Страница:
Зыков всплеснул руками.
- Господи боже мой! - воскликнул он. - Неужели ты думаешь, что если б я не ставил его бог знает как высоко, моего умницу, так я бы стал говорить? Неужели ты хочешь, чтоб он был каким-нибудь Дубовским, которому вымарают целую часть, а он скажет очень спокойно, что это ничего, и напишет другую... Наконец, черт с ней, с этой литературой! Она только губит людей. Вот оно, чего я достиг с ней: пусто тут, каверны, и ему чтоб того же с ней добиться... - заключил Зыков, колотя себя в грудь и закрывая в каком-то отчаянии глаза.
Бедная жена отвернулась и потихоньку отерла слезы. Калинович сидел, потупившись.
- Вот у меня теперь сынишко, и предсмертное мое заклятье его матери: пусть он будет солдатом, барабанщиком, целовальником, квартальным, но не писателем, не писателем... - заключил больной сиповатым голосом.
Калинович и хозяйка молча переглянулись между собою.
- Вы все в провинции жили? - спросила та.
- Да, - отвечал Калинович.
- И не женились там?
- Нет.
- Там, я думаю, много хорошеньких, - прибавила с улыбкою молодая дама.
- Нет, - отвечал Калинович, слегка вздохнув, и беседа их продолжалась еще некоторое время в том же несколько натянутом тоне. Зыков, наконец, открыл глаза. Калинович воспользовался этим и, будто взглянув нечаянно на часы, проворно встал.
- Прощай, однако, - проговорил он.
Больной обратил на него тоскливый взгляд.
- Куда же ты? Посиди, - сказал он.
- Нет, нужно: в театр хочу зайти, не бывал еще, - отвечал Калинович.
Зыков привстал.
- Ну, прощай, коли так; бог с тобой!.. Поцелуй, однако, меня, - сказал он, силясь своей слабой и холодной рукой сжать покрепче руку Калиновича.
Тот поцеловал его.
- Во всяком случае, любезный друг, - начал он, - хоть ты и не признаешь во мне дарования, но так как у меня написана уж повесть, то я не желал бы совершенно потерять мой труд и просил бы тебя напечатать ее и вообще пристроить меня на какую-нибудь постоянную при журнале работу, в чем я крайне нуждаюсь по моим обстоятельствам.
- Хорошо, хорошо... устроим, только повестей уж больше не пиши, отвечал с улыбкою Зыков.
- Не буду, не буду, - отвечал в свою очередь Калинович тоже с улыбкою.
Хозяйка пошла его проводить и, поставив опять сынишку к стулу, вышла за ним в переднюю.
- Пожалуйста, не сердитесь на него: видите, в каком он раздраженном состоянии и как ужасно болен! - сказала она.
- Что это, полноте! - подхватил Калинович. - Но что такое с ним и давно ли это?
- Решительно от этих проклятых занятий и корректур: день и ночь работал, - отвечала Зыкова, и по щекам ее текли слезы уже обильным ручьем.
- Видно, и в самом деле лучше отказаться от литературы, - проговорил, покачав головой, Калинович.
- Гораздо лучше! - подхватила Зыкова и сама заперла за ним дверь.
Герой мой должен был употребить над собой страшное усилие, чтоб выдержать предыдущую сцену. Силу его душевной горечи понять может только тот, кто знает, что такое авторское самолюбие и, как бы камень с неба, упавшее на вас разочарование: шесть лет питаемой надежды, единственно путеводной звезды для устройства карьеры как не бывало! Получив когда-то в уездном городке обратно свою повесть, он имел тысячу прав отнести это к несправедливости, к невежеству редакции; но теперь было не то: Калинович слишком хорошо знал Зыкова и никак уж не мог утешить себя предположением, что тот говорит это по зависти или по непониманию. Кроме того, как человек умный, он хоть смутно, но понимал свои творческие средства. Устами приятеля как бы говорило ему его собственное сознание. Он очень хорошо знал, что в нем нет художника, нет того божьего огня, который заставляет работать неизвестно зачем и для чего, а потому только, что в этом труде все счастье и блаженство. Он взялся за литературу, как за видное и выгодное занятие. Он думал обмануть публику, но вот один из передовых ее людей понял это, а может быть, понимают также и сотни еще других, а за ними поймет, наконец, толпа! И, боже, сколько проклятий произнес герой мой самому себе за свои глупые, студентские надежды, проклятий этой литературе с ее редакторами, Дубовскими и Зыковыми. "Служить надобно!" - решил он мысленно и прошел в театр, чтоб не быть только дома, где угрожала ему Амальхен. У кассы, сверх всякого ожидания, ему встретился Белавин. Калинович некоторое время недоумевал, поклониться с ним или нет, однако тот, сам заметив его, очень приветливо протянул ему руку и проговорил:
- Здравствуйте, Калинович. Вы тоже в театр?
- Да, - отвечал он.
Взяв два билета рядом, они вошли в залу. Ближайшим их соседом оказался молоденький студент с славными, густыми волосами, закинутыми назад, и вообще очень красивый собой, но с таким глубокомысленным и мрачным выражением на все смотревший, что невольно заставлял себя заметить.
Калинович тоже был в такой степени бледен и расстроен, что Белавин спросил его:
- Что с вами? Здоровы ли вы?
- Не очень... пришел сюда уж рассеяться... Сегодня, кажется, драма? отвечал он, чтоб сказать что-нибудь.
- "Отелло", - подхватил Белавин. - Не знаю, как в этот раз, а иногда прелесть что бывает! Главное, меня публика восхищает - до наивности мила: чем восхищается и что ее трогает...
- Да, - произнес односложно Калинович, решительно бывший под влиянием какого-то столбняка.
- Удивительно! - подтвердил Белавин.
Студент, слушавший их внимательно, при этих словах как-то еще мрачней взглянул на них. Занавес между тем поднялся, и кто не помнит, как выходил обыкновенно Каратыгин{250} на сцену? В "Отелло" в совет сенаторов он влетел уж действительно черным вороном, способным заклевать не только одну голубку, но, я думаю, целое стадо гусей. В райке и креслах захлопали.
- Что ж это такое? - произнес тихо Белавин, потупляя глаза.
Калинович, ничего почти не видевший, что происходило на сцене, отвечал ему из приличия улыбкой. Студент опять на них посмотрел.
- Не хорошо-с, не хорошо!.. - повторил Белавин.
- Отчего ж не хорошо? - отнесся вдруг к нему студент с разгоревшимися глазами.
- Оттого не хорошо, что не по-человечески говорят, не по-человечески ходит: очень уж величественно! - отвечал с улыбкою, но довольно вежливо Белавин.
- Это он делает как полководец, который привык водить войска на поле битвы, это, я полагаю, исторически верно, - сказал студент, пожимая плечами.
