И теперь они шли туда, к ней, шли молча, тесно прижавшись друг к другу. Настолько тесно, что Сергей почти сердцем ощущал содрогания ее тела.
   Люба взяла себя в руки, перестала плакать, ее глазам вернулась обычная чистота и ясность, даже прозрачность. Зато в душу, видно, вкралась болезненно-неистовая одержимость — где-то внутри что-то продолжало конвульсивно содрогаться, словно от долгого и необратимого озноба.
   Она вела его. Вела решительно, не обращая внимания ни на что окружающее, внешнее, вела так, будто волокла за собой неодушевленный, но тяжелый предмет, инертный и безличный.
   Она растворила старый и облупленный шкаф, вытащила махровое полотенце и накинула его на плечо Сергею.
   — Иди-ка, сполоснись! Я пока тут приготовлю.
   Сергея покоробило. Все получалось какого чересчур буднично, по-семейному. По дороге в ванную он сообразил неожиданно — впервые это должно случиться без предварительных выпивок, без компаний, танцев-шманцев н прочей шелухи. Он даже вернулся, заглянул в дверь, спросил:
   — А у тебя, случаем, этого не припасено? — Он прищелкнул себя пальцем по горлу.
   — Не водится! — ответила Люба.
   — Да я так, — вдруг смутился Сергей. Он сам себе в эту минуту показался пошляком и остолопом. Влез со своим дурацким вопросом.
   В ванной он включил душ. Потом разделся и встал под тугие струи, до отказа вывернул кран с горячей водой обожгло, но он стерпел.
   Небольшое овальное зеркальце, висевшее над умывальником сразу же запотело. На кафельных желтоватеньких стенах осели капельки воды. Сергей включил холодную. Чуть не выскочил из-под струй. Но и тут устоял — на полминуты хватило. Лишь тогда он наконец сделал нечто среднее, расслабился.
   Она вошла минут через десять — в длинном, до пола, махровом халате в каких-то неопределенных цветастых пятнах, с распущенными почти до пояса волосами. Сергея не удивил ее приход.
   Она молча взяла губку и без мыла, в сухую, совсем легонько принялась натирать ему спину, поясницу. Потом она выронила губку. Но нагнуться не успела — Сергей неожиданно подхватил ее за локти и одним сильным движением перенес к себе, в ванную, прямо под тугие струйки.
   — Сумасшедший! — вскрикнула она, вздрогнув всем телом и заглядывая в глаза. — Совсем плохой!
   Она сразу же промокла насквозь. Волосы стали блестящими, змейками заструились вниз, заслонили лицо. Он прижал ее к себе, не давая снять халата, сжимая плечи.
   — Пусти! Ну пусти же!
   Она отпрянула на пол-локтя и с усилием, обеими руками сбросила прямо под ноги тяжеленный, пропитанный водой халат. И лишь теперь Сергей увидел по-настоящему то, что ему досталось волею случая. Он никогда не встречал такого совершенного тела, это было видно даже здесь, под струями, в полутумане, вблизи, — это было какое-то чудо, скрытое до того всевозможными тканями, полотнами, накидками и прочими вещами, чудо неожиданное и оттого еще более сверхъестественное. Но Сергей не был ни поэтом, ни сочинителем, и он не мог описать этого чуда. Он просто приник к нему всем своим мускулистым, тренированным телом, растворился в нем.
   Она рассмеялась почти в ухо — громко, непринужденно. И от этого он пришел в себя, голова прояснилась. Он опустился на колени, охватил руками ее бедра, чувствуя, как в нем поднимается горячая, жгучая волна — от кончиков пальцев на ногах до макушки.
   Она положила руки на его плечи, сверху — нежно, но властно, притянула его голову к своей груди, прижала. Он целовал, целовал это упругое, нежное тело, не мог остановиться, он дышал запахом этой кожи и не мог надышаться… Сверху лилась вода, не хватало дыхания, но он ничего не замечал, он не мог оторваться от этого чуда — она была его госпожой, его властительницей. Но не было ничего на свете покорнее этой властительницы.
