Но он понапрасну навел панику. Ни единая живая душа не высунулась из-за дверей, никто не бросился на крик… да и кто это и когда в шумных институтских коридорах бросался на крик! Скорее, наоборот, тишина могла вызвать подозрение… Сейчас было тихо, до странности тихо, словно институт вымер. Никогда еще Люба не видала его столь пустынным, по крайней мере, на этом этаже даже в пересменки, даже после занятий — в коридоре всегда кто-нибудь стоял, кто-то ждал кого-то, кто-то покуривал втихомолку, ленясь пойти в отведенное для курящих место.
   Только ей было на все наплевать. Она еще раз машинальным жестом оправила платье, пригладила волосы. Быстро пошла в сторону лестницы.
   Когда она поравнялась с дверью мужского туалета, та резко распахнулась, и чья-то рука ухватила ее за локоть, дернула. Люба не успела даже удивиться, до того все быстро произошло. И это опять был высокий парень в очках. Он тут же захлопнул дверь, прижал ее ногой. И шепнул Любе, нагло щуря глаза:
   — Попалась птичка.
   Внутренности туалета сияли новехоньким кафелем и свежайшей, ослепительной побелкой — здесь только что закончился ремонт и еще стояли заляпанные белыми пятнышками деревянные козлы. По сравнению с женским таулетом на втором этаже, залитым водою и только готовящимся к ремонту, этот был просто роскошен. Но текло вниз именно отсюда — Любе просто бросилась в глаза здорoвенная труба, торчащая из пола, проржавевшая снизу, сырая, — лишь до нее, видно, пока не добрались руки ремонтников.
   Да, положение было диким и страшным, сама Люба еще дрожала от всего предыдущего, не могла опомниться, наглость высокого парня была невероятной — и все же эта неестественная для института, для их института, чистота и белизна, какая-то даже сказочная непорочность помещения ударили в глаза, подавили уже вырвавшийся было из горла крик.
   — Пусти, — просипела она тихо. И рванула руку.
   — Ну уж нет, — заулыбался пуще прежнего высокий и прислонился спиной к двери. Глаза его были ненормально выпучены и красны.
   Она упустила тот единственный момент, когда еще можно было постоять за себя, когда нужно было отпихнуть нахала, заорать, завопить на весь институт — какие сейчас приличия, не до того! Но поздно! Он снова положил свою тяжелую руку ей на горло — еще только лишь положил, не сжимая того, не сдавливая, а Люба уже потеряля возможность сопротивляться, ее сковала непонятная сила, обезножила и обезручила, лишила голоса.
   — Ты очень послушная девочка, — прошептал высокий сиропным голосом. — И я бы тебя пригласил к себе домой, разумеется, угостил бы кофейком с конфетками, коньячком, поставил бы последние рекорда, но… Но, лапочка, я так горю от пылкой страсти, — он театрально понизил голос и заглянул ей в глаза так пристально, так глубоко, что ей показалось — он видит ее внутренности, ее сущность. — Я весь нетерпение, детка! И мы будем любить друг друга прямо сейчас, здесь, любить, нежно и горячо, о'кей?!
   Она уперлась ему кулаками в грудь. Но это было наивно, смешно! Он лишь нагнул голову и чмокнул ее в каждый кулачок, а потом расхохотался в лицо.
   — Ты меня уже любишь, детка! Я по глазкам твоим прелестным вижу, ты сгораешь, ты томишься, но твое старое застойное воспитание еще довлеет над тобою, ну?! Ну же?! Я ведь чувствую, как тебя трясет, ох, как ты дрожишь, как ты хочешь, как ты жаждешь моих ласок, верно?! Но ты не можешь сразу расслабиться, ты еще там, не со мной… А сейчас ты будешь со мною!