- Даже великолепное звание полководца не дает ему на то права, возразил Белавин. - Величие в Отелло могло являться в известные минуты, вследствие известных нравственных настроений, и он уж никак не принадлежал к тем господам, которые, один раз навсегда создав себе великолепную позу, ходят в ней: с ней обедают, с ней гуляют, с ней, я думаю, и спят.
Проговоря это, Белавин взглянул значительно на Калиновича. В продолжение всего действия, когда, после сильных криков трагика, раздавались аплодисменты, оба они или делали гримасы, или потупляли глаза. С концом акта занавес упал. Белавин, видимо утомленный скукою, встал и взял себя за голову.
- Двадцать пять лет, - начал он с досадою и обращаясь к Калиновичу, этот господин держит репертуар и хоть бы одно задушевное слово сказал! Крики и крики - и больше ничего! Хорош, мне рассказывали, способ создания у него ролей: берется, например, какая-нибудь из них, и положим, что в ней пятьсот двадцать два различных ощущения. Все они от йоты до йоты запоминаются и потом, старательно подчеркнутые известными телодвижениями, являются на сцену. Сердит я на вас - я сейчас отворачиваюсь, машу на вас руками. Люблю я вас - я обращаю к вам глупо-нежное лицо, беру ваши руки, прижимаю их к сердцу. Устрашить хочу вас, и для этого выворачиваю глаза, хватаю вас за руки, жму так, что кости трещат, - и все это, конечно, без всякой последовательности в развитии страсти, а так, где вздумается, где больше восклицательных знаков наставлено, и потому можете судить, какой из всего этого выходит наипрелестнейший сумбур.
- Это, впрочем, собственно французская школа, - заметил Калинович, думая с насмешкою над самим собою: "Мне ли рассуждать об искусстве, когда я сам бездарнейший человек".
- Да, - возразил ему Белавин, - но дело в том, что там, как и во всяком старом искусстве, есть хорошие предания; там даже писатели, зная, например, что такие-то положения между лицами хорошо разыгрывались, непременно постараются их втиснуть в свои драмы. Точно так же и актер: он очень хорошо помнит, что такой-то господин поражал публику тем-то, такой-то тем-то, и все это старается, сколько возможно, усвоить себе, и таким образом выходит, что-то такое сносное, в чем виден по крайней мере ум, сдержанность, приличие сценическое. А ведь уж тут ничего нет, ровно ничего, кроме рьяности здорового быка!..
Весь этот монолог Белавина студент прослушал, глазом не мигнувши.
- Мочалов{252} в этом отношении гораздо выше, - заметил Калинович, опять чтоб что-нибудь сказать.
- Помилуйте, как же это возможно! - воскликнул Белавин. - Это лицедей, балетчик, а тот человек... Помилуйте: одно уж это осмысленное, прекрасное подвижное лицо, этот симпатичный голос... помилуйте!
- Говорят, напротив, Мочалов не имеет ни голоса, ни роста, - вмешался студент.
- Не знаю-с, какой это нужен голос и рост; может быть, какой-нибудь фельдфебельский или тамбурмажорский; но если я вижу перед собой человека, который в равносильном душевном настроении с Гамлетом, я смело заключаю, что это великий человек и актер! - возразил уж с некоторою досадою Белавин и опустился в кресло.
Занавес поднялся. К концу акта он снова обратился к Калиновичу:
- Заметьте, что этот господин одну только черту выражает в Отелло, которой, впрочем, в том нет: это кровожадность, - а? Как вам покажется? Эта страстная, нервная и нежная натура у него выходит только мясником; он только и помнит, что "крови, крови жажду я!" Это черт знает что такое!
Проговоря это, Белавин встал.
- Выйдемте! - сказал он Калиновичу, мотнув головою.
Тот молча последовал за ним. Они вошли в фойе, куда, как известно, собирается по большей части публика бельэтажа и первых рядов кресел. Здесь одно обстоятельство еще более подняло в глазах Калиновича его нового знакомого. На первых же шагах им встретился генерал.
- Славно играет! - отнесся он к Белавину, заметно желая знать его мнение.
- Да, воинственного много! - отвечал тот с двусмысленною улыбкою.
- Да, - подтвердил генерал и прошел.
Далее потом их нагнал строгой наружности седой господин, со звездой на фраке.
- Здравствуйте, Петр Сергеич, - проговорил он почти искательным тоном.
- Здравствуйте, - отвечал, проходя и весьма фамильярно, Белавин.
Одна из попавшихся ему навстречу дам обратилась к нему почти с умоляющим голосом:
- Когда ж вы, cher ami, ко мне приедете!
- Сегодня же, графиня, сегодня же, - отвечал он ей с улыбкой.
- Пожалуйста, - повторила графиня и ушла.
Не было никакого сомнения, что Белавин жил в самом высшем кругу и имел там вес.
"Нельзя ли его как-нибудь поинтриговать для службы!" - подумал Калинович и с каким-то чувством отчаяния прямо приступил.
- Я приехал сюда заниматься литературой, а приходится, кажется, служить, - проговорил он.
- Что ж так? - спросил Белавин.
Калинович пожал плечами.
- Потому что все это, - начал он, - сосредоточилось теперь в журналах и в руках у редакторов, на которых человеку без состояния вряд ли можно положиться, потому что они не только что не очень щедро, но даже, говорят, не всегда верно и честно платят.
- Говорят, что так... говорят! - подхватил Белавин и грустно покачал головой.
- Если же стать прямо лицом к лицу с публикой, так мы сейчас видели, как много в ней смысла и понимания.
- Немного-с, немного!.. - подтвердил Белавин.
- И наконец, - продолжал Калинович, - во мне самом, как писателе, вовсе нет этой обезьянской, актерской способности, чтоб передразнивать различных господ и выдавать их за типы. У меня один смысл во всем, что я мог бы писать: это - мысль; но ее-то именно проводить и нельзя!
- Какая тут мысль! Бессмыслие нам надобно!.. - воскликнул Белавин.
- И выходит, что надобно служить, - заключил Калинович с улыбкою.
Белавин сначала взмахнул глазами на потолок, потом опустил их.
- В государстве, где все служит, конечно, уж удобнее и приятнее служить... конечно! - произнес он, и некоторое время продолжалось молчание.
- Но для меня и в этом случае затруднение, - начал опять Калинович, потому что решительно не знаю, как приняться за это.
- Что ж? - возразил Белавин с ударением. - Это дорога торная: толцыте, и отверзется всякому!
- Но все-таки для начала нужна хоть маленькая протекция, - перебил Калинович и остановился, ожидая, что не вызовется ли в этом случае Белавин помочь ему.
Но тот молчал.
- У меня только и есть письмо к директору, - продолжал Калинович, называя фамилию директора, - но что это за человек?.. - прибавил он, пожимая плечами.