   За окном валил снег. Отдельные крупные снежинки ударялись в стекло, таяли, не оставляя следов.
   Сергей лежал на затертом диване в углу комнаты и машинально прослеживал путь умирающих снежинок. Люба сидела рядом, за небольшим овальным столом, в полурасстегнутом байковом халате, протертом на локтях, с распущенными волосами, утомленная, безвольная, но ни о чем не жалеющая, — сидела и думала о нем.
   А он молчал, не мигая провожал снежинки в последний путь — говорить ему сейчас не хотелось. Хотелось вот так лежать и глядеть в окно. Он боялся, что Люба прервет эту спокойную вязкую тишину, что надо будет отвечать на ненужные вопросы, думать о чем-то, а может, и вообще встать. Больше всего ему хотелось покоя.
   — Не пойдем сегодня никуда, а? — проговорила Люба.
   — Конечно, нет. Зачем? — отозвался Сергей, не отводя глаз от окна. — Не пойдем ни-ку-да!
   И покой пришел. Люба его ни о чем никогда не спрашивала, с ней было легко, без нее пусто. Постепенно она все хлопоты взвалила на себя, даже те небольшие развлечения, какими они иногда заполняли вечернюю пустоту, организовывала она. Звонила ему на работу по нескольку раз на дню, беспокоилась, суетилась, бегала, доставала вечно дефицитные билеты то на новую постановку в театре, то на какой-нибудь еще до выхода нашумевший кинофильм.
   Никогда беззаботность не заполняла Сергея так глубоко, не расслабляла в блаженной истоме вечного бездумного праздника. Он доверял Любе безгранично, видел, что все эти мелкие хлопоты доставляют ей огромное удовольствие.
   Она была создана для того, чтобы опекать кого-то, вести его по жизни, ограждая от лишних волнений и оберегая от житейских неурядиц. И теперь с упоением отдавалась своей женской природе, обрекая любимого на покорное и сладостное бездействие.
   Сергей бросил рули и плыл по течению. Будущее больше не волновало его — что будет, то и будет, главное, чтобы сейчас, сию минуту, было хорошо.
   И ему было хорошо. Любина сестра половину времени проводила в командировках. Квартира была в их полном распоряжении, и Сергей уже не представлял себе иной жизни.
   Их было двое. И вдвоем они были единым целым.
   Когда эта целостность не нарушалась, царил покой, обоюдная умиротворенность убаюкивала их, да тихое уверенное счастье без всплесков и провалов сулило вечную незыблемость существования. Восторженное, беспокойное и неуправляемое чувство ушло, уступив место трезвому довольствованию сложившимся положением.
   Прежнего разговора о заявках и регистрациях Сергей не возобновлял, полагаясь на саму жизнь, вручив судьбе ключи от своего и Любиного будущего. И ее это вполне устраивало, судя по всему. Она не стремилась к большему. Главное, что ее теперь занимало — благополучие любимого человека: ему было хорошо — ей тоже. Занятия в институте отошли на второй план, круг знакомых все суживался и суживался, лишние и ненужные связи сами отпадали.
   Шумные и веселые компании не привлекали ни его, ни ее. Привычный уклад нарушался приездами сестры, нервной, измотанной после очередной командировки.
   При сестре Люба не решалась приводить Сергея в дом на Басманной. И в такие дни возвращалось прежнее, он начинал ощущать на себе всю зыбкость их положения. Становилось не по себе. И бессильное бешенство охватывало Сергея.
   В свой дом, где лежала почти не встающая с постели, изнеможденная болезнью мать, пригласить Любу он не мог. Да и стыдно было за свои молодость и беспечность, счастье и здоровье перед, по всей видимости, угасающей жизнью, немощью и безысходным отчаянием.
