- Прекрасно, прекрасно! - повторил князь. - Только надобно бы его сюда поближе, - отнесся он к Четверикову.
   - Oui! - отвечал тот.
   - Сейчас, ваше сиятельство, - подхватил становой и убежал.
   Через несколько минут он подвел запевалу к террасе. По желанию всех тот запел "Лучинушку". Вся задушевная тоска этой песни так и послышалась и почуялась в каждом переливе его голоса.
   Княгиня, княжна и Полина уставили на певца свои лорнеты. М-r ле Гран вставил в глаз стеклышко: всем хотелось видеть, каков он собой. Оказалось, что это был белокурый парень с большими голубыми глазами, но и только.
   - Какое прекрасное лицо! - отнеслась Полина к Калиновичу.
   - Да, - едва нашелся тот отвечать.
   Его занимало в эти минуты совершенно другое: княжна стояла к нему боком, и он, желая испытать силу воли своей над ней, магнетизировал ее глазами, усиленно сосредоточиваясь на одном желании, чтоб она взглянула на него: и княжна, действительно, вдруг, как бы невольно, повертывала головку и, приподняв опущенные ресницы, взглядывала в его сторону, потом слегка улыбалась и снова отворачивалась. Это повторялось несколько раз.
   Когда певец кончил, княгиня первая захлопала ему потихоньку, а за ней и все прочие. Толстяк, сверх того, бросил ему десять рублей серебром, князь тоже десять, предводитель - три и так далее. Малый и не понимал, что это такое делается.
   - Подбирай деньги-то! Что, дурак, смотришь? - шепнул ему стоявший около становой.
   - Понравилось, видно, вам? - отнесся инвалидный начальник к почтмейстеру, который с глубоким вниманием и зажав глаза слушал певца.
   - Пение душевное... - отвечал тот.
   - То-то пение душевное; дали бы ему что-нибудь! - подхватил инвалидный начальник, подмигнув судье.
   Почтмейстер вместо ответа поднял только через крышу глаза на небо и проговорил: "О господи помилуй, господи помилуй!"
   Музыканты генеральши в это время подали в зале сигнал к танцам, и все общество возвратилось в комнаты. Князь, Четвериков и предводитель составили в гостиной довольно серьезную партию в преферанс, а судья, исправник и винный пристав в дешевенькую.
   Калинович подошел было ангажировать княжну, но Кадников предупредил его.
   - Я ангажирована, monsieur Калинович, - отвечала она каким-то печальным голосом.
   Калинович изъявил поклоном сожаление и просил ее по крайней мере на вторую кадриль.
   - Непременно... очень рада... а то мой кавалер такой ужасный! отвечала княжна.
   Калинович еще раз поклонился, отошел и пригласил Полину. Та пожала ему с чувством руку. Визави их был m-r ле Гран, который танцевал с хорошенькой стряпчихой. Несмотря на счастливое ее положение, она заинтересовала француза донельзя: он с самого утра за ней ухаживал и беспрестанно смешил ее, хоть та ни слова не говорила по-французски, а он очень плохо говорил по-русски, и как уж они понимали друг друга - неизвестно.
   Инвалидный начальник, хотя уж имел усы и голову седые и лицо, сплошь покрытое морщинами, но, вероятно, потому, что был военный и носил еще поручичьи эполеты, тоже изъявил желание танцевать. Он избрал себе дамою дочь исправника и стал визави с Кадниковым.
   Чтоб кадриль была полнее и чтоб все гости были заняты, княгиня подозвала к себе стряпчего и потихоньку попросила его пригласить исправницу, которая в самом деле начала уж обижаться, что ею вообще мало занимаются. Против них поставлен был маленький князек с мистрисс Нетльбет, которая чопорно и с важностью начала выделывать chasse en avant и chasse en arriere*.
   ______________
   * Фигуры танца (франц.).