- Человек, говорят, хороший, - проговорил, наконец, Белавин с полуулыбкою и бог знает что разумея под этими словами.
- Но когда его можно застать, я даже и того не знаю, - спросил Калинович.
- Я думаю, поутру, часов до двенадцати, когда он бывает еще начальником, а после этого часа он обыкновенно делается сам ничтожнейшим рабом, которого бранят, и потому поутру лучше, - отвечал Белавин явно уж насмешливым и даже неприязненным тоном.
Калинович счел за лучшее переменить предмет разговора.
- Вероятно, скоро начнут, - сказал он.
- Да, но я ухожу... Пожалуйста, посетите меня. Я живу на Невском, в доме Энгельгарда, - проговорил Белавин и уехал.
Калинович сошел в кресла. Там к нему сейчас же обратился с вопросами студент.
- Как фамилия вашего знакомого?
- Белавин.
- А ваша?
- Калинович, - отвечал он, ожидая, что тот спросит, не автор ли он известной повести "Странные отношения", но студент не спросил.
"Даже этот мальчишка не знает, что я сочинитель", - подумал Калинович и уехал из театра. Возвратившись домой и улегшись в постель, он до самого почти рассвета твердил себе мысленно: "Служить, решительно служить", между тем как приговор Зыкова, что в нем нет художника, продолжал обливать страшным, мучительным ядом его сердце.
IV
Несмотря на твердое намерение начать службу, Калинович, однако, около недели медлил идти представиться директору. Петербург уж начинал ему давать себя окончательно чувствовать, и хоть он не знал его еще с бюрократической стороны, но уж заранее предчувствовал недоброе. Робко и нерешительно пошел он, наконец, одним утром и далеко не той смелою рукою, как у редактора, дернул за звонок перед директорской квартирой. Дверь ему отворил курьер.
- Я имею письмо... - скромно проговорил Калинович.
- К генералу? - спросил курьер.
- Да, к генералу, - отвечал не вдруг Калинович, еще не знавший, что в Петербурге и статских особ четвертого класса зовут генералами.
Курьер, указав ему на залу, пошел сам на цыпочках в кабинет.
Калинович вошел и стал осматривать.
Зала была оклеена какими-то удивительно приятного цвета обоями; в углу стоял мраморный камин с бронзовыми украшениями и с своими обычными принадлежностями, у которых ручки были позолочены. Через тяжелую драпировку виднелось, что в гостиной была поставлена целая роща кактусов, бананов, олеандров, и все они затейливо осеняли стоявшую промеж них разнообразнейших форм мебель. У директора была квартира казенная и на казенный счет меблируемая.
Кроме Калиновича, в зале находились и другие лица; это были: незначительной, но довольно приятной наружности молодой чиновник в вицмундире, застегнутом на все пуговицы, и с портфелью в руках. Ближе к кабинету ходил другой молодой человек, тоже в вицмундире, с тонкими, но сонными чертами лица и с двойным лорнетом на носу. Как бы в доказательство небольшого уважения к тому месту, где был, он насвистывал, впрочем негромко, арию из "Лючии"{256}. Собственно просителей составляли: молодая дама с прекрасными карими глазами, но лицом страдальчески худым и с пересохшими губами. На ней было перекрашенное платье, дешевая шляпка и поношенные перчатки. Несмотря на бедность этого костюма, в нем заметно было присутствие некоторого вкуса: видно было, что эта женщина умела одеваться и когда-то иначе одевалась. Невдалеке от нее помещался плешивый старичок, один из тех петербургско-чухонских типов, которые своей наружностью ясно говорят, что они никогда не были умны, ни красивы и никаких никогда возвышенных чувств не имели, а так - черт знает с чем прожили на свете - разве только с тем, что поведения были трезвого. Несмотря на свою мизерность, старичишка был одет щепетильно чисто. Вдали от прочих, в строго официальной форме, стоял другой господин, в потертом девятого класса мундире, при шпаге и со шляпою под мышкой; по неприятным желтого цвета глазам, по вздернутым ноздрям маленького носа и по какой-то кислой улыбке легко можно было заключить о раздражительности его темперамента.
Прошло около получаса в ожидании. Молодой человек, с лорнеткой в глазу, начал уж зевать.
- Скоро Лев Николаич выйдет? - спросил он другого чиновника.
- Я думаю, что скоро, ваше сиятельство, - отвечал тот с некоторым почтением.
Молодой человек опять начал ходить и насвистывать.
Наконец, из гостиной появилась лет десяти девочка" перетянутая, в накрахмаленных, коротеньких юбочках и с голыми, по шотландской моде, икрами.
- Здравствуйте, душенька! - проговорил ей скромный молодой чиновник.
Она сделала ему книксен и, заметно кокетничая, прошла в кабинет папаши, вероятно, затем, чтоб поздравить его с добрым утром, и, выйдя оттуда, уже радостно пробежала назад, держа в руках красивую корзинку с конфектами.
Вслед за ней вышел и сам папаша. Это был худой и высокий мужчина с выдавшеюся вперед, как у обезьян, нижнею челюстью, в щеголеватом вицмундире и со звездой на правой стороне. При появлении его все подтянулись.
- Pardon, comte*, - заговорил он, быстро подходя и дружески здороваясь с молодым человеком. - Вот как занят делом - по горло! - прибавил он и показал рукой даже выше горла; но заявленные при этом случае, тщательно вычищенные, длинные ногти сильно заставляли подозревать, что не делами, а украшением своего бренного и высохшего тела был занят перед тем директор.
______________
* Извините, граф (франц.).
- Pardon; dans un moment je serai a vous. Ayez la bonte d'entrer dans ma chambre. Pardon!* - повторил он.
______________
* Извините; через минуту я буду к вашим услугам. Пройдите, пожалуйста, в мой кабинет. Извините! (франц.).
Молодой человек фамильярно кивнул головой и ушел в кабинет. Директор обратил глаза на старика.
- Сделано ваше дело, сделано, - говорил он, подходя к нему и пожимая мозглявую его руку.
- Значит, ваше превосходительство, сегодня и получить можно? - спросил тот.
- Можете-с, и прокутить даже можете сегодня, - прибавил директор с веселостью, не совсем свойственною его наружности и сану.
Старик оскалился своим огромным ртом.
- Чего доброго, ваше превосходительство! Дело мое молодое; по пословице: "Седина в бороду, а бес в ребро". До свиданья, ваше превосходительство, - говорил он, униженно раскланиваясь.
- До свиданья, - повторил директор и еще раз пожал ему руку.
Старик ушел. Что-то вроде насмешливой гримасы промелькнуло на лице чиновника в мундире. Директор между тем вежливо, но серьезно пригласил движением руки даму отойти с ним подальше к окну. Та подошла и начала говорить тихо: видно было, что слова у ней прерывались в горле и дыхание захватывало: "Mon mari... mes enfants..."* - слышалось Калиновичу. Директор, слушая ее, пожимал только плечами.