   Он приблизил лицо и впился своими полными горячими губами в ее губы. Она стиснула зубы, попыталась отодвинуться, вырваться. Но он будто и не желал замечать всего этого, он завладел ее губами, ее ртом, он заставил губы расслабиться, приоткрыться, теперь он лишил ее и дыхания, воли. Она чувствовала себя жалким трепещущим птенчиком в его руках. Она хотела вырваться! Он все врал! Она вовсе ничего не жаждала и ни отчего не сгорала! Она хотела одного — освободиться, убежать, позабыть! В ней не было ни злости, ни даже раздражения. Лишь одно желание оставалось — бежать, бежать, остаться одной, чтоб все отстали, чтобы позабыли про ее существование, а она забудет про них про всех! А он вытворял с ее губами, что хотел. Он даже заставил ответить на свой поцелуй! Как?
 
   Она сама уже ничего не понимала, это было выше ее понимания, выше ее сил!
   Не переставая целовать ее, он опустил обе руки, стал потихоньку, нежно оглаживать бедра, приподнимать подол. Одновременно он разворачивался — столь же неспешно, чуть пританцовывая как бы. И она почувствовала, что теперь ее спина упирается в дверь. Он навалился всем телом, еще сильнее впился в губы и, обхватив ее бедра сильными руками, стал поднимать ее — медленно, осторожно, будто боясь спугнуть неловким движением этого трепещущего и податливого птенца.
   Но в дверь вдруг ударили.
   — Эй, что за идиотские шуточки! — донеслось из-за нее сипато, с пьяным подвыванием.
   Следующий удар оказался сильнее — Любу вместе с высоким парнем, так и не разжавшим объятий, отбросило к стене. А на пороге вырос расхлюстанный и мутноглазый Толяня. Из-за его спины выглядывал хлюпик Витюня.
   Оба пошатывались и глуповато улыбались.
   — Оставишь откусить, — промычал Толяня и пошел к умывальникам.
   Он долго не мог просунуть свою кудлатую голову между раковиной и краном. Но наконец ему это удалось. Брызги полетели вверх, в стороны. Но высокий и хлюпик ничего, казалось, не замечали. Первый по-прежнему сжимал в своих лапах добычу. Второй завистливо пялился, раскачивался из стороны в сторону.
   — У-о-ох! Хор-рошо-о!!! — мычал из-под крана Толяня.
   Люба почувствовала, как высокий поднес ее к козлам, попробовал было взгромоздить наверх, но ничего у него не вышло. И он прижал ее спиной к грубым, тяп-ляп сколоченным доскам, наклонным, сходившимся где-то на почти трехметровой высоте. Все это мало было похоже на игру.
   Воспользовавшись тем, что ее горло и руки свободны, Люба закричала что было мочи, вцепилась пальцами в лицо обидчику, смахнула с носа очки.
   — Ах ты, падла!
   Высокий тут же перехватил горло, вывернул одну руку.
   И крикнул назад полуобернувшись:
   — Чего встали?!
   Хлюпик тут же ожил, засуетился. Он подбежал, ухватил Любу за другую руку, дернул ее вниз, крутанул больно. Она ударила его коленом в живот. Но хилый Витюня даже не пикнул, не шелохнулся. Он вдруг разинул рот, хлопнул себя ладонью по лбу и радостно, с пьяным вострогом провозгласил:
   — Стой! Все не так! А ну!
   Он оттолкнул высокого вместе с Любой к стене с неожиданной силой, ухватился за огромные козлы, сдвинул их, потащил к двери. И когда одним концом козлы уперлись в дверь, он с совершенно идиотской улыбочкой повернулся к высокому, захихикал.
   — Во как надо!
   Они вместе подтащили упиравшуюся Любу к другому концу деревянного поскрипывающего строения, уперли спиной. Высокий передал хлюпику Витюне одну руку, левую, и тот завел ее за деревяшку, надавил. Люба захрипела.
   — Потише, ублюдок! — рыкнул высокий. И завел правую руку за другую деревяшку. — Держи!
   — А может, ты подержишь, длинный черт?! Думаешь, ты везде и всегда первым должен быть! — понесло с пьяным озлоблением хлюпика — у него даже безвольная нижняя губа вдруг выпятилась вперед. А болтающийся на плечах огромный пиджак стал похожим на лихую бурку.
   — Да ладно, всем обломится, — успокоил его высокий. Подержи-ка, я очки подыму!