   За кадрилью следовал вальс. Калинович не утерпел и пригласил княжну: та пошла с удовольствием. Он почувствовал, наконец, на руке своей ее стан, чувствовал, как ее ручка крепко держалась за его руку; он видел почти перед глазами ее белую, как морская пена, грудь, впивал аромат волос ее и пришел в какое-то опьянение. Напрасно княжна после двух туров проговорила: "Будет", он понесся с ней и сделал еще тур, два, три. "Будет", - сказала она более настоятельно. Калинович наконец опомнился и, опустив ее на стул, сел рядом. Княжна очень устала: глаза ее сделались томны, грудь высоко поднималась; ручкой своей она поправляла разбившиеся виски волос. Калинович пожирал ее глазами. Начавшаяся вскоре кадриль заставила их снова встать.
   - Что вы теперь сочиняете? - заговорила княжна.
   Вопрос этот сначала озадачил Калиновича; но, сообразив, он решился им воспользоваться.
   - Я описываю, - начал он, - одно семейство... богатое, которое живет, положим, в Москве и в котором есть, между прочим, дочь - девушка умная и, как говорится, с душой, но светская.
   Княжна слушала.
   - Девушка эта, - продолжал Калинович, - имела несчастье внушить любовь человеку, вполне, как сама она понимала, достойному, но не стоявшему породой на одной с ней степени. Она знала, что эта страсть составляет для него всю жизнь, что он чахнет и что достаточно одной ничтожной ласки с ее стороны, чтобы этот человек ожил...
   Внимание княжны возрастало.
   - Она все это знала, - продолжал Калинович, - и у ней доставало духу с своими светскими друзьями смеяться над подобной страстью.
   - Над чем же тут смеяться? Стало быть, он не нравился ей? - возразила княжна.
   Калинович пожал плечами.
   - Даже и нравился, - отвечал он, - но это выходило из правил света. Выйти за какого-нибудь идиота-богача, продать себя - там не смешно и не безобразно в нравственном отношении, потому что принято; но человека без состояния светская девушка полюбить не может.
   - Отчего ж не может? - перебила стремительно княжна. - Одна моя кузина, очень богатая девушка, вышла против воли матери за одного кавалергарда. У него ничего не было; только он был очень хорош собой и чудо как умен.
   - За кавалергарда же, - повторил Калинович.
   Он с умыслом говорил против светских девушек, чтоб заставить княжну сказать, что она не похожа на них, и, как показалось ему, она это самое и хотела сказать своими возражениями и замечаниями, тем более, что потом княжна задумалась на несколько минут и, как бы не вдруг решившись, проговорила полушепотом:
   - Танцуйте, пожалуйста, со мной мазурку.
   Калинович вспыхнул от удовольствия.
   - Я только хотел вас просить об этом, - подхватил он.
   - Пожалуйста, - повторила княжна.
   В продолжение всего этого разговора с них не спускала глаз не танцевавшая и сидевшая невдалеке Полина. Еще на террасе она заметила взгляды Калиновича на княжну; но теперь, еще более убедившись в своем подозрении, перешла незаметно в гостиную, села около князя и, когда тот к ней обернулся, шепнула ему что-то на ухо.
   - Pardon, на одну минуту, - проговорил князь, вставая, и тотчас же ушел с Полиной в задние комнаты. Назад он возвратился через залу. Калинович танцевал с княжной в шестой фигуре галоп и, кончив, отпустил ее довольно медленно, пожав ей слегка руку. Она взглянула на него и покраснела.
   Все это вряд ли увернулось от глаз князя. Проходя будто случайно мимо дочери, он сказал ей что-то по-английски. Та вспыхнула и скрылась; князь тоже скрылся. Княжна, впрочем, скоро возвратилась и села около матери. Лицо ее горело.
   Калинович, нехотя танцевавший все остальные кадрили и почти ни слова не говоривший с своими дамами, ожидал только мазурки, перед началом которой подошел к княжне, ходившей по зале под руку с Полиной.