 
   Выручал выплывавший откуда-то из темноты и безвестности Мишка Квасцов, нутром чующий чужие радости и чужие неприятности. Но Мишка был корыстен от природы, таковым уродился. Переделать его не представлялось возможным. Ключи от квартиры, в которой жили во времена коротких наездов из-за границы на родину Квасцовыстаршие, перекочевывали в Серегин карман. Все это сопровождалось бесконечным Мишкиным нытьем, что его, дескать, не ценят и что вообще: "Он для всех — все! всегда! а для него никто — ничего! и никогда!" Сергей, зная характер приятеля, терпеливо сносил мелочные обвинения. Взамен Люба в очередной раз знакомила Мишку с одной из своих подруг, и тот опять пропадал из виду. Что у него там было с этими новыми знакомыми, никто не знал, а сами они помалкивали. Впрочем, Любе до них не было дела, она все больше отстранялась от былых подружек и постепенно замыкалась в своем мирке. Все ее существо был обращено к нему, к Сергею. Он это знал и видел, но другого отношения и не мыслил, все, что объединяло их, казалось естественным и обыденным, как снег за окном, как ежедневная обязанность ходить на работу, как они сами — живые, чувствующие, нужные друг другу.
   "Командиру учебной роты старшему лейтенанту Каленцеву Ю.А.
   от рядового 1-го отделения 3-го
   взвода Реброва С.В.
   РАПОРТ (повторно)
   Настоятельно прошу выполнить мою просьбу и перевести меня в любой другой взвод вверенной Вам роты. Мой перевод ни в коей мере не повлияет на служебные дела, напротив — разрядит сложившуюся обстановку. В случае отказа прошу Вашего разрешения обратиться к командиру части с просьбой (рапортом) о переводе в другую роту.
   20 мая 199… г.
   Подпись.»
   — Я не понимаю, чего вы добиваетесь, Ребров? Что за причина? Мы что с вами, в детские бирюльки играем, что ли?!
   — Я уже говорил, товарищ старший лейтенант, что причина имеет личный характер, и я вам не могу всего раскрыть, это не меня одного касается.
   — Может, вы, сержант, растолкуете поподробнее?
   — А мне к прежнему, товарищ старший лейтенант, добавить нечего, могу только повторить: к Реброву у меня претензий по службе нет.
   — А личных?
   — Чего — личных?
   — Претензий, личных — тоже нет?
   — А причем тут личное, товарищ старший лейтенант, мы разве не на службе? Я вас не понимаю.
   — Логично. Ребров, ведь должны быть основания — неужели трудно такое простое дело уяснить? Вы думаете, я сейчас начну по прихотям и личным пожеланиям перебрасывать людей с места на место? И вы думаете, с меня не спросят за такой кавардак? У нас не институт благородных девиц! Да, я думаю, и там не всем капризам потакали…
   — Это не каприз!
   — Ну, снова — здорово!
   — Разрешите тогда обратиться к командиру части.
   — Ваше право. Но, уверен, решение будет то же самое. Вот сумеете толком объяснить свое поведение и письменно изложить просьбу с вескими аргументами, тогда другое дело — да хоть в другую часть переводитесь, раз эта не по душе. Сумеете?
   — Нет.
   — Ну, а на нет — и суда нет, верно, сержант?
   — Вам виднее, товарищ старший лейтенант, а я ни на кого не жалуюсь, но никого и не держу, для меня все равны.
   — Да-а, вот и толкуй с вами… Ребров, может, еще чего сказать хотите?
   — Мне добавить нечего.
   — Ну, тогда идите, оба. Свободны!
   Резолюция на рапорте:
   "Причин для перевода не имеется. В просьбе отказать.
   Командир 1-й учебной роты
   старший лейтенант Ю.Каленцев
   20 мая 199… г. Подпись".
   Когда Новиков впервые увидал из окна казармы Серегу Реброва, стоящего возле автобуса, что привез новобранцев в часть, он почему-то подумал: так оно и должно было случиться. Хотя причин для подобных фатальных мыслей не было абсолютно никаких.