   Он нагнулся. И Люба, изловчившись, ударила его ногой в грудь. Он даже сел на кафель, вздохнул тяжело и обиженно. Нацепил очки. И только после этого встал и резко, наотмашь, ударил ее ладонью по щеке. Снова сжал горло.
   — Щас ты у меня…
   Люба увидала, что с высоким что-то произошло, что он снова перепугался! Видно, он вообще был из породы трусливых людишек! Она даже обрадовалась, несмотря на то что хлюпик Витюня висел сзади гирей на руках. Еще не все потеряно, еще можно от них ускользнуть!
   — Ну чего ты?! Не хочешь, дай страждущим! — заорал на высокого хлюпик. — Ослаб, что ль?!
   Высокий снова задрал подол — на этот раз чуть не до шеи. Но снова его руки безвольно повисли, а в глазах еще сильнее промелькнуло нечто похожее одновременно на страх и растерянность. Видно, он на секунду протрезвел… И тут на его плечо легла здоровенная ручища, моркая, оставляющая темное пятно, расплывающееся из-под пальцев.
   И высокий отлетел к подоконнику.
   — Пусти профессионала! — прокомментировал дело словами Толяня. И добавил беззлобно: — Щенок!
   Он задрал платье еще выше, сжал обеими руками полные груди. Но тут же выпустил их. И опять одна рука сдавила горло жертвы, другая скользнула ниже, вцепилась в край трусов, рванула. Да так рванула, что затрещала легонькая тоненькая ткань и полетела обрывками куда-то в угол.
   Люба увидала его глаза — пустые и безумные одновременно. И поняла — пощады не будет, поздно! Она сама была виновата, ведь уйти надо было сразу, там, из аудитории! Теперь все!
   Он навалился на нее медведем, уткнулся губами в шею, но не целуя, а надавливая, прижимая голову к шершавому дереву, мокрые растрепанные волосы ползли Любе в лицо, в глаза. Теперь она вообще не могла кричать, теперь она была на грани обморока — перед глазами все мельтешило, кружилось. Сердце стучало с такой бешеной скоростью, что казалось оно вот-вот выпрыгнет из груди или остановится в изнеможении. Она ничего почти не чувствовала. И все же когда в ноги вцепились две грубые, нещадящие лапы, впились в мякоть цепкими стальными пальцами, раздвинули — грубо, бесцеремонно, словно нечто неживое, она вскрикнула. Но тут же захлебнулась слезами, умолкла.
   Они делали с ней что хотели! Но она была бессильна. Если бы хлюпик Витюня знал, что она сейчас чувствует, он бы выпустил ее руки — не было никакой нужды заламывать их, удерживать, совсем не было!
   Огромный Толяня, медведеобразный и невменяемый, терзал ее долго. А отвалившись, опять долго пил воду изпод крана, мочил голову. Высокий жался у подоконника, поглядывал на дверь.
   — Ты че, падла! А ну давай, иди, держи! — злился на него хлюпик. — Не можешь, другим не мешай!
   Толяня, напившись, ухватил жертву за руки и великодушно бросил хлюпику:
   — Не сопи, Витюньчик, давай-ка оприходуй девочку в честь этого торжественного дня ее сдачи в эксплуатацию, ну! Живей только, еще застукают!
   Он понемногу трезвел. Голос звучал почти нормально, но рожа — что у него была за рожа! Вся перекошенная, красная, изможденная — будто он пил уже неделю кряду, не просыхая!
   Люба висела в полуобморочном состоянии. И все же по ней прокатилась волна дрожи, еще одна волна, когда ее тела, ног, коснулись потные холодные ладошки хлюпика. Она дернула коленями, подтянула их вверх, чуть не к подбородку. Но хлюпик с легкостью, играючи, развел их руками. А дышаший перегаром в ухо Толяня, так сдавил горло, что все поплыло перед глазами, резко стемнело… Она потеряла сознание.
   Хлюпик испугался было, отстранился. Но Толяня его приободрил:
   — Все путем, Витюньчик! Давай работай, так даже верней!