   - Вероятно, мы с вами будем начинать, - сказал он.
   Княжна ничего ему не ответила и обратилась к Полине:
   - Вы танцуете?
   - Да, танцую, - отвечала та с усмешкой.
   Княжна, как бы сконфуженная, пошла за Калиновичем и села на свое место. Напрасно он старался вызвать ее на разговор, - она или отмалчивалась, или отвечала да или нет, и очень была, по-видимому, рада, когда другие кавалеры приглашали ее участвовать в фигуре.
   - Смысл повести моей повторяется в жизни на каждом, видно, шагу, проговорил, наконец, Калинович, начинавший окончательно выходить из себя; но княжна как будто не слыхала его.
   Между тем игроки вышли в залу. Князь начал осматривать танцующих в лорнет. Четвериков стоял рядом с ним.
   Княжна почти каждый раз стала выбирать его, непременно заставляя танцевать. Четвериков выходил и, слегка подпрыгивая, делал с ней тур, а потом расшаркивался, и она приседала и благодарила его самой любезной улыбкой. Ревность, досада и злоба забушевали в душе Калиновича. Он решился по крайней мере наговорить дерзостей княжне, но ему и этого не удалось: при конце мазурки она только издали кивнула ему головой, взяла потом Полину под руку и ушла. Вскоре затем последовал ужин, и все почти гости остались ночевать.
   В распределении постелей обнаружился со стороны хозяев тот же тонкий расчет. Четверикову и предводителю отведено было по особой комнате; каждому поставлены были фарфоровые умывальники, и на постелях положено голландское белье и новые матерчатые одеяла. В одной большой комнате предназначалось положить судью, исправника, почтмейстера и Калиновича. Здесь уж были одеяла, хоть и шелковые, но поношенные, и умывальники фаянсовые. Комната рядом была отведена для винного пристава, инвалидного начальника и молодого Кадникова. Тут уж не было даже отдельных кроватей, а просто постлано на диванах с довольно жесткими подушками и ситцевыми покрывалами.
   Калинович, измученный и истерзанный ощущениями дня, сошел вниз первый, разделся и лег, с тем чтоб заснуть по крайней мере поскорей; но оказалось это невозможным: вслед за ним явился почтмейстер и начал укладываться. Сняв верхнее платье, он долго рылся на груди, откуда вынув финифтяный{174} образок, повесил его на усмотренный вверху гвоздик и начал молиться, шевеля тихонько губами и восклицая по временам: "Господи помилуй, господи помилуй!". После молитвы старик принялся неторопливо стаскивать с себя фуфайки, которых оказалось несколько и которые он аккуратно складывал и клал на ближайший стул; потом принялся перевязывать фонтанели, с которыми возился около четверти часа, и, наконец, уже вытребовав себе вместо одеяла простыню, покрылся ею, как саваном, до самого подбородка, и, вытянувшись во весь свой длинный рост, закрыл глаза.
   Калиновичу возвратилась было надежда заснуть, но снова вошли судья и исправник, которые, в свою очередь, переодевшись в шелковые, сшитые из старых, жениных платьев халаты и в спальные, зеленого сафьяна, сапоги, уселись на свою кровать и начали кашлять и кряхтеть. Вдобавок к ним пришел еще из своей комнаты инвалидный начальник, постившийся с утра и теперь куривший залпом четвертую трубку. Его сопровождал молодой Кадников, неотступно прося поручика дать ему хотя разик затянуться. Видимо, что всем им, стесненным целый день приличием и модным тоном, хотелось поболтать на свободе.
   - Темненьки, однако, стали ночи-то! - проговорил судья, взглянув в окно.
   - Да, - отозвался исправник, - ворам да мошенникам раздолье: воруй, а земская полиция отвечай за них.
   - Какая вы земская полиция! Что уж тут говорить! - перебил его инвалидный поручик, мотнув головой. - Только званье на себе носите: полиция тоже!