   Они не дружили и не приятельствовали, но время от времени жизнь сталкивала их — учились в одной школе, в разных, правда, классах, занимались плаванием в одной секции и даже какое-то время в одной группе. Ни из одного рекордсмена не вышло, дальше "подающих надежды" они не пошли — и занятия оба бросили: сначала Ребров, а потом и Николай. И тот и другой совсем чуток не дотянули до первого разряда. Но зато поднабрались и силенок, и выносливости.
   Случай свел их еще раз после школы — вместе сдавали вступительные экзамены в институт, в одном потоке. Оба сдали, и оба не прошли по конкурсу, баллов не набрали. Той же осенью Новикова призвали на службу.
   С тех сор полтора года пролетело. Многое изменилось. Изменился и сам Николай — стал сдержаннее, спокойней. Привычка не выставлять своих переживаний напоказ сделалась необходимостью, Но были и у него слабости, не из камня же человек! Да и попробуй-ка в такой ситуации быть кремнем! Ну, день, два, неделю — может, и выдюжишь, а потом? Нет, не каменный человек, из плоти и крови он. А еще — из нервов!
   Серьезный разговор был неизбежен. Потому Новиков и пошел на него. Первым, еще тогда — в курилке. И понял, что Серега о нем ничего и не знал, что надо было смолчать, не раскрываться. А он-то, простофиля, в открытую попер, сам себе свинью подложил. Но это — ладно, это себе. Но ведь он-то по-честному! А наткнулся на глухую стену… Короче, разговора не получилось.
   Серегины рапорты, хотя тот и не жаловался, не плакался, окончательно убедили Новикова в том, что общего языка найти не удастся. Он вообще не знал, как быть. Позиция Сергея его обескураживала — ведь в конце-то концов это он, именно он, Новиков, должен был затаить злобу на ловкача-соперника, испытывать к нему неприязнь. Но не наоборот!
   Все это сбивало с толку. Иногда Николаю хотелось отыграться на этом наглеце. А почему бы и нет?! Разве он не заслужил этого?! Или все прощать, подставлять левую щеку?! Ведь ему, как сержанту, как командиру, ничего не стоит загонять волею судеб посланного в его взвод обидчика до полного изнеможения, до того, чтоб отстал, наконец от… Нет, осознание того, что слепая, тупая ревность и дурацкая, годная для французских романов месть осложнят и без того крайне запутанные отношения не только лишь с самим Ребровым, но и с отдалившейся теперь от него, Новикова, Любой останавливало. Николай сдерживал себя, мучительно искал выход. И не находил его, выбиваясь из колеи, нервничая и кляня все на свете, но затаив свои переживания в себе.
   Ни один человек в части не смог бы сказать, да что там — сказать, подумать даже, что с сержантом творится неладное. Николай внешне, как и обычно, был подтянут, уравновешен и непроницаем. На занятиях эта его подтянутость служила примером. А в свободное время он и смеялся и шутил наравне со всеми, будто и не лежал камень на сердце.
   Две недели они сосуществовали под одной крышей, будь то казарма, столовая или солдатский клуб, под одним небом — на плацу и в поле, да и везде: в бане, в наряде, в курилке, сосуществовали, стараясь не встречаться взглядами. И все равно каждый ощущал присутствие другого.
   Бежать от этого было некуда.
   Разговор в курилке стал для Сергея откровением. Все обрушилось на его голову столь неожиданно, что он, подобно застигнутому хищником ежу или дикобразу, сразу же ушел в себя, выставив наружу лишь колючки — для самообороны, чтобы хоть как-то скрыть пылающую рану. Если бы не строжайший, не оставляющий почти ни минуты свободного времени распорядок дня, если бы не чрезмерные, выматывающие после беззаботного житья в последние месяцы на гражданке нагрузки, которые вышибали из сознания все мысли, кроме одной, — мысли об отдыхе или, по крайней мере, короткой передышке, если бы не все это, он бы не выдержал. Именно это спасало его, не давало раскисать, вытягивало из болота самомучительства и душевных терзаний.
