнетущая уверенность — внеочередное увольнение срывалось. Крохотный огонек надежды теплился где-то в глубине души: "А вдруг? При чем тут я? Сурков провинился — его и накажут, а мое дело — сторона!" Но рассудок не поддавался уговорам надежды, разумом Сергей понимал: чуда не будет.
   Так оно и получилось. Во время утреннего построения на плацу, когда Каленцев, обходя строй, чуть приостановился напротив и взглянул ему в глаза, Сергей понял — это все! Последний жалкий огонек погас в душе. Безразличие захлестнуло сознание: "Пускай! Так даже лучше: не нужно будет утруждать себя заботами, хлопотами". Он еще раз равнодушно смерил глазами фигуру стоящего на плацу перед строем Суркова и поймал себя на том, что судьба товарища его мало волнует, а вернее — вообще не трогает. Более того, все происшедшее с Лехой показалось Реброву таким пустяком, что о нем и думать не стоило.
   Сурков думал иначе, и это явно читалось во всей его растерянной позе. Об этом говорили опущенные вниз, к бетонным плитам, глаза, подрагивающие, то сжимающиеся, то разжимающиеся руки, и признак основной, всем в роте, да и, наверное, во всей части известный — побагровевшие набухшие уши.
   Кузьмин, появившись на плацу, скомандовал: "Вольно!", приложил руку к козырьку. Солнце светило командиру части в спину, и оттого лицо его казалось более мрачным, чем было на самом деле.
   Говорил он негромко, но из-за тишины, воцарившей вокруг, каждое слово Кузьмина было слышно даже в задних рядах. Слушали с любопытством, с тревогой — такого еще никогда не случалось на недолгом солдатском веку стоящих.
   Сурков же с появлением командира части невольно, не желая того, напрягся, тело его одеревенело. И теперь от каждого слова, произнесенного Кузьминым громче или резче обычного, он вздрагивал и ничего не мог поделать с собой.
   Заложив руки за спину, полковник прохаживался вдоль шеренг, не обращая внимания на провинившегося, и только в самом конце своей длинной и грозной речи он повернул голову к Суркову, минуты полторы пристально вглядывался в лицо солдата, потом спросил жестко, требовательно:
   — Так, ну и что вы можете сказать в свое оправдание?!
   Сергей отчетливо увидал, как затряслись у Лехи губы.
   — Я жду, рядовой Сурков!
   Тот приподнял подбородок, развел руками, ответил совсем не по-уставному, еле слышно:
   — Ничего.
   Полковник подошел ближе. Было заметно, как заиграли желваки на его скулах.
   — Хорошее начало, не так ли?! — сказал он с ощутимым сарказмом. Но тут же повернулся к строю, громко отчеканил. — За нарушение дисциплины во время увольнения объявляю рядовому Суркову трое суток ареста.
   Сурков молчал.
   — Вы поняли меня?!
   — Так точно! — опомнился Леха. — Есть трое суток ареста.
   Кузьмин кивнул головой, в последний раз оглядел выстроившихся на плацу солдат, откашлялся.
   — На будущее воскрсенье все увольнения для рядового состава части отменяются, — сказал он и, уже уходя, бросил офицерам: — Продолжайте занятия по распорядку.
   Сергей смотрел в широкую спину Кузьмина и думал, что иначе и быть не могло. Все летело к черту: и увольнения, и разговор с Любой… и многое другое.
   Тут же, на виду у всех, у Суркова отобрали ремень и пилотку, повели в сторону караульного помещения, туда, где находилась загадочная губа.
   Сурков часто вспоминал русскую деревеньку, где провел всю свою жизнь, где дотянул до восемнадцати лет, почти не выезжая. Две короткие поездки с отцом в Москву сохранились в памяти как какие-то смутные сновидения. Спешка, суета, грохот, удушливый воздух раскаленных улиц и площадей — все это было не для него. И потому городская жизнь никогда не прельщала Леху, не манила.
   Молодежи в деревне почти не было. И, наверное, поэтому сельский клуб, в который правление колхоза вбухало немалые средства, по вечерам пустовал. Даже когда привозили новую кинокартину, в просторном зале собиралось не более десяти человек, остальные пятнадцать коротали вечера у телевизоров. Опустела коренная Россия, прозванная недобрыми людьми Нечерноземьем.