   - Что ж полиция? Такая же полиция, как и всякая, - проговорил кротко исправник.
   - Нет, не такая, как всякая, - возразил поручик, - вот в Москве был обер-полицеймейстер Шульгин, вот тот был настоящий полицеймейстер: у того была полиция.
   - Да, тот ловкий был, - заметил судья.
   - Еще какой ловкий-то, братец ты мой! - подхватил поручик. - И тут, сударь ты мой, московские мошенники надували! - прибавил он.
   Судья только усмехнулся.
   - Да!.. - произнес он.
   - Вот и ловкого надували! - заметил с некоторою ядовитостью исправник.
   - Да ведь какую штуку-то, братец ты мой, подвели, штуку-то какую... продолжал поручик, - на параде ли там, али при соборном служении, только глядь: у него у шубы рукав отрезан. Он ничего, стерпел это... Только одним утром, а может быть, и вечером, приезжает к его камердинеру квартальный. "Генерал, говорит, прислал сейчас найденный через полицию шубный рукав и приказал мне посмотреть, от той ли ихней самой шубы, али от другой..." Камердинер слышит приказание господское - ослушаться, значит, не смел: подал и преспокойным манером отправился стулья там, что ли, передвигать али тарелки перетирать; только глядь: ни квартального, ни шубы нет. "Ах, говорит, согрешил!", а Шульгин между тем приезжает. Он ему в ноги: "Батюшка, ваше превосходительство..." - "Ничего, говорит, братец: ты глуп, да и я не умней тебя. Я уж, говорит, и записку получил", и показывает. Пишут ему: "Благодарим покорно, ваше превосходительство, что вы к нашему рукаву вашу шубу приставили", и больше ничего.
   Судья опять улыбнулся и покачал головой.
   - Шельма народ! - произнес он.
   - Шельма! - подтвердил самодовольно рассказчик.
   Калинович между тем выходил из себя, проклиная эту отвратительную помещичью наклонность - рассказывать друг другу во всякий час дня и ночи пошлейшие анекдоты о каких-нибудь мошенниках; но терпению его угрожало еще продолжительное испытание: молодой Кадников тоже воспалился желанием рассказать кое-что.
   - Вот тоже на Лукина раз мошенники напали... - начал было он.
   - Лукин был силач, - перебил его инвалидный начальник, гораздо более любивший сам рассказывать, чем слушать. - Когда он был, сударь ты мой, на корабле своем в Англии, - начал он... Что делал Лукин на корабле в Англии все слушатели очень хорошо знали, но поручик не стеснялся этим и продолжал: - Выискался там один господин, тоже силач, и делает такое объявление: "Сяду-де я, милостивые государи, на железное кресло и пускай, кто хочет, бьет меня по щеке. Если я упаду - сто рублей плачу, а нет, так мне вдвое того", и набрал он таким манером много денег. Только проходит раз мимо этого места Лукин, спрашивает: что это такое? Ему говорят: "Ах, мусье, тебя-то мне и надо!" Подходит сейчас к нему. "Держитесь, говорит, покрепче: я Лукин". Ну, тот слыхал уж тоже, однако честь свою не теряет. "Ничего-с, говорит: я сам тоже такой-то". - "Ладно", - говорит Лукин, засучил, знаете, немного рукава, перекрестился по-нашему, по-христианскому, да как свистнет... Батюшки мои, и барин наш, и кресла, и подмостки - все к черту вверх тормашки полетело. Мало того, слышат, барин кричит благим матом. Что такое? Подходят: глядь - вся челюсть на сторону сворочена. "Ничего", - говорит Лукин, взял его, сердечного, опять за шиворот, трах его по другой стороне, сразу поправил. "Ну, говорит, денег твоих мне не надо, только помни меня". "Буду, говорит, помнить, буду..."