   Последние слова долетели до нее словно сквозь вату. И все пропало.
   Очнулась она у тех же козлов. Наверное, прошло совсем немного времени. Но в туалете стоял дым коромыслом. Кто-то на кого-то орал, кто-то с кем-то дрался. Она ничего не могла понять, всматривалась, думала, что все ей снится, что это наваждение какое-то, нереальность.
   — А ты, сучара! — орал Толяня. — Может, ты еще нас заложить хочешь! Ну уж нет, падла, будь ты хоть импотент законченный, но если ты не трахнешь эту кошелку тут же, при нас, я тебя по стене размажу!
   — Заткнись! — выкрикнул высокий. Но выкрикнул как-то тихо и неуверенно.
   Толяня врезал ему под подбородок. И тут же ткнул кулаком в живот. Добавил коленом. Хлюпик налетел сбоку, засадил по уху. Да так, что v высокого опять слетели очки, он поморщился, скривился.
   — Сам, гад, все затеял, сам начал, а теперь нас под статью подвести хочешь, продать, — хрипел хлюпик, — ну уж нетушки! Считаю до трех!
   — Чего-о?! Я тебя раздавлю, клоп! — Высокий взъярился. Но это была последняя вспышка ярости. Он не мог больше сопротивляться. — Ладно, — проговорил совсем тихо, с дрожью в голосе, — пропадать, так с музыкой.
   — Ну то-то! — Толяня смазал для порядку высокого по макушке — совсем легонько, скользячкой. А тот пригнулся, словно от настоящего удара, видно, нервы сдавали.
   Вдвоем они подтолкнули высокого к Любе. Та стояла ни жива ни мертва. Она даже не пыталась опустить задранного подола, боялась двинуться — ей казалось, сделай сейчас хоть одно движение от козлов — и упадет, грохнется на залитый водой кафель.
   — От судьбы не уйти, — шепнул ей на ухо высокий. И с какой-то злой иронией шепнул совсем тихо: — Ох, подружка-девочка, нас тут, получается, обоих насилуют, и тебя, и меня! Но как говорится в том самом анекдоте, который я все порывался тебе рассказать… — Его руки ощупывали ее, овладевали телом, приподнимали выше, прилаживая ее удобнее, под рост. — Так вот, что остается делать, когда тебя насилуют? А одно лишь, лапушка, надо попытаться расслабиться и получить максимум удовольствия!
   Люба слышала краем уха, как ржали, заливались Толяня с Витюней. В голове гудело, по вискам ударяли незримые молоты. Она и без всяких советов была расслаблена до предела. Но о каком удовольствии могла идти речь! Ей хотелось одного — умереть прямо сейчас, прямо здесь, назло всем, чтоб их всех тут застукали рядом с ней, мертвой, бездыханной, валяющейся на кафеле в прозрачной луже, посреди ослепительно чистого, выбеленного до неестественности и обложенного сверкающей плиткой туалета. Ах, если бы это было возможно!
   — Ну все, порядок!
   Высокий отвалился, пошатываясь пошел к подоконнику. Толяня ударил его в спинку, ударил ладонью, Шутя, но высокий чуть не упал.
   — Молоток! — просипел Толяня. — А теперь надо когти рвать, ребята. Заигрались, хорошего понемногу!
   — Что с ней-то делать? — спросил озабоченно хлюпик совершенно трезвым голосом.
   — Прирезать, — равнодушно сказал Толяня. Но, увидав, как побелел хлюпик, рассмеялся: — Да шучу, Витюнчик, шучу! Чего с ней сделается! Она нам сама через пару дней спасибо скажет и предложит повторить забег, так? Так! Во, гляди, как млеет!
   Они все уставились на свою беспомощную и истерзанную жертву. А она не видела их — опять все кружилось, вертелось перед глазами.
   — Приведи-ка девочку в порядок, — приказал Толяня хлюпику.
   Тот подошел, опустил подол, оправил платье, ощупал, охлопал, обтер платком шею и лицо, потом пригладил волосы. Отошел на шаг, полюбовался.
   — Нормалёк!