   Если кого сельский уклад отпугивал, заставлял искать более оживленных мест, то только не Леху. Неспешная, размеренная жизнь: работа летом от зари до зари и уютные зимние вечера в жарко протопленной избе, где кроме него жили отец с матерью и две младшие сестренки, — все это было по душе Суркову. Шумных компаний он не любил, если и доводилось попадать в таковые, долго не выдерживал, бежал оттуда. Сторонился подгулявших беспечных сверстников, которые в один голос с вызывающим откровением заявляли, что мол, в такой дыре задерживаться не подумают! И на самом деле они не задерживались — редко кто после армии возвращался в родной дом. Большинство оседало в городах или на крупных стройках, где всегда требовались крепкие молодые руки. Да и зорили села по-всякому, безжалостно и люто — то сселяли, то расселяли, сплошь и рядом объявляя "неперспективными".
   Сурков с тревогой ожидал призыва на срочную службу, боялся, что она что-то переменит в нем, отбросит от всего привычного, обречет на жизнь новую и пугащую своей непредсказуемостью… Примеры были перед глазами — многие парни, с которыми вместе рос, чуть постарше, но, в сущности, сверстники, заежали в родную деревеньку по окончании службы погостить, гостили неделю, от силы две, да и пропадали уже насовсем, чтобы никогда больше не объявиться в местах отчих.
   Первые дни в армии проплыли перед Сурковым будто в тумане, он почти ничего не помнил, машинально следовал примеру товарищей, опасаясь лишь одного — как бы чего не перепутать. Бесконечные построения, сменяющиеся занятия, резкие команды — все сбивало с толку. Собственная угловатость, нерасторопность смущали еще больше, и оттого Сурков представлялся самому себе каким-то средоточием недостатков, стеснялся этих недостатков, но не замечал их у других. Ему казалось, что всем окружающим видно, какой он нерасторопный, неловкий и непонятливый. От этого он путался еще больше, ругая себя последними словами и всеми силами стараясь попасть в общий ритм.
   Почти бессознательно ожидал он в себе каких-то внутренних перемен. Нот не обнаруживал их — как и прежде, тянуло домой. И даже если бы случилось чудо и его досрочно демобилизовали — Леха, не раздумывая ни минуты, поехал бы в деревеньку свою, оставив побоку все города и стройки, какие бы соблазны они ни таили.
   И все чаще и чаще он приходил к выводу, что причина, заставляющая спи односельчан, дружков детских, покидать родные края, крылась вовсе не в армии, а в чем-то совсем другом, в том, что уже не одно десятилетие колотило, лупцевало, душило срединную Русь, высасывая из нее все соки и саму кровь, заливая в образовавшиеся пустоты желчь цинизма и ненависти, презрения к родной земле. Так ему виделось.
   "Надо же, какой ехидный тип! — подумал Сурков с раздражением. — Расплылся, глазки так и блещут. Радуется он, что ли!" В голове у Лехи все трещало, ходуном ходило.
   — Ну чего уставился? Затворяй дверь! — сорвалось у него.
   — Прекратить разговоры! — рассердился выводящий и с лязгом захлопнул железную дверь с маленьким круглым окошечком на уровне головы.
   Леха не мог заставить себя отвести от нее взгляда.
   Только теперь он по-настоящему, до конца понял, что все происходит наяву. Неприятная ледяная волна захолонула сердце.
   В окошечке на двери появился глаз выводящего.
   "Тьфу! — Сурков повернулся спиной к двери, стараясь всем видом высказать безразличие. — Пускай поглядывает, следит. Что я — убегу отсюда?! Да тут даже окна нет!" Камера была совсем крохотной — не разгуляешься: от двери до противоположной стены шага четыре, не больше, вправо и влево — по полтора шага. От цементного пола веяло холодком. Ни краски, ни обоев на стенах — одна голая штукатурка. "Да, попал я! Хуже и не придумаешь, как во сне кошмарном! — Леха опять подошел к двери, потянул на себя, но та не открывалась. — Заперли, все! А Гришка-то разгуливает, ему все как с гуся вода — век бы ему в таком санатории просидеть!" Тут он отчетливо вспомнил позор, перенесенный на плацу передо всеми ребятами, голову будто ожгло прилившей к ней кровью, руки невольно стиснули виски. "Ну Григорий, попадись ты мне!" Леха не мог успокоиться, терзался в бессилии изменить что-то.