   Он с нетерпением ждал, когда они примут присягу, когда кончится этот занудный, тоскливый карантин. После этого будут пускать в увольнения — и все можно будет выяснить на месте, все можно будет разузнать у самой Любы.
   Внутренне он почти смирился с ее прошлым, ранее неведомым ему — ну мало ли, бывает и так. Донимала досада, что узнать об этом прошлом привелось не от нее самой. В глубине души он давно уже простил ей это прошлое и, наверное, смог бы себя заставить забыть о нем… Если бы не живое напоминание, присутствующее рядом в образе сержанта.
   Сергей намеренно избегал встреч с ним, чтоб не бередить свежую рану, уже начинавшую затягиваться, — ведь что было, то было, и не ему винить ту, которая заслонила собою все вокруг, ведь если что и было, так это же до их знакомства, а раз так, то, почитай, и не было! Но как не встречаться в одном взводе с сержантом?!
   И еще Сергея пугала возможность повторения такой же истории с ним самим: ведь он здесь, а она — там, одна, молодая, привлекательная, притягивающая к себе… Сергей настойчиво гнал от себя эти мысли, но они возвращались вновь и вновь. Да еще это проклятое, совершенно ненужное и нелепое чувство вины перед Новиковым! Ну в чем он виноват?! Он что, отбил у солдата его суженую? Что, вот так, взял и отбил, как последний подлец?! Ведь нет же! Нет!! Откуда он знал?! Может, он и вообще к ней не подошел бы тогда, если б знал?!
   Все перепуталось. И ни единого кончика из этого нелепого клубка не торчало, не за что было потянуть, чтоб распутать.
   А до присяги было еще далеко. До окончания учебки еще дальше.
   Но время шло. День за днем. Одинаковые и заполненные занятиями — проходили минуты и часы, складывались в сутки, а потом и недели. И порой тягостные мысли покидали его надолго — жизнь брала свое.
   Ошметки глины не хотели отставать от полотна короткой саперной лопаты. Приходилось постоянно обтирать ее о траву, это утомляло больше всего.
   Сергей, скашивая глаза направо, завидовал Суркову.
   Тот был всего в полуторах метрах, но как раз через них пролегала невидимая граница в грунте — Сурков метал изпод себя жирный и мягкий чернозем. Он уже наполовину вырыл свой окоп. А у Сергея и первая и вторая половина были еще впереди.
   Отрывая от неподатливой земли по крохотному кусочку, он частил, надеялся быстротой взять свое и не отстать от прочих. Спина взмокла, по лицу катил смешанный с пылью пот. Копать приходилось лежа на боку, как в "боевой обстановке".
   Сержант издалека наблюдал за работой взвода, и под его внимательным взглядом переменить положение или хоть чуть приподняться не было возможности. Приходилось выносить и боль в затекшей пояснице, и пот, застилающий глаза, и все прочие неудобства. Сержант засек время и следил теперь, чтобы все постарались уложиться в нормативы. Объяснения и неудобства в расчет не принимались.
   Сергей знал об этом и вгрызался в глину с остервенением, с лютой злостью на нее, не обращая внимания на усталость.
   — Ну до чего ж ты ретивый малый, как я погляжу! — донеслось слева.
   Там ковырялся в такой же глине Черецкий. Слова его прозвучали зло, несмотря на явную одышку.
   Сергей молчал, делал свое дело, даже не повернул головы, будто Черецкий не к нему обращался.
   Но тот был настырным.
   — Слушай, Серега, ну чего выкладываться? Мы ж в этой глине, как черви, завязнем, все равно не уложимся. — Черецкий заговорил мягче, ему было так же нелегко. И он искал поддержки.