   Толяня с кряхтеньем и приохиванием нагнулся, подобрал разодранные трусики, скрылся в кабинке. Послышался звук спускаемой воды.
   — Вот теперь все в норме, теперь точно, — проговорил он выходя. — Щас бы полпузыречка засандалить бы! У кого чего есть?
   Они порылись в карманах, наскребли на бутылку.
   — Ну чего, лапка, — Толяня легонько ударил Любу по щеке ладонью, — ты тут прописалась, что ль? Иди гуляй! Больше все равно не получишь сегодня! — Он усмехнулся и добавил: — Мы народец, измученный нарзаном, ослабленный, стало быть. Ну ладно, хорошего понемного! Отчаливай!
   Хлюпик захихикал. Высокий молчал.
   Они отодвинули козлы от дверей. Люба чуть не упала.
   Она резко рванулась. Высокий сразу кинулся к ней, испугавшись чего-то. Он схватил ее за плечо. Но рука сорвалась, попала за ворот, расстегнула платье, сорвала с плеча бретельку лифчика, чуть не порвала ткани — обнажилась левая грудь, открылись синяки на ее нежной, почти прозрачной коже. Высокий отвернулся.
   В это время распахнулась дверь. И появился седовласый, сухой, как мумия, декан, тот самый Григорий Львович. Лицо его приняло выражение крайнего изумления.
   — Что здесь происходит? — спросил он растерянно, не в силах совладать с волнением.
   _ — Ничего особенного, — ответил за всех хлюпик, — и извольте не теребить ширинку при даме!
   Его пьяная или просто дурная наглость поразила всех. Толяня выскользнул первым. За ним ушел высокий.
   — Вы пьяны! Во-он!!! — заорал вдруг декан багровея. Немедленно убирайтесь вон! Я вами займусь еще!
   И тут его взгляд остановился на Любе, точнее, на ее обнаженной груди. Декан стал опять бледным, почти белым.
   Он положил руку на сердце, словно у него начинался приступ. А Люба стояла, она была в полнейшей прострации, у нее не поднималась рука, чтобы хотя б прикрыться, да она и не понимала в этот миг ничего, не видела.
   — Вы? — спросил декан. — Это опять вы?! — Он уже пришел в себя. Он был опытным педагогом, он много прожил, он умел брать себя в руки. — А позвольте поинтересоваться, что вы тут делаете? Да еще в таком виде?! Как вам не стыдно?!
   Люба просипела что-то, ей хотелось сказать все сразу, пожаловаться на весь белый свет, на всех до единого, заплакать, закричать, забиться в истерике… Но ничего, кроме этого жалкого выдоха-сипа, она не смогла произвести на свет.
   — И вообще — как вы тут оказались? — Голос Григория Львовича мягчел, добрел. — Зачем вы затащили сюда этих шалопаев? Этих мальчишек?! Как вам не стыдно?! Ах, какая вы развращенная и дрянная девчонка! Вам бы об учебе думать! — Его тон, его голос совсем не соответствовали произносимому, они были какими-то приглушенными и приторными. — Нет, вы мне объясните, обязательно объясните все. Если вы сумеете найти в себе силы и сказать правду, зачем вы пытались совращать этих мальчуганов, зачем вы их затащили сюда и что с ними делали, я вам клянусь, никто не узнает обо всем этом… или вы хотите сплетен, грязных сплетен по всему институту. Впрочем, вам институт теперь — чужое заведение, но…
   Люба и слышала его голос, и не слышала. Слова протекали сквозь нее, не задерживаясь, не оседая в сознании. Она пришла в себя и стала оценивать происходящее чуть позже, всего лишь на несколько минут позже. Парней не было, они ушли. Перед ней стоял декан, Григорий Львович, что-то говорил, говорил, было светло, чисто… И она вдруг увидала на своей обнаженной груди дряблую, морщинистую старческую руку. Лишь потом она ощутила холодное и сухое прикосновение — легкое, почти неосязаемое: пальцы ласкали ее кожу, теребили сосок, вдавливались в плоть.