   В углу комнатушки стоял маленький обшарпанный столик, рядом — обычный армейский табурет с прорезью для руки посередине сиденья. Леха пнул его ногой, скривился от боли — удар пришелся по голени, потому как сапог соскользнул с ножки и нога врезалась в перекладинку, острую и жесткую, будто сделанную из металла. Сидеть что-то не хотелось. "Успею еще насижусь: трое суток впереди".
   Ремень и пилотку отобрали. Гимнастерка непривычно болталась вокруг тела, действовала на нервы. Хотелось лечь, уткнуться головой в подушку и позабыть обо всем, провалиться в бездонный, черный колодец сна, в котором нет никого: ни товарищей, ни командиров, ни гауптвахты этой проклятой, ни Грини Сухого, подвернувшегося так некстати.
   "Как же! — разжигал себя Леха. — Полежишь тут! Размечтался. Вон она, коечка железная, — к стене пристегнута цепью, да замок висит. А ключа-то у меня и нету! На выводящего надежды никакой: проси не проси — все равно ничего не получишь. Только унижаться зря! Специально ведь придумали: железная кровать на шарнирах к стенке крепится, ночью поспал, а днем — хлоп! и нету ее!" Нервное напряжение не оставляло Леху. Руки подрагивали, в голове была каша. Минут двадцать он не мог найти себе места — мерил шагами крохотное пространство камеры, поносил все и вся — успокоение не приходило. Осмотревшись по сторонам, он задрал голову вверх: особенного верха, собственно говоря, и не было — чуть выше головы, посреди серого с разводами потолка, болталась маленькая тусклая лампочка. Лешка уставился прямо на нее, не мог оторвать глаз — ровный, спокойный свет действовал на него расслабляюще. "Все, хватит! Нельзя нервам выхода давать. Надо брать себя в руки, успокаиваться…" — твердил он себе.
   Постояв еще, сел на табурет. Закрыл глаза. Прошлого не вернешь, хоть на стену лезь, надо о будущем думать, и держаться, не унывать!" Но «прошлое» навязчиво лезло из памяти, стояло перед глазами. Особенно не давали покоя слова Кузьмина, глаза его, в которых был лед, жестокость. "А! Все равно ниже рядового не разжалуют, — попробовал успокоить себя Сурков, — чего переживать?" Не помогло.
   Относительное равновесие пришло позже, часа через полтора. Постепенно тело расслабилось, размякло. Мысли обрели более четкий ход.
   — Эй, арестант! Держи газеты. Свежие! — из-за приоткрытой двери высунулось улыбающееся лицо того самого разводящего, что привел Леху сюда. — Не бойсь, на губе чтивом обеспечивают вдосталь! Если, конечно, работы нет!
   "Не забывают", — мрачно подумал Лешка.
   — Давай! Что там у тебя?
   Тот протянул руку, и на столик шлепнулись свернутые в трубочку газеты: "Комсомольская правда" и "Красная звезда".
   "Сегодняшние", — успел заметить Сурков. Он развернул листы, но строчки замельтешили перед глазами, буквы запрыгали. "Нет, так дело не пойдет, — он отложил газеты, — пускай полежат пока".
   Табуретка была, видимо, основательно расшатанная — при каждом движении она поскрипывали. "Починить, что ли некому? — проснулся в Лехе рачительный деревенский хозяин. — Надо будет попросить инструмент, привести ее в порядок, потом", — машинально подумал он. Придвинул табурет ближе к столику. Руки, согнутые в локтях, положил на столешницу, голову на них — ничего лучшего для отдыха придумать было нельзя. Перед глазами опять поплыли картины.
   Просидели они вчера недолго. Гриня сам волновался, как бы односельчанин не опоздал, все поглядывал на часы.