   - Это, значит, все-таки у Лукина сила в руках была, - подхватил Кадников. Не имея удачи рассказать что-нибудь о мошенниках или силачах, он решился по крайней мере похвастаться своей собственной силой и прибавил: - Я вот тоже стул за переднюю ножку поднимаю.
   - Ну, да ведь это какой тоже стул? Вот этакий не поднимете, - возразил ему инвалидный начальник, указав глазами на довольно тяжелое кресло.
   - Нет, подниму, - отвечал Кадников и, взяв кресло за ножку, напрягся, сколько силы достало, покраснел, как вареный рак, и приподнял, но не сдержал: кресло покачнулось так, что он едва остановил его, уперев в стену над самой почти головой Калиновича.
   Тот вышел окончательно из терпенья.
   - Что ж это такое, господа? Когда будет конец? - воскликнул он.
   - А мы думали, что вы давно спите, - сказал инвалидный начальник.
   - Разве есть возможность спать, когда тут рассказывают какой-то вздор о мошенниках и летают стулья над головой? - проговорил Калинович и повернулся к стене.
   Строгий и насмешливый тон его нарушил одушевление беседы.
   - В самом деле, господа, пора на покой, - сказал судья.
   - Пора, - повторил исправник, и все разошлись.
   Калинович вздохнул свободнее, но заснуть все-таки не мог. Все время лежавший с закрытыми глазами почтмейстер сначала принялся болезненно стонать, потом бредить, произнося: "Пришел... пришел... пришел!.." и, наконец, вдруг вскрикнув: "Пришел!" - проснулся, вероятно, и, проговоря: "О господи помилуй!", затих на время. Исправник и судья тоже стали похрапывать негромко, но зато постоянно и как бы соревнуя друг другу.
   VI
   На другой день, как обыкновенно это бывает на церемонных деревенских праздниках, гостям сделалось неимоверно скучно и желалось только одного: как бы поскорее уехать. Хозяева в свою очередь тоже унимали больше из приличия. Таким образом, вся мелюзга уехала тотчас после завтрака, и обедать остались только генеральша с дочерью, Четвериков и предводитель. Целое утро Калинович искал случая поймать княжну и прямо спросить ее: что значит эта перемена; но его решительно не замечали. Полина обращалась с ним как-то насмешливо. Взбешенный всем этим и не зная, наконец, что с собой делать, он ушел было после обеда, когда все разъехались, в свою комнату и решился по крайней мере лечь спать; но от князя явился человек с приглашением: не хочет ли он прогуляться? Калинович пошел. Князь ожидал его уж на крыльце.
   Сначала они вышли в ржаное поле, миновав которое, прошли луга, прошли потом и перелесок, так что от усадьбы очутились верстах в трех. Сверх обыкновения князь был молчалив и только по временам показывал на какой-нибудь открывавшийся вид и хвалил его. Калинович соглашался с ним, думая, впрочем, совершенно о другом и почти не видя никакого вида. Перейдя через один овражек, князь вдруг остановился, подумал немного и обратился к Калиновичу:
   - А что, Яков Васильич, - начал он, - мне хотелось бы сделать вам один довольно, может быть, нескромный вопрос.
   Калинович покраснел, и первая его мысль была: не догадался ли князь о его чувствах к княжне.
   - Если вопрос нескромен, так лучше его совсем не делать, - отвечал он полушутливым тоном.
   - Да, - подхватил протяжно князь, - но дело в том, что меня подталкивает сделать его искреннее желание вам добра; я лучше рискую быть нескромным, чем промолчать.
   Калинович ничего на это не отвечал.
   - Именно рискую быть нескромным, - продолжал князь, - потому что, если б лет двадцать назад нашелся такой откровенный человек, который бы мне высказал то, что я хочу теперь вам высказать... о! Сколько бы он сделал мне добра и как бы я ему остался благодарен на всю жизнь!
   Калинович продолжал молчать.
   - Спросить я вас хочу, мой милейший Яков Васильич, - снова продолжал князь, - о том, действительно ли справедливы слухи, что вы женитесь на mademoiselle Годневой?