______________
* Мой муж... дети... (франц.).
- Que puis-je faire, madame?* - воскликнул он и продолжал, прижимая даже руку к сердцу. - Если б ваш муж был мой сын, если б, наконец, я сам лично был в его положении - и в таком случае ничего бы не мог и не захотел сделать.
______________
* Что же я могу сделать, сударыня? (франц.).
Смертная бледность покрыла лицо молодой дамы.
- У нас есть своя правда, своя юридическая совесть, - продолжал директор. - Между политическими преступниками есть благороднейшие люди; их участь оплакивают; но все-таки казнят, потому что юридически они виноваты.
Тупо и бессмысленно взглянула на него при этих словах бедная женщина.
- Муж мой, генерал, не преступник: он служил честно, - произнесла она уже с негодованием.
- Que faire! Он болен целый год, а служба не больница и не богадельня. Je vous repete encore une fois, que je n'en puis rien faire*, - заключил директор и, спокойно отвернувшись, не взглянул даже, с каким страдальческим выражением и почти шатаясь пошла просительница.
______________
* Что делать!.. Я повторяю вам еще раз, что ничего сделать не могу (франц.).
"Господин не из чувствительных!" - подумал про себя Калинович, между тем как директор прямо подошел к нему и взглянул вопросительно.
- Титулярный советник Калинович! - произнес он.
- А, да! Attendez un peu*, - проговорил довольно благосклонно директор и потом, обратившись к господину в мундире и приняв совершенно уже строгий, начальнический тон, спросил:
______________
* Подождите немного (франц.).
- Вам что?
- За что я погибать должон, то желаю знать, ваше превосходительство? произнес тот, тщетно стараясь придать своему голосу просительское выражение.
Директор сделал презрительную гримасу.
- Дело ваше еще не рассмотрено, следовательно, я ничего не знаю и ничего не могу вам сказать, - проговорил он скороговоркой и, быстро повернувшись спиной, ушел в кабинет.
Аспидом посмотрел ему вслед чиновник; но потом потупился ненадолго и, как бы нечто придумав, подошел хитрой и лукавой походкой к молодому чиновнику с портфелью.
- Я, кажется, имею удовольствие говорить с господином Макреевым? проговорил он.
- Точно так, - отвечал тот вежливо.
- Стало быть, дело о Забокове в вашем столе по производству?
- Да, у меня.
- Я самый этот несчастный Забоков и есть, - продолжал чиновник, - и потому позвольте хоть с вами иметь объяснение - сделайте божескую милость!.. - прибавил он, сколько мог, просительским тоном.
- Сделайте одолжение, - отвечал с прежнею вежливостью молодой чиновник.
- Господин начальник губернии теперь пишет, - начал Забоков, выкладывая по пальцам, - что я человек пьяный и характера буйного; но, делая извет этот, его превосходительство, вероятно, изволили забыть, что каждый раз при проезде их по губернии я пользовался счастьем принимать их в своем доме и удостоен даже был чести иметь их восприемником своего младшего сына; значит, если я доподлинно человек такой дурной нравственности, то каким же манером господин начальник губернии мог приближать меня к своей персоне на такую дистанцию?
- Да-с; но это очень мало идет к делу, - возразил было очень скромно столоначальник.
- Как мало идет к делу? Позвольте! - возразил уже с своей стороны запальчиво чиновник. - Еще теперь господин начальник губернии пишет, якобы я к службе нерадив и к корыстолюбию склонен... Позвольте!.. Но по какому же теперь случаю он нерадивого и корыстолюбивого чиновника держал шесть лет на службе? Мало того; после каждой ревизии нерадивому чиновнику делана была благодарность, что и было опубликовано в указах губернского правления тысяча восемьсот тридцать девятого, сорокового и сорок первого годов, а в тысяча восемьсот сорок втором году я награжден был по их представлению орденом св. Анны третьей степени... Значит, и это нейдет к делу? - заключил он, злобно осклабляясь.
- Но что ж, если б это и шло к делу, что из этого следует? - спросил заметно начинавший сбиваться молодой столоначальник.
- В законе указано, что следует за лживые по службе донесения, отвечал ему определительно Забоков. - Дела моего, - продолжал он, - я не оставлю; высочайшего правосудия буду ходатайствовать, потому что само министерство наделало тут ошибок в своих распоряжениях.
- Какие же это могли быть ошибки? - спросил молодой человек, старавшийся насмешливо улыбнуться.
- Ошибки такого рода, - отвечал, не изменяя тона, Забоков, - я теперь удален от должности, предан суду. Дело мое, по обсуждении в уголовной палате, поступило на решение правительствующего сената, и вдруг теперь министерство делает распоряжение о производстве нового обо мне исследования и подвергает меня казематному заключению... На каком это основании сделано? - позвольте вас спросить.
- Это сделано, сколько я помню, на основании нового представления начальника губернии, - возразил столоначальник.
Уездный юрист ядовито усмехнулся.
- Нет-с, позвольте! Этого нельзя было сделать, - начал он, - новое представление начальника губернии долженствовало быть передано в правительствующий сенат для общего обсуждения - только-с, да! И если б уже он, по высочайше дарованной ему власти, нашел нужным обследовать его, тогда министерство приводи в исполнение и, по требованию его, сажай меня хоть в кандалы; но само оно не могло этого сделать, ибо покрывалось высшею властью сената... По крайней мере так сказано в законах и так бывало в старину, а нынче не знаю-с!
- Прекрасно! - воскликнул молодой столоначальник, продолжая притворно улыбаться. - Вы бы теперь убили человека и стали бы требовать, чтоб обстоятельство это передано было к соображению с каким-нибудь производящимся о вас делом?
- Ой, нет-с, нет! Не так изволите толковать. Когда бы я убил человека, я бы, значит, сделал преступление, влекущее за собой лишение всех прав состояния, а в делах такого рода полиция действительно действует по горячим следам, невзирая ни на какое лицо: фельдмаршал я или подсудимый чиновник ей все равно; а мои, милостивый государь, обвинения чисто чиновничьи; значит, они прямо следовали к общему обсуждению с таковыми же, о которых уже и производится дело. Законы, я полагаю, пишутся для всех одинакие, и мы тоже их мало-мальски знаем: я вот тоже поседел и оплешивел на царской службе, так пора кое-что мараковать; но как собственно объяснял я и в докладной записке господину министру, что все мое несчастье единственно происходит по близкому знакомству господина начальника губернии с госпожою Марковой, каковое привести в законную ясность я и ходатайствовал перед правительством неоднократно, и почему мое домогательство оставлено втуне - я неизвестен.