   Однако и подливать не забывал. Леха плохо помнил, что пили, — портвейн какой-то, какой память не удержала. Помнил, что было весело и что Гриня, и друг его стриженый оказались отличными ребятами — Сурков трудно сходился с людьми, а тут все шло как по маслу: и разговор веселый, и отношения простые, почти братские. Помнил, как белобрысый еще раз бегал в магазин, а Гриня успокаивал, мол, все будет в норме. Не помнил только, как окосел, — ведь казалось, что и впрямь все в норме, повеселились, выпили, дел-то… И еще кое-что запомнилось Лехе. Да так запомнилось, что ни в жизнь не забудет теперь! А ведь всего лишь час какой-то, не больше, один только час! И сколько в него вместилось!
   Это случилось перед тем, как они напоследочек раздавили пару оставшихся «бомб» и Леха совсем поплыл по беспамятным бормотушным волнам. А было так.
   Гриня все же растормошил Леху, выволок к любимицам мужской половины общаги. Проживали они в соседнем подъезде на четвертом этаже. Девчонок-лимитчиц расселяли обычно по четверо или шестеро в квартире. А эти умудрились себе выбить одну да еще двухкомнатную на двоих, а может, просто выжили подруженек-соседушек.
   Леха в такие тонкости не вникал, да и не в состоянии он был в них вникнуть после "литры выпитой!" — Все будет на мази! — предупредил Гриня, обнимая Леху. — Тока не перепутай, моя толстая и большая, а твоя вот такусенькая… Он показал пальцами нечто микроскопическое, поднеся их к Лехиному носу. — Но ты, земелюшка, не обижайся и не думай чего, она такого жару дает, что тока держись, едрена кочерыжка!
   Леха упирался. И его всю дорогу чуть ли не волоком приходилось волочь. Когда Гриня звонил в дверь, он держал Леху за шиворот, чтоб не сбежал. А может, сам держался, чтоб не упасть.
   — Леха, раздолбай хренов, ты ж мне потом сам спасибо скажешь! — слюнявил Гриня в ухо.
   А у Лехи все в башке гудело и трещало. Он постоянно зажмуривал один глаз, чтобы не двоилось и не крутилось все вокруг. Но помогало плохо — бормотень была знатная, ядреная.
   Дверь открыла огромная девица, ростом под потолок, на голову выше Грини, непомерно толстая, богато одаренная телесной красой и выпирающими прелестями. Была она в фартучке и прозрачном бюстгальтере. Настолько прозрачном, что Леха решил, будто это у него с глазами после выпитого плохо. Таких огромных грудей, которые иначе как у дойной коровы не встретишь, он никогда не видал, во всяком случае в открытом виде, — они выпирали, перли, заслоняли собою все, кроме них, и не существовало ничего. Леха не мог оторвать взгляда, он даже протрезвел.
   — Ну и чего? — вяло поинтересовалась девица и переступила с ноги на ногу так, что все тело ее колыхнулось и как бы перелилось с одного бока на другой.
   — Все ништяк! — пьяно выдал Гриня. Икнул. Потом ляпнул срывающимся голоском: — Мы к вам!
   — Понятненько. Ну заходите… только у нас не прибрано.
   Гриня поклонился, раззявил рот до ушей. И чмокнул девицу в грудь, оставив на коже красное пятно.
   — Нам все ништяк! Леха, тут дамы, соберись, Леха!
   Девица повернулась, освобождая проход. И Леха чуть не грохнулся наземь — под фартучком у девицы, оказывается, ничего не было. И открывающееся взору производило потрясающее впечатление.
   Гриня сразу же наложил ладони на открывшиеся телеса, поколыхал их из стороны в сторону и застонал. Девица повернула к нему голову и благосклонно улыбнулась.
   — Это конец света! — наконец членораздельно выдал Гриня. И в свою очередь заслужил поцелуй.
   Леха старался не смотреть, отводил глаза, но они сами, помимо его воли, возвращались к пышному и скульптурно округлому заду девицы. Леха был сдержанным человеком, даже чересчур сдержанным, но все же и он был мужчиной.