   — … я думаю у вас есть возможность все исправить, да, все поправимо, вы не такая уж безнадежная, и я вам обещаю восстановить вас, все будет хорошо, — нашептывал Григорий Львович, и рука его становилась более смелой. — Вы прекрасная девушка. И вы будете преуспевающей студенткой, обещаю вам!
   Она резко отбросила его руку. Поправила лифчик. Застегнула платье. Вышла, ничего не соображая, как сомнамбула, спустилась на второй этаж, прошла по щиколотку в воде в затопленный туалет. Взобралась на подоконник. И долго просидела на нем. Что-то лопнуло внутри. И добиваться чего-то, защищать себя не хотелось. Даже плакать не хотелось.
   Все было кончено. Никто не хотел ей помочь, больше того — никто не хотел ей верить, если от нее чего-то и хотели, так только одного — тела. Двери института захлопнулись раз и навсегда. Ни друзей, ни знакомых не осталось. Повсюду мерещились подлые, гнусные хари, таились злоба, похоть, жестокость.
   На улице из неизвестно откуда взявшейся тучки моросил противный мелкий дождик, настолько слабый, что никак не мог намочить, вычернить асфальта под ногами, но достаточно сильный, чтобы испортить настроение.
   Настроения, как такового, у Любы уже и не было. То, что творилось теперь в ее душе, можно было назвать как угодно: апатией, безразличием, полнейшим отсутствием всяких мыслей и чувств, но только не настроением. Она уже не натыкалась на прохожих — мозг был отключен, и вело ее что-то неведомое, подсознательное, заставляющее идти в одном ритме со всеми, не отставая и не перегоняя, не выбиваясь на сторону.
   То, что было утром, казалось далеким и невзаправдашним. Но в этом состоянии Люба не могла уже понять, что если бы не было утреннего взлета, то наверняка не последовало бы за ним и нынешнего падения. Она понимала лишь одно — что падение это бесконечное, неостановимое…
   Троллейбуса долго ждать не пришлось. И места были свободными. На следующих остановках стал прибывать народ.
   — Ваш билет, девушка!
   Над Любой стояла пожилая тетка, откормленная, мясистая.
   — Да ты что, милая, оглохла. Если нету — так нечего крутить! А ну, вставай. Плати штраф, а то в милицию сволоку!
   Люба поняла смысл слов лишь с третьего обращения, когда тетка нависла над самой головой и кричала чуть не в лицо. Она молча вытащила из сумочки кошелек, неторопливо отсчитала три рубля мелочью и протянула ее контролеру. Встала — следующая остановка была ее.
   — Квитанцию возьмите! — заорала тетка, видимо взбешенная тем, что ей не уделяют должного внимания. — Как бесплатно ездить, так они рассиживают, шалавы, тунеядки! А как им хвост-то прижмут, сразу воображать начинают!
   Ишь ты, фифа какая! Это мы всю жизнь вкалывали как проклятущие, а они за ночку в гостинице с каким-нибудь эфиопом чернозадым, себя на полгода жратвой и выпивкой обеспечивают! Интершлюхи хреновы! Вы поглядите на нее!
   Троллейбус остановился, Люба вышла; ничего не слыша, не ощущая ни стыда за то, что ее всенародно оштрафовали и обхамили, ни раскаяния. Да и какое могло быть раскаянье, какие могли быть внешние причины, способные растормошить ее теперь?!
   — Молодежь! Заразы! Проститутки! — почти визжала в спину побагровевшая контролерша. — Войны на вас нету!!!
   Придя домой. Люба аккуратно повесила сумочку на крюк, сняла туфли. Машинально, ничего не видя в нем, погляделась в зеркало.
   Зазвонил телефон. Люба приподняла трубку сразу.
   — Ты, Любаш? Ну как, прочухалась? — поинтересовались из трубки голосом Новикова.
   — Ага, прочухалась, — ответила Люба.
   — Ну и отлично! — Николай был явно в прекрасном настроении. Ему шутилось легко: — И у меня нормалек! К выходному застилай постель и жди в гости! Слышишь?
   — Слышу.