- Господи боже мой! - воскликнул он. - Неужели ты думаешь, что если б я не ставил его бог знает как высоко, моего умницу, так я бы стал говорить? Неужели ты хочешь, чтоб он был каким-нибудь Дубовским, которому вымарают целую часть, а он скажет очень спокойно, что это ничего, и напишет другую... Наконец, черт с ней, с этой литературой! Она только губит людей. Вот оно, чего я достиг с ней: пусто тут, каверны, и ему чтоб того же с ней добиться... - заключил Зыков, колотя себя в грудь и закрывая в каком-то отчаянии глаза.
Бедная жена отвернулась и потихоньку отерла слезы. Калинович сидел, потупившись.
- Вот у меня теперь сынишко, и предсмертное мое заклятье его матери: пусть он будет солдатом, барабанщиком, целовальником, квартальным, но не писателем, не писателем... - заключил больной сиповатым голосом.
Калинович и хозяйка молча переглянулись между собою.
- Вы все в провинции жили? - спросила та.
- Да, - отвечал Калинович.
- И не женились там?
- Нет.
- Там, я думаю, много хорошеньких, - прибавила с улыбкою молодая дама.
- Нет, - отвечал Калинович, слегка вздохнув, и беседа их продолжалась еще некоторое время в том же несколько натянутом тоне. Зыков, наконец, открыл глаза. Калинович воспользовался этим и, будто взглянув нечаянно на часы, проворно встал.
- Прощай, однако, - проговорил он.
Больной обратил на него тоскливый взгляд.
- Куда же ты? Посиди, - сказал он.
- Нет, нужно: в театр хочу зайти, не бывал еще, - отвечал Калинович.
Зыков привстал.
- Ну, прощай, коли так; бог с тобой!.. Поцелуй, однако, меня, - сказал он, силясь своей слабой и холодной рукой сжать покрепче руку Калиновича.
Тот поцеловал его.
- Во всяком случае, любезный друг, - начал он, - хоть ты и не признаешь во мне дарования, но так как у меня написана уж повесть, то я не желал бы совершенно потерять мой труд и просил бы тебя напечатать ее и вообще пристроить меня на какую-нибудь постоянную при журнале работу, в чем я крайне нуждаюсь по моим обстоятельствам.
- Хорошо, хорошо... устроим, только повестей уж больше не пиши, отвечал с улыбкою Зыков.
- Не буду, не буду, - отвечал в свою очередь Калинович тоже с улыбкою.
Хозяйка пошла его проводить и, поставив опять сынишку к стулу, вышла за ним в переднюю.
- Пожалуйста, не сердитесь на него: видите, в каком он раздраженном состоянии и как ужасно болен! - сказала она.
- Что это, полноте! - подхватил Калинович. - Но что такое с ним и давно ли это?
- Решительно от этих проклятых занятий и корректур: день и ночь работал, - отвечала Зыкова, и по щекам ее текли слезы уже обильным ручьем.
- Видно, и в самом деле лучше отказаться от литературы, - проговорил, покачав головой, Калинович.
- Гораздо лучше! - подхватила Зыкова и сама заперла за ним дверь.
Герой мой должен был употребить над собой страшное усилие, чтоб выдержать предыдущую сцену. Силу его душевной горечи понять может только тот, кто знает, что такое авторское самолюбие и, как бы камень с неба, упавшее на вас разочарование: шесть лет питаемой надежды, единственно путеводной звезды для устройства карьеры как не бывало! Получив когда-то в уездном городке обратно свою повесть, он имел тысячу прав отнести это к несправедливости, к невежеству редакции; но теперь было не то: Калинович слишком хорошо знал Зыкова и никак уж не мог утешить себя предположением, что тот говорит это по зависти или по непониманию. Кроме того, как человек умный, он хоть смутно, но понимал свои творческие средства. Устами приятеля как бы говорило ему его собственное сознание. Он очень хорошо знал, что в нем нет художника, нет того божьего огня, который заставляет работать неизвестно зачем и для чего, а потому только, что в этом труде все счастье и блаженство. Он взялся за литературу, как за видное и выгодное занятие. Он думал обмануть публику, но вот один из передовых ее людей понял это, а может быть, понимают также и сотни еще других, а за ними поймет, наконец, толпа! И, боже, сколько проклятий произнес герой мой самому себе за свои глупые, студентские надежды, проклятий этой литературе с ее редакторами, Дубовскими и Зыковыми. "Служить надобно!" - решил он мысленно и прошел в театр, чтоб не быть только дома, где угрожала ему Амальхен. У кассы, сверх всякого ожидания, ему встретился Белавин. Калинович некоторое время недоумевал, поклониться с ним или нет, однако тот, сам заметив его, очень приветливо протянул ему руку и проговорил:
- Здравствуйте, Калинович. Вы тоже в театр?
- Да, - отвечал он.
Взяв два билета рядом, они вошли в залу. Ближайшим их соседом оказался молоденький студент с славными, густыми волосами, закинутыми назад, и вообще очень красивый собой, но с таким глубокомысленным и мрачным выражением на все смотревший, что невольно заставлял себя заметить.
Калинович тоже был в такой степени бледен и расстроен, что Белавин спросил его:
- Что с вами? Здоровы ли вы?
- Не очень... пришел сюда уж рассеяться... Сегодня, кажется, драма? отвечал он, чтоб сказать что-нибудь.
- "Отелло", - подхватил Белавин. - Не знаю, как в этот раз, а иногда прелесть что бывает! Главное, меня публика восхищает - до наивности мила: чем восхищается и что ее трогает...
- Да, - произнес односложно Калинович, решительно бывший под влиянием какого-то столбняка.
- Удивительно! - подтвердил Белавин.
Студент, слушавший их внимательно, при этих словах как-то еще мрачней взглянул на них. Занавес между тем поднялся, и кто не помнит, как выходил обыкновенно Каратыгин{250} на сцену? В "Отелло" в совет сенаторов он влетел уж действительно черным вороном, способным заклевать не только одну голубку, но, я думаю, целое стадо гусей. В райке и креслах захлопали.
- Что ж это такое? - произнес тихо Белавин, потупляя глаза.
Калинович, ничего почти не видевший, что происходило на сцене, отвечал ему из приличия улыбкой. Студент опять на них посмотрел.
- Не хорошо-с, не хорошо!.. - повторил Белавин.
- Отчего ж не хорошо? - отнесся вдруг к нему студент с разгоревшимися глазами.
- Оттого не хорошо, что не по-человечески говорят, не по-человечески ходит: очень уж величественно! - отвечал с улыбкою, но довольно вежливо Белавин.
- Это он делает как полководец, который привык водить войска на поле битвы, это, я полагаю, исторически верно, - сказал студент, пожимая плечами.