   — Дело хозяйское, — не оборачиваясь, буркнул Ребров. Черецкий сорвался:
   — Да ты, баран, простых вещей усечь не можешь! Не соображаешь, что ли, если мы все скажем, что грунт паршивый, что только динамитом возьмешь, — ну чего он нам сделает?! Ты оглох, что ли?! Серый, балда! На нас же, на дураках таких, мир стоит! А мы — терпеть, да! Пускай другой участок дает! Вон хотя бы как у этого салабона Сурка!
   — Встать нельзя, а то б я тебе по роже дал, — без особого пыла произнес Сергей. — Тебя ж никто не обзывает!
   — Да ладно, фрайср нашелся, обиделся на слова! Я ж не со зла, а ж для общей пользы…
   — Да как хочешь! А я буду здесь рыть, уложусь или нет — видно будет, не расстреляют же, чего боишься? Не-е, Боренька, сам ты фрайерок!
   Черецкий перевалился на спину, раскинул руки по сторонам. Ему надоело упрашивать и разобъяснять — верно говорят, каждый сам за себя, думалось ему.
   — Ну и рой, чтоб тебя…! — процедил он уже без злости, почти спокойно.
   Сурков доканчивал свой окоп. Он вполз в него и старательно оглаживая лопатой земляную насыпь перед собой, бруствер укреплял. Уши его, обычно нежно-розовые, побагровели, он тяжело, но удовлетворенно сопел, поглядывал по сторонам.
   — Радуется, ударничек, всех обошел… — с сарказмом выдавил из себя Черецкий. На лице его горела недобрая ухмылка. — Эй, Сурок, ты чего это там — быстрее положенного, что ли, перестраиваешься?! Думаешь, на лычку больше дадут или в прорабы назначат, а? Эй, Хомяк, твою мать! Ты что, старших не уважаешь? А ну ползи сюда, старику подмоги!
   Несмотря на то что предложение Черецкого об искусственном разделении ребят в учебном взводе на «стариков» и «салаг» не прошло в силу своей очевидной бестолковости и надуманности, сам автор этой новации не отказывал себе в удовольствии иногда помечтать, вообразить себя старослужащим, даже «дедушкой». Правда, на этой почве Борька уже получил пару оплеух, да и сам раздал не меньше — но уж очень ему, видно, было приятно, ну никак не мог смириться.
   — Ничего, Боренька, тебе-то вот настоящие старики, как распределят по частям после учебки, устроют житуху, попомни мое слово! — сказал Сергей, не переставая орудовать коротенькой лопаткой, будто заводной.
   — Я сам кому хошь устрою! А эту помесь Сурка с Хомяком сегодня же вечером научу быть почтительным, он у меня еще солдатской присяги не проходил! — отпаривал Черецкий. Он по-прежнему отдыхал, благо, что сержант на дальнем фланге возился с кем-то, что-то показывал и растолковывал. — Он у меня настоящим солдатом станет!
   — Тебя самого присягать надо! — выкрикнул молчавший до этого Леха Сурков.
   — И это запишем, и это учтем! — Черецкий залился ехидным, нервически-деланным смехом.
   — Боря!
   — Чего тебе?
   — Я все хотел спросить у тебя — чего это ты такой злойто, тебя чего, обделили чем-то в розовом детстве или папа тебя с яслей пивком подпаивал, да не допоил?! Ответь, пожалуйста! — Сергей, перевернувшись на другой бок, уставился на Черецкого.
   Тот ошалел, выпучил глаза — то ли от неожиданного вопроса, то ли от прямого попадания.
   — Ну, не хочешь — не отвечай.
   Сергей снова судорожно вцепился в лопату. Опустил лицо вниз: из-под глины начинал проступать песок. Он копнул еще несколько раз и, убедившись, что не ошибся, крикнул:
   — Нажми, Борька, дальше легче пойдет!
   Черецкий недоверчиво поглядел на Реброва, но, увидав выбрасываемый тем наверх желтенький песочек, схватил брошенную лопату и с силой вонзил ее в глину.