   Калинович опять невольно сконфузился.
   - Вопрос в самом деле, князь, не совсем скромный, - проговорил он.
   - И вы не хотите мне на него отвечать, не так ли? Да? - подхватил князь.
   - Я не столько не хочу, - отвечал спокойно и по возможности овладев собой, Калинович, - сколько не могу, потому что, если эти слухи и существуют, то ни я, ни mademoiselle Годнева в том не виноваты.
   Князь посмотрел пристально на Калиновича: он очень хорошо видел, что тот хочет отыгрываться словами.
   - Глас народа, говорит пословица, глас божий. Во всякой сплетне есть всегда тень правды, - начал он. - Впрочем, не в том дело. Скажите вы мне... я вас решительно хочу сегодня допрашивать и надеюсь, что вы этим не обидитесь.
   - Чем же я, князь, могу обидеться, когда это показывает только ваше участие ко мне! - возразил, пожав плечами, Калинович.
   - Именно участие, и самое искреннее!.. Скажите вы мне вот что: имеете вы состояние или нет?
   - У меня ничего нет.
   - Но, может быть, вам угрожает наследство от какой-нибудь бабушки, тетушки?..
   - Все мое наследство в моей голове, - отвечал Калинович.
   Князь усмехнулся.
   - Наследство, - начал он с расстановкою, - если хотите, очень хорошее, но для жизненных ресурсов совершенно уж ненадежное: головные товары, mon cher, куда как туго продаются!.. Что, казалось бы, следовало обменивать на вес брильянтов, то мы часто должны уступать за медь с примесью чугуна... Да, мой милый молодой человек, - продолжал князь, беря Калиновича за руку, выслушайте вы, бога ради, меня, старика, который вас полюбил, признает в вас ум, образование, талант, - выслушайте несколько моих задушевных убеждений, которые я купил ценою горького собственного опыта! Все мы обыкновенно в молодости очень легко смотрим на брак, тогда как это самый важный шаг в жизни, потому что это единственный почти случай, где для человека ошибка непоправима. Пошалили вы в молодости, лениво и глупо провели пять - шесть лет; но... стоит опомниться, поработать год, два, - и все поправлено. Проигрались в пух в карты, израсходовались на какую-нибудь любовь - ничего: одинокому, холостому человеку денежные раны не смертельны. Заняли вы должность, не соответствующую вам, ступайте в отставку; потеряли, наконец, выгодную для вас службу, - хлопочите и можете найти еще лучше... словом, все почти ошибки, шалости, проступки - все может быть поправлено, и один только тяжелый брачный башмак с ноги уж не сбросишь...
   - Сентенция эта, князь, довольно стара, - заметил Калинович.
   - Если хотите, даже очень стара, - подхватил князь, - но, к сожалению, очень многими забывается, и, что для меня всегда было удивительно: дураки, руководствуясь каким-то инстинктом, поступают в этом случае гораздо благоразумнее, тогда как умные люди именно и делают самые безрассудные, самые пагубные для себя партии. У меня теперь, Яков Васильич, у самого два сына, - продолжал князь, более и более одушевляясь, - и если они не бедняки совершенные, то и не богаты. И вот им мое отцовское правило: на богатой девушке и по любви должны жениться, хоть теперь же, несмотря на то, что оба еще прапорщики, потому что это своего рода шаг в жизни; на богатой и без любви, если хотят, пускай женятся, но на бедной и по любви - никогда! Всей моей родительской властью не допущу до этого.
   Калинович улыбнулся.
   - Правило ваше, князь, уж потому несправедливо, что оно совершенно односторонне. Вы смотрите на брак решительно с одной только хозяйственной стороны.