- Даже великолепное звание полководца не дает ему на то права, возразил Белавин. - Величие в Отелло могло являться в известные минуты, вследствие известных нравственных настроений, и он уж никак не принадлежал к тем господам, которые, один раз навсегда создав себе великолепную позу, ходят в ней: с ней обедают, с ней гуляют, с ней, я думаю, и спят.
Проговоря это, Белавин взглянул значительно на Калиновича. В продолжение всего действия, когда, после сильных криков трагика, раздавались аплодисменты, оба они или делали гримасы, или потупляли глаза. С концом акта занавес упал. Белавин, видимо утомленный скукою, встал и взял себя за голову.
- Двадцать пять лет, - начал он с досадою и обращаясь к Калиновичу, этот господин держит репертуар и хоть бы одно задушевное слово сказал! Крики и крики - и больше ничего! Хорош, мне рассказывали, способ создания у него ролей: берется, например, какая-нибудь из них, и положим, что в ней пятьсот двадцать два различных ощущения. Все они от йоты до йоты запоминаются и потом, старательно подчеркнутые известными телодвижениями, являются на сцену. Сердит я на вас - я сейчас отворачиваюсь, машу на вас руками. Люблю я вас - я обращаю к вам глупо-нежное лицо, беру ваши руки, прижимаю их к сердцу. Устрашить хочу вас, и для этого выворачиваю глаза, хватаю вас за руки, жму так, что кости трещат, - и все это, конечно, без всякой последовательности в развитии страсти, а так, где вздумается, где больше восклицательных знаков наставлено, и потому можете судить, какой из всего этого выходит наипрелестнейший сумбур.
- Это, впрочем, собственно французская школа, - заметил Калинович, думая с насмешкою над самим собою: "Мне ли рассуждать об искусстве, когда я сам бездарнейший человек".
- Да, - возразил ему Белавин, - но дело в том, что там, как и во всяком старом искусстве, есть хорошие предания; там даже писатели, зная, например, что такие-то положения между лицами хорошо разыгрывались, непременно постараются их втиснуть в свои драмы. Точно так же и актер: он очень хорошо помнит, что такой-то господин поражал публику тем-то, такой-то тем-то, и все это старается, сколько возможно, усвоить себе, и таким образом выходит, что-то такое сносное, в чем виден по крайней мере ум, сдержанность, приличие сценическое. А ведь уж тут ничего нет, ровно ничего, кроме рьяности здорового быка!..
Весь этот монолог Белавина студент прослушал, глазом не мигнувши.
- Мочалов{252} в этом отношении гораздо выше, - заметил Калинович, опять чтоб что-нибудь сказать.
- Помилуйте, как же это возможно! - воскликнул Белавин. - Это лицедей, балетчик, а тот человек... Помилуйте: одно уж это осмысленное, прекрасное подвижное лицо, этот симпатичный голос... помилуйте!
- Говорят, напротив, Мочалов не имеет ни голоса, ни роста, - вмешался студент.
- Не знаю-с, какой это нужен голос и рост; может быть, какой-нибудь фельдфебельский или тамбурмажорский; но если я вижу перед собой человека, который в равносильном душевном настроении с Гамлетом, я смело заключаю, что это великий человек и актер! - возразил уж с некоторою досадою Белавин и опустился в кресло.
Занавес поднялся. К концу акта он снова обратился к Калиновичу:
- Заметьте, что этот господин одну только черту выражает в Отелло, которой, впрочем, в том нет: это кровожадность, - а? Как вам покажется? Эта страстная, нервная и нежная натура у него выходит только мясником; он только и помнит, что "крови, крови жажду я!" Это черт знает что такое!
Проговоря это, Белавин встал.
- Выйдемте! - сказал он Калиновичу, мотнув головою.
Тот молча последовал за ним. Они вошли в фойе, куда, как известно, собирается по большей части публика бельэтажа и первых рядов кресел. Здесь одно обстоятельство еще более подняло в глазах Калиновича его нового знакомого. На первых же шагах им встретился генерал.
- Славно играет! - отнесся он к Белавину, заметно желая знать его мнение.
- Да, воинственного много! - отвечал тот с двусмысленною улыбкою.
- Да, - подтвердил генерал и прошел.
Далее потом их нагнал строгой наружности седой господин, со звездой на фраке.
- Здравствуйте, Петр Сергеич, - проговорил он почти искательным тоном.
- Здравствуйте, - отвечал, проходя и весьма фамильярно, Белавин.
Одна из попавшихся ему навстречу дам обратилась к нему почти с умоляющим голосом:
- Когда ж вы, cher ami, ко мне приедете!
- Сегодня же, графиня, сегодня же, - отвечал он ей с улыбкой.
- Пожалуйста, - повторила графиня и ушла.
Не было никакого сомнения, что Белавин жил в самом высшем кругу и имел там вес.
"Нельзя ли его как-нибудь поинтриговать для службы!" - подумал Калинович и с каким-то чувством отчаяния прямо приступил.
- Я приехал сюда заниматься литературой, а приходится, кажется, служить, - проговорил он.
- Что ж так? - спросил Белавин.
Калинович пожал плечами.
- Потому что все это, - начал он, - сосредоточилось теперь в журналах и в руках у редакторов, на которых человеку без состояния вряд ли можно положиться, потому что они не только что не очень щедро, но даже, говорят, не всегда верно и честно платят.
- Говорят, что так... говорят! - подхватил Белавин и грустно покачал головой.
- Если же стать прямо лицом к лицу с публикой, так мы сейчас видели, как много в ней смысла и понимания.
- Немного-с, немного!.. - подтвердил Белавин.
- И наконец, - продолжал Калинович, - во мне самом, как писателе, вовсе нет этой обезьянской, актерской способности, чтоб передразнивать различных господ и выдавать их за типы. У меня один смысл во всем, что я мог бы писать: это - мысль; но ее-то именно проводить и нельзя!
- Какая тут мысль! Бессмыслие нам надобно!.. - воскликнул Белавин.
- И выходит, что надобно служить, - заключил Калинович с улыбкою.
Белавин сначала взмахнул глазами на потолок, потом опустил их.
- В государстве, где все служит, конечно, уж удобнее и приятнее служить... конечно! - произнес он, и некоторое время продолжалось молчание.
- Но для меня и в этом случае затруднение, - начал опять Калинович, потому что решительно не знаю, как приняться за это.
- Что ж? - возразил Белавин с ударением. - Это дорога торная: толцыте, и отверзется всякому!
- Но все-таки для начала нужна хоть маленькая протекция, - перебил Калинович и остановился, ожидая, что не вызовется ли в этом случае Белавин помочь ему.
Но тот молчал.
- У меня только и есть письмо к директору, - продолжал Калинович, называя фамилию директора, - но что это за человек?.. - прибавил он, пожимая плечами.