   Новиков не спускал глаз с циферблата часов, наверное, время, отпущенное уставами на окапывание, подходило к концу. Проще было самому рыть землю, чем наблюдать за этим процессом и бездействовать, по крайней мере, ему так казалось.
   Наконец он приподнялся с бугорочка, на котором сидел последние пять минут, и не спеша пошел вдоль линии окопов, отмечая что-то у себя в блокнотике.
   Сергей чувствовал, что он не успевает, но поделать ничего не мог — Новиков подходил все ближе и ближе. И если бы в запасе оставалось хотя бы две-три минуты, он отрыл бы до конца эту ненавистную земляную щель. Но в запасе не оставалось и минуты!
   Черецкий уже понял, что дело безнадежное, и сидел рядом с неглубокой своей ямкой, прямо на травке, терпеливо ожидал приближения сержанта. Но не так-то он прост был. Сергей заметил, что Борька успел вымазать грязными, глинистыми руками все лицо и принялся вдруг дышать словно загнанный жеребец, почти так же поводя боками, а уж рот разевал — куда там жеребцу! Но получалось довольно-таки натурально.
   Когда сержант подошел вплотную, Черецкий с маху ткнул лопаткой в землю, да так, что попал в камень или кирпич — конец лезвия чуть согнулся, и Черецкий будто в сердцах хлопнул ладонью по колену.
   — Кремень, зараза! Ну не берет, товарищ сержант, хоть ты лопни!
   Новиков поковырял мыском глиняные комья и кивнул понимающе, поставил галочку в своем блокноте.
   Черецкий почти сразу же перестал «задыхаться» и чертыхаться и незаметно подмигнул Сергею: знай, мол, наших.
   — У вас, Ребров, то же самое, грунт тяжелый? — на ходу произнес Новиков, уже собираясь поставить еще одну отметку.
   — Нормальный грунт, — ответил Сергей, глядя в сторону. Ему только ваньку валять еще не хватало. — Глина с песком.
   — А что ж не уложились-то? — Новиков хотел, чтобы вопрос прозвучал как можно более бесстрастно. Но ему это не удалось — легкий оттенок сожаления лег сверху и придал его словам некоторую глумливость.
   Сергей не оправдывался.
   Неизвестно, как бы складывались события, но многие ребята из взвода уже сгрудились вокруг, прислушивались. Новиков успел пожалеть, что не поддержал просьбу Сергея о переводе в другой взвод, его рапорт Каленцеву. Но сказал то, что должен был сказать:
   — Придется повторить.
   Все замерли. Кто-то присвистнул. И ждали, ждали продолжения. Черецкий из-за спины сержанта выразительно пощелкивал себя пальцем по лбу. Сурков сочувствующе разводил руками. Хлебников виновато улыбался.
   — Зачет сдавать будете сегодня, в свободное время. Лично мне, рядовой Ребров. Ясно?
   — Так точно, товарищ сержант, — ответил Сергей.
   У него в глазах мельтешила нахальная, ухмыляющаяся рожа Черецкого. И никак Сергей не мог избавиться от этого гнусного видения.
   "Салага, зелень пузатая, котелок медный! — И снова: Салабон! Внучек! Учить тебя и учить! Зелень! — звучало у него в ушах противным шепотком. И шепоток тот по тембру и высоте явно принадлежал Борьке Черецкому. Са-ла-женок!" Но сам Борька стоял себе рядышком и рта ке раскрывал, лишь кривился и щурился — эдак по-стариковски, поглядывал свысока. И надо бы ему врезать было хорошеньхо! Да не место и не время. Сергей только сплюнул под ноги сильно похлопал себя ладонью по пояснице.
   Новиков объявил перекур и вновь двинулся вдоль окопов, вытаскивая на ходу из кaрмана брюк пачку сигарет.
   На фоне серого облачного неба фигура его казалось черной.
   В обед Сергею передали письмо.
   — Ты извини, — сказал парень из второго отделения, принесли вчера еще, да тебя не докричались, я дневальным был, вот запамятовал немного.