   — Ты чего такая скучная-то? Или, может, нового любовничка себе завести успела, про меня забыла, а, Любаш, отвечай? Чего молчишь! Шучу ведь, шучу-у! — Николая прямо-таки распирало от какой-то непонятной радости. Ты не грусти! Денек сегодня — лучше не надо, прям все мечты исполняются! У меня тут прям крылышки за спиной растут! Лю-ю-ба-а, ау-у?!
   — Тебе весело?
   — Ага, еще как, отпуск дали! Ты рада?
   — Очень.
   Она повесила трубку. Снова подошла к зеркалу. Но опять ничего в нем не увидела, не смогла сосредоточиться. Телефон трезвонил как заполошный.
   Люба к нему не подходила. Она немного прибралась в комнате. Потом подмела в прихожей, расставила обувь. Постояла. После этого прошла на кухню, вытерла со стола, отжала тряпку и повесила ее сохнуть.
   Заглянула в комнаты — следов сестры не было, вновь вернулась на кухню и, на ходу расстегивая верхние пуговицы на платье, подошла к плите, до отказа вывернула все ручки. Огня не зажгла…
   — А ничего! — Медсестра была не из тех, кого можно было взять на испуг. — Что слышал! Из-за тебя, небось, девка-то травилась, а?! Чего из себя невинного строишь!
   Сергей обмяк. Язык отказывался подчиняться ему, в горле как-то сразу пересохло.
   — Не гляди, не гляди — тоже мне! Было б из-за кого! Сестра входила в раж. — А эти тоже дуры. Нет, это ж надо такими дурехами быть — ведь не одна ж такая?! Будто для того и выдумали плиты газовые, что все их дела сердечные одним махом решать, — говорила она упоенно, не замечая Сергея. А когда заметила, добавила суше: — Ну, ладно, соколик, чего встал-то, иди себе с Богом. Ты свое дело сделал, можешь отдыхать. Иди, иди!
   Сергей все понял. Понял только теперь. "Ты свое дело сделал!" — вертелось в мозгу.
   Сергей плюхнулся на лавочку в прибольничном сквере. Ослабил галстук на шее, снял фуражку. "Это я сделал свое дело!" Он был твердо уверен в том, что причиной был не он один, но все же… "Свое дело сделал! Да! — приходилось признаваться самому себе. — Внес лепту, — с сарказмом подумал он. И вдруг до боли осознал все случившееся, горькая волна прокатилась в груди, обожгла сердце: — Сволочь!" Он с силой сжал голову в ладонях так, что даже заломило в висках. "Сволочь, всю жизнь только о себе думал, а теперь получай! Ну ладно!" Что «ладно» — он не знал, в памяти всплывали одна картина за другой. Их безмятежная жизнь до армии, когда ничто не нависало над ними, когда день шел за днем и каждый таил в себе что-го приятное, хорошее. Он плыл тогда по волнам, растворяясь в ее любви, в ее заботливости. И все было до того хорошо для них обоих. "Обоих? — Сергей поймал себя на том, что он и тогда чувствовал, что что-то не так, что безмятежность охватывала лишь его одного. Что с ней-то все было совсем иначе. Тогда он гнал от себя эти мысли, не хотел верить в них — так было проще: пускай думает она, а он, он будет с ней, и вдвоем им будет славно. Но все было не так.
   "Я, я, я, — стучало в голове, — всегда только я, только мне. А каково ей здесь приходилось?!" Сергею показалось, что он сходит с ума. Все окружающее отступило куда-то вдаль, завертелось перед глазами. "И главное — она-то ведь все видела, все понимала… и терпела меня. Ни одного слова упрека, ни одного взгляда. Подонок! Скотина!" Ничего вернуть уже было нельзя, все прошло.
   И тут Сергей совершенно отчетливо понял, что он сам отрезал все пути. Сам поставил последнюю точку. Что уже ничего больше не будет, а если и будет, то не с ним, с кем-то другим. А с ним — никогда!
   И повторить ничего не удастся. Он до горечи во рту ощутил всю бессмысленность поисков врагов, недоброжелателей и всяких прочих причин снаружи. Их надо было отыскивать в себе.