- Человек, говорят, хороший, - проговорил, наконец, Белавин с полуулыбкою и бог знает что разумея под этими словами.
- Но когда его можно застать, я даже и того не знаю, - спросил Калинович.
- Я думаю, поутру, часов до двенадцати, когда он бывает еще начальником, а после этого часа он обыкновенно делается сам ничтожнейшим рабом, которого бранят, и потому поутру лучше, - отвечал Белавин явно уж насмешливым и даже неприязненным тоном.
Калинович счел за лучшее переменить предмет разговора.
- Вероятно, скоро начнут, - сказал он.
- Да, но я ухожу... Пожалуйста, посетите меня. Я живу на Невском, в доме Энгельгарда, - проговорил Белавин и уехал.
Калинович сошел в кресла. Там к нему сейчас же обратился с вопросами студент.
- Как фамилия вашего знакомого?
- Белавин.
- А ваша?
- Калинович, - отвечал он, ожидая, что тот спросит, не автор ли он известной повести "Странные отношения", но студент не спросил.
"Даже этот мальчишка не знает, что я сочинитель", - подумал Калинович и уехал из театра. Возвратившись домой и улегшись в постель, он до самого почти рассвета твердил себе мысленно: "Служить, решительно служить", между тем как приговор Зыкова, что в нем нет художника, продолжал обливать страшным, мучительным ядом его сердце.
IV
Несмотря на твердое намерение начать службу, Калинович, однако, около недели медлил идти представиться директору. Петербург уж начинал ему давать себя окончательно чувствовать, и хоть он не знал его еще с бюрократической стороны, но уж заранее предчувствовал недоброе. Робко и нерешительно пошел он, наконец, одним утром и далеко не той смелою рукою, как у редактора, дернул за звонок перед директорской квартирой. Дверь ему отворил курьер.
- Я имею письмо... - скромно проговорил Калинович.
- К генералу? - спросил курьер.
- Да, к генералу, - отвечал не вдруг Калинович, еще не знавший, что в Петербурге и статских особ четвертого класса зовут генералами.
Курьер, указав ему на залу, пошел сам на цыпочках в кабинет.
Калинович вошел и стал осматривать.
Зала была оклеена какими-то удивительно приятного цвета обоями; в углу стоял мраморный камин с бронзовыми украшениями и с своими обычными принадлежностями, у которых ручки были позолочены. Через тяжелую драпировку виднелось, что в гостиной была поставлена целая роща кактусов, бананов, олеандров, и все они затейливо осеняли стоявшую промеж них разнообразнейших форм мебель. У директора была квартира казенная и на казенный счет меблируемая.
Кроме Калиновича, в зале находились и другие лица; это были: незначительной, но довольно приятной наружности молодой чиновник в вицмундире, застегнутом на все пуговицы, и с портфелью в руках. Ближе к кабинету ходил другой молодой человек, тоже в вицмундире, с тонкими, но сонными чертами лица и с двойным лорнетом на носу. Как бы в доказательство небольшого уважения к тому месту, где был, он насвистывал, впрочем негромко, арию из "Лючии"{256}. Собственно просителей составляли: молодая дама с прекрасными карими глазами, но лицом страдальчески худым и с пересохшими губами. На ней было перекрашенное платье, дешевая шляпка и поношенные перчатки. Несмотря на бедность этого костюма, в нем заметно было присутствие некоторого вкуса: видно было, что эта женщина умела одеваться и когда-то иначе одевалась. Невдалеке от нее помещался плешивый старичок, один из тех петербургско-чухонских типов, которые своей наружностью ясно говорят, что они никогда не были умны, ни красивы и никаких никогда возвышенных чувств не имели, а так - черт знает с чем прожили на свете - разве только с тем, что поведения были трезвого. Несмотря на свою мизерность, старичишка был одет щепетильно чисто. Вдали от прочих, в строго официальной форме, стоял другой господин, в потертом девятого класса мундире, при шпаге и со шляпою под мышкой; по неприятным желтого цвета глазам, по вздернутым ноздрям маленького носа и по какой-то кислой улыбке легко можно было заключить о раздражительности его темперамента.
Прошло около получаса в ожидании. Молодой человек, с лорнеткой в глазу, начал уж зевать.
- Скоро Лев Николаич выйдет? - спросил он другого чиновника.
- Я думаю, что скоро, ваше сиятельство, - отвечал тот с некоторым почтением.
Молодой человек опять начал ходить и насвистывать.
Наконец, из гостиной появилась лет десяти девочка" перетянутая, в накрахмаленных, коротеньких юбочках и с голыми, по шотландской моде, икрами.
- Здравствуйте, душенька! - проговорил ей скромный молодой чиновник.
Она сделала ему книксен и, заметно кокетничая, прошла в кабинет папаши, вероятно, затем, чтоб поздравить его с добрым утром, и, выйдя оттуда, уже радостно пробежала назад, держа в руках красивую корзинку с конфектами.
Вслед за ней вышел и сам папаша. Это был худой и высокий мужчина с выдавшеюся вперед, как у обезьян, нижнею челюстью, в щеголеватом вицмундире и со звездой на правой стороне. При появлении его все подтянулись.
- Pardon, comte*, - заговорил он, быстро подходя и дружески здороваясь с молодым человеком. - Вот как занят делом - по горло! - прибавил он и показал рукой даже выше горла; но заявленные при этом случае, тщательно вычищенные, длинные ногти сильно заставляли подозревать, что не делами, а украшением своего бренного и высохшего тела был занят перед тем директор.
______________
* Извините, граф (франц.).
- Pardon; dans un moment je serai a vous. Ayez la bonte d'entrer dans ma chambre. Pardon!* - повторил он.
______________
* Извините; через минуту я буду к вашим услугам. Пройдите, пожалуйста, в мой кабинет. Извините! (франц.).
Молодой человек фамильярно кивнул головой и ушел в кабинет. Директор обратил глаза на старика.
- Сделано ваше дело, сделано, - говорил он, подходя к нему и пожимая мозглявую его руку.
- Значит, ваше превосходительство, сегодня и получить можно? - спросил тот.
- Можете-с, и прокутить даже можете сегодня, - прибавил директор с веселостью, не совсем свойственною его наружности и сану.
Старик оскалился своим огромным ртом.
- Чего доброго, ваше превосходительство! Дело мое молодое; по пословице: "Седина в бороду, а бес в ребро". До свиданья, ваше превосходительство, - говорил он, униженно раскланиваясь.
- До свиданья, - повторил директор и еще раз пожал ему руку.
Старик ушел. Что-то вроде насмешливой гримасы промелькнуло на лице чиновника в мундире. Директор между тем вежливо, но серьезно пригласил движением руки даму отойти с ним подальше к окну. Та подошла и начала говорить тихо: видно было, что слова у ней прерывались в горле и дыхание захватывало: "Mon mari... mes enfants..."* - слышалось Калиновичу. Директор, слушая ее, пожимал только плечами.