   А девица, похоже, его совсем не стеснялась. Может, она привыкла к визитам пьяных парней, может, не принимала Леху всерьез. Но с Гриней у нее, судя по всему, были устоявшиеся отношения. Гриня сам все напортил.
   Он вдруг рявкнул командным каким-то тоном в лицо девице:
   — Видала слюнтяя, молокососа?! Нет?! Мой земеля! Рекомендую — лучший друг, братан, кореш Леха… э-э. Сурок, короче! Прошу любить, едрена кочерыга! Анджела! Девицу звали именно так, но в устах Грини это имя прозвучало как-то особенно величественно. — Анджела, ненаглядная моя телочка, котик, ты мне сейчас же, немедленно, на моих глазах, чтоб без всякого обману… — Он снова громко икнул, но не прервался: — Сделаешь из этого цуцика, из этого девственника деревенского, настоящего мужика, ясно?!
   Анджела всплеснула руками, нахмурилась… закатила Грине кулаком в лоб. Тот сполз по стене на пол, затих.
   — Да ты не супься, — обратилась она к Лехе, который медленно шагнул к выходу, почитая, что сейчас настал именно тот миг, когда пора уносить ноги. — Не супься и не расстраивайся. Гришанька мой давний хахаль, но дурак порядочный! Ишь ты, распоряжаться удумал! У меня всего трое было: участковый местный, начальник цеха нашего и он, дурень. Первые — те по делу, так надо было, а он-то, остолоп, по любви все ж таки, и ведь не понимает, любому отдаст, изверг!
   Изверг приоткрыл глаза, потер лоб и произнес два лишь слова;
   — Не понял?!
   — И не поймешь, — заверила его Анджела, наклоняясь и приподымая любимого.
   Здесь Лехе пришлось отвернуться, иначе бы он не устоял, набросился бы на соблазнительницу, которая, может, и не подозревала о том воздействии, которое оказывала.
   — Никогда не поймешь, потому как ты — бревно, дубина стоеросовая! Надо бы тебе еще разок отвесить! Да ладно, пойдем, выхожу!
   — Ты его лучше повесь на прищепки в ванной, пускай просохнет! — послышался совет из глубины квартиры. Голосок был тонюсенький, приятный.
   — О-о, — обрадовалась Анджела, будто только сообразив, что к чему. — Вот кто из тебя мужика будет делать, щя познакомлю. Не сробеешь?!
   — Леха! — скомандовал Гриня. — Не робей!!!
   — Нечего выдуриваться, — проворчал Леха недовольно, — а то я не мужик, по-вашему!
   Он имел дело с женщинами. Точнее, с женщиной, года полтора назад и всего единожды. В селе на праздниках его удалось подпоить, и местная вдовушка, одна из приезжих, сосланных в село за тунеядство и пьянство еще в шестидесятых, и пережившая уже троих сельских мужей-пьяниц, затащила Леху к себе, да и без долгих разговоров овладела им, хотя и было некоторое сопротивление, было. Но Леха почти ничего не помнил. Помнил только, руки у вдовушки были цепкими, а бедра и прочее жаркими, словно печка русская. Она и потом его заманивала. Да Леха не пил больше. А потому и на уговоры не поддавался. Был он, как уже говорилось, человеком устойчивым и выдержанным.
   На его реплику и Гриня и Анджела обернулись разом.
   Гриня обматерил Леху. А Анджела сказала нежно и мягко, по-матерински:
   — Значит, закрепить надо, для памяти и опыту!
   Она положила Гриню на кровать в своей комнате. Потом вернулась к Лехе, взяла его за шкирку. Открыла дверь в другую комнатушку, совсем крохотную. И представила:
   — Леха! Лучший это… земеля Грини и родной почти братан! Тяпочка, будь ласкова, возьми мальчика в оборот!
   — Вот еще! — раздалось из-за огромного двустворчатого зеркала. — Я на попрыгушки собираюсь.
   — Я тебя умоляю, не обижай Гришаню. Потом на дискотеку пойдешь, успеется. Да и малый хорош больно, обидно его выставлять-то, ну-у, Тяпочка?!
   — Ладно, подумаем еще! — пропищала невидимая Тяпочка. — Пускай заходит.