   - А как же прикажете смотреть? - возразил князь запальчиво. - Неужели, милостивый государь, прикажете принимать в расчет эту вашу глубокую, безумную любовь? Mon cher! Mon cher! Вы человек умный: неужели вы не понимаете, что такое эта любовь всех вас, молодых людей? Ничуть не больше, как замаскированное стремление полов, возбужденная и задержанная чувственность - никак не больше. И поверьте, брак есть могила этого рода любви: мужа и жену связывает более прочное чувство - дружба, которая, честью моею заверяю, гораздо скорее может возникнуть между людьми, женившимися совершенно холодно, чем между страстными любовниками, потому что они по крайней мере не падают через месяц после свадьбы с неба на землю... Любовь!.. Я не могу слышать равнодушно, когда этот вздор, фантом, порожденный разгоряченным воображением, чувство, которое родится и питается одними только препятствиями, берут в основание такого важного дела, как брак. Будь у вас, с позволения сказать, любовница, с которой вы прожили двадцать лет вашей жизни, и вот вы, почти старик, говорите: "Я на ней женюсь, потому что я ее люблю..." Молчу, ни слова не могу сказать против!.. Но как же вы хотите заставить меня верить в глубину и неизменность любви какого-нибудь молодого человека в двадцать пять лет и девчонки в семнадцать, которые, расчувствовавшись над романами, поклялись друг другу в вечной страсти?
   - Все это, князь, может быть, очень справедливо, - возразил Калинович, - но чрезвычайно обще и требует слишком многих исключений. По вашему правилу, очень бы немногим пришлось жениться.
   - Напротив, многим, - перебил князь, - и даже очень многим разрешаю это удовольствие. Пускай себе женятся и тешатся!.. Люди, мой милый, разделяются на два разряда: на человечество дюжинное, чернорабочее, которому самим богом назначено родиться, вырасти и запречься потом с тупым терпением в какую-нибудь узкую деятельность, - вот этим юношам я даже советую жениться; они народят десятки такого же дюжинного человечества и, посредством благодетелей, покровителей, взяток, вскормят и воспитают эти десятки, в чем состоит их главная польза, которую они приносят обществу, все-таки нуждающемуся, по своим экономическим целям, в чернорабочих по всем сословиям. Но есть, mon cher, другой разряд людей, гораздо уже повыше; это... как бы назвать... забелка человечества: если не гении, то все-таки люди, отмеченные каким-нибудь особенным талантом, люди, которым, наконец, предназначено быть двигателями общества, а не сносливыми трутнями; и что я вас отношу к этому именно разряду, в том вы сами виноваты, потому что вы далеко уж выдвинулись из вашей среды: вы не школьный теперь смотритель, а литератор, следовательно, человек, вызванный на очень серьезное и широкое поприще. Вам будет грех и стыдно каким-нибудь неблагоразумным браком спутать себя на первых порах по рукам и по ногам.
   - Я очень рад, князь, что вы договорились до значения литератора: оно-то, кажется, и дает мне право располагать своим сердцем свободнее и не подчиниться безусловно вашим экономическим правилам.
   - Mon cher! - воскликнул князь. - Звание-то литератора, повторяю еще раз, и заставляет вас быть осмотрительным; звание литератора, милостивый государь, обязывает вас, чтоб вы ради будущей вашей славы, ради пользы, которую можете принести обществу, решительно оставались холостяком или женились на богатой: последнее еще лучше.
   - Я на это смотрю совершенно иначе, потому что все-таки верю некоторым образом в себя и в свои силы, - проговорил Калинович.
   - Вы смотрите на это глазами вашего услужливого воображения, а я сужу об этом на основании моей пятидесятилетней опытности. Положим, что вы женитесь на той девице, о которой мы сейчас говорили. Она прекраснейшая девушка, и из нее, вероятно, выйдет превосходная жена, которая вас будет любить, сочувствовать всем вашим интересам; но вы не забывайте, что должны заниматься литературой, и тут сейчас же возникнет вопрос: где вы будете жить; здесь ли, оставаясь смотрителем училища, или переедете в столицу?