______________
* Мой муж... дети... (франц.).
- Que puis-je faire, madame?* - воскликнул он и продолжал, прижимая даже руку к сердцу. - Если б ваш муж был мой сын, если б, наконец, я сам лично был в его положении - и в таком случае ничего бы не мог и не захотел сделать.
______________
* Что же я могу сделать, сударыня? (франц.).
Смертная бледность покрыла лицо молодой дамы.
- У нас есть своя правда, своя юридическая совесть, - продолжал директор. - Между политическими преступниками есть благороднейшие люди; их участь оплакивают; но все-таки казнят, потому что юридически они виноваты.
Тупо и бессмысленно взглянула на него при этих словах бедная женщина.
- Муж мой, генерал, не преступник: он служил честно, - произнесла она уже с негодованием.
- Que faire! Он болен целый год, а служба не больница и не богадельня. Je vous repete encore une fois, que je n'en puis rien faire*, - заключил директор и, спокойно отвернувшись, не взглянул даже, с каким страдальческим выражением и почти шатаясь пошла просительница.
______________
* Что делать!.. Я повторяю вам еще раз, что ничего сделать не могу (франц.).
"Господин не из чувствительных!" - подумал про себя Калинович, между тем как директор прямо подошел к нему и взглянул вопросительно.
- Титулярный советник Калинович! - произнес он.
- А, да! Attendez un peu*, - проговорил довольно благосклонно директор и потом, обратившись к господину в мундире и приняв совершенно уже строгий, начальнический тон, спросил:
______________
* Подождите немного (франц.).
- Вам что?
- За что я погибать должон, то желаю знать, ваше превосходительство? произнес тот, тщетно стараясь придать своему голосу просительское выражение.
Директор сделал презрительную гримасу.
- Дело ваше еще не рассмотрено, следовательно, я ничего не знаю и ничего не могу вам сказать, - проговорил он скороговоркой и, быстро повернувшись спиной, ушел в кабинет.
Аспидом посмотрел ему вслед чиновник; но потом потупился ненадолго и, как бы нечто придумав, подошел хитрой и лукавой походкой к молодому чиновнику с портфелью.
- Я, кажется, имею удовольствие говорить с господином Макреевым? проговорил он.
- Точно так, - отвечал тот вежливо.
- Стало быть, дело о Забокове в вашем столе по производству?
- Да, у меня.
- Я самый этот несчастный Забоков и есть, - продолжал чиновник, - и потому позвольте хоть с вами иметь объяснение - сделайте божескую милость!.. - прибавил он, сколько мог, просительским тоном.
- Сделайте одолжение, - отвечал с прежнею вежливостью молодой чиновник.
- Господин начальник губернии теперь пишет, - начал Забоков, выкладывая по пальцам, - что я человек пьяный и характера буйного; но, делая извет этот, его превосходительство, вероятно, изволили забыть, что каждый раз при проезде их по губернии я пользовался счастьем принимать их в своем доме и удостоен даже был чести иметь их восприемником своего младшего сына; значит, если я доподлинно человек такой дурной нравственности, то каким же манером господин начальник губернии мог приближать меня к своей персоне на такую дистанцию?
- Да-с; но это очень мало идет к делу, - возразил было очень скромно столоначальник.
- Как мало идет к делу? Позвольте! - возразил уже с своей стороны запальчиво чиновник. - Еще теперь господин начальник губернии пишет, якобы я к службе нерадив и к корыстолюбию склонен... Позвольте!.. Но по какому же теперь случаю он нерадивого и корыстолюбивого чиновника держал шесть лет на службе? Мало того; после каждой ревизии нерадивому чиновнику делана была благодарность, что и было опубликовано в указах губернского правления тысяча восемьсот тридцать девятого, сорокового и сорок первого годов, а в тысяча восемьсот сорок втором году я награжден был по их представлению орденом св. Анны третьей степени... Значит, и это нейдет к делу? - заключил он, злобно осклабляясь.
- Но что ж, если б это и шло к делу, что из этого следует? - спросил заметно начинавший сбиваться молодой столоначальник.
- В законе указано, что следует за лживые по службе донесения, отвечал ему определительно Забоков. - Дела моего, - продолжал он, - я не оставлю; высочайшего правосудия буду ходатайствовать, потому что само министерство наделало тут ошибок в своих распоряжениях.
- Какие же это могли быть ошибки? - спросил молодой человек, старавшийся насмешливо улыбнуться.
- Ошибки такого рода, - отвечал, не изменяя тона, Забоков, - я теперь удален от должности, предан суду. Дело мое, по обсуждении в уголовной палате, поступило на решение правительствующего сената, и вдруг теперь министерство делает распоряжение о производстве нового обо мне исследования и подвергает меня казематному заключению... На каком это основании сделано? - позвольте вас спросить.
- Это сделано, сколько я помню, на основании нового представления начальника губернии, - возразил столоначальник.
Уездный юрист ядовито усмехнулся.
- Нет-с, позвольте! Этого нельзя было сделать, - начал он, - новое представление начальника губернии долженствовало быть передано в правительствующий сенат для общего обсуждения - только-с, да! И если б уже он, по высочайше дарованной ему власти, нашел нужным обследовать его, тогда министерство приводи в исполнение и, по требованию его, сажай меня хоть в кандалы; но само оно не могло этого сделать, ибо покрывалось высшею властью сената... По крайней мере так сказано в законах и так бывало в старину, а нынче не знаю-с!
- Прекрасно! - воскликнул молодой столоначальник, продолжая притворно улыбаться. - Вы бы теперь убили человека и стали бы требовать, чтоб обстоятельство это передано было к соображению с каким-нибудь производящимся о вас делом?
- Ой, нет-с, нет! Не так изволите толковать. Когда бы я убил человека, я бы, значит, сделал преступление, влекущее за собой лишение всех прав состояния, а в делах такого рода полиция действительно действует по горячим следам, невзирая ни на какое лицо: фельдмаршал я или подсудимый чиновник ей все равно; а мои, милостивый государь, обвинения чисто чиновничьи; значит, они прямо следовали к общему обсуждению с таковыми же, о которых уже и производится дело. Законы, я полагаю, пишутся для всех одинакие, и мы тоже их мало-мальски знаем: я вот тоже поседел и оплешивел на царской службе, так пора кое-что мараковать; но как собственно объяснял я и в докладной записке господину министру, что все мое несчастье единственно происходит по близкому знакомству господина начальника губернии с госпожою Марковой, каковое привести в законную ясность я и ходатайствовал перед правительством неоднократно, и почему мое домогательство оставлено втуне - я неизвестен.