Страница:
Петр Михайлыч тоже оделся в полную форму.
- Ну, вот мы и в параде. Что ж? Народ хоть куда! - говорил он, осматривая себя и других. - Напрасно только вы, Владимир Антипыч, не постриглись: больно у вас волосы торчат! - отнесся он к учителю математики.
- Черт их знает, проклятые, неимоверно шибко растут; понять не могу, что за причина такая. Сегодня ночь, признаться, в шалаше, за тетеревами просидел, постричься-то уж и не успел, - отвечал Лебедев, приглаживая голову.
- Да, да, вот так, хорошо, - ободрял его Петр Михайлыч и обратился к Румянцеву: - Ну, а ты, голубчик, Иван Петрович, что?
- Ничего-с! Маменька только наказывала: "Ты, говорит, Ванюшка, не разговаривай много с новым начальником: как еще это, не знав тебя, ему понравится; неравно слово выпадет, после и не воротишь его", - простодушно объяснил преподаватель словесности.
- Конечно, конечно, - подтвердил Петр Михайлыч и потом, пропев полушутливым тоном: "Ударил час и нам расстаться...", - продолжал несколько растроганным голосом: - Всем вам, господа, душевно желаю, чтоб начальник вас полюбил; а я, с своей стороны, был очень вами доволен и отрекомендую вас всех с отличной стороны.
- Мы бы век, Петр Михайлыч, желали служить с вами, - проговорил Лебедев.
- Именно век. Я вот и по недавнему моему служению, а всем говорю, что, приехав сюда, не имел ни с извозчиком чем разделаться, ни платья на себе приличного, и все вашими благодеяниями сделалось... - отрапортовал Румянцев, подняв глаза кверху.
Экзархатов ничего не проговорил, а только тяжело вздохнул.
Все эти отзывы учителей, видимо, были очень приятны старику.
- Благодарю вас, если вы так меня понимаете, - возразил он. - Впрочем, и я тоже иногда шумел и распекал; может быть, кого-нибудь и без вины обидел: не помяните лихом!
- Кроме добра, нам вас нечем поминать, - сказал Лебедев.
- От вас это были только родительские наставления, - подхватил Румянцев.
Петр Михайлыч совсем расчувствовался.
- Очень, очень вам благодарен, друзья мои, и поверьте, что теперь выразить не могу, а вполне все чувствую. Дай бог, чтоб и при новом начальнике вашем все шло складно да ладно.
Говоря это, он старался смигнуть навернувшиеся на глазах слезы.
Экзархатов, все ниже и ниже потуплявший голову, вдруг зарыдал на весь дом и убежал в угол.
- Полноте, полноте! Что это? Не стыдно ли вам? Добро мне, старому человеку, простительно... Перестаньте, - сказал Петр Михайлыч, едва удерживаясь от рыданий. - Грядем лучше с миром! - заключил он торжественно и пошел впереди своих подчиненных.
На дворе у Афоньки Беспалого наши ученые мужи встретили саму хозяйку, здоровеннейшую бабу в ситцевом сарафане. Она тащила, ухватив за ушки, огромную лоханку с помоями, которую, однако, тотчас же оставила и поклонилась, проговоря:
- Здравствуйте, сударики, здравствуйте.
- Нельзя ли, моя милая, доложить господину Калиновичу, что господа учителя пришли представиться, - сказал ей Петр Михайлыч.
- Сейчас, сударики, сейчас пошлю паренька моего к нему, а вы подьте пока в горенку, обождите: он говорил, чтоб в горенке обождать.
Петр Михайлыч и учителя вошли в горенку, в которой нашли дверь в соседнюю комнату очень плотно притворенною. Ожидали они около четверти часа; наконец, дверь отворилась, Калинович показался. Это был высокий молодой человек, очень худощавый, с лицом умным, изжелта-бледным. Он был тоже в новом, с иголочки, хоть и не из весьма тонкого сукна мундире, в пике безукоризненной белизны жилете, при шпаге и с маленькой треугольной шляпой в руках.
Петр Михайлыч начал:
- Рекомендую себя: предместник ваш, коллежский асессор Годнев.
Калинович подал ему конец руки.
- Позвольте мне представить господ учителей, - добавил старик.
Калинович слегка нагнул голову.
- Господин Экзархатов, преподаватель истории, - продолжал Петр Михайлыч.
- Из какого заведения? - спросил Калинович.
- С словесного факультета Московского университета, - отвечал своим печальным голосом Экзархатов.
- Кончили курс?
- Со второго курса.
- Превосходно знают свой предмет; профессорской кафедры по своим познаниям достойны, - вмешался Годнев. - Может быть, даже вы знакомы по университету? Судя по летам, должно быть одного времени.
- Нас там много! - возразил Калинович.
Экзархатов поднял на него немного глаза и снова потупился. Он очень хорошо знал Калиновича по университету, потому что они были одного курса и два года сидели на одной лавке; но тот, видно, нашел более удобным отказаться от знакомства с старым товарищем.
- Господин Лебедев, учитель математики, - продолжал Годнев.
- Из какого заведения? - повторил опять Калинович.
- Из вольнопрактикующих землемеров, - отвечал лаконически Лебедев.
Калинович обратил глаза на Румянцева, который, не дождавшись вопроса и приложив руки по швам, проговорил без остановки:
- Воспитанник Московского воспитательного дома, выпущен первоначально в качестве домашнего учителя музыки; но, так как имею семейство, пожелал поступить в коронную службу.
- Все здешние господа учителя отличаются познаниями, добронравственностью и усердием... - вмешался Петр Михайлыч.
Калинович слегка улыбнулся; у старика не свернулось это с глазу.
- Я говорю таким манером, - продолжал он, - не относя к себе ничего; моя песня пропета: я не искатель фортуны; и говорю собственно для них, чтоб вы их снискали вашим покровительством. Вы теперь человек новый: ваша рекомендация перед начальством будет для них очень важна.
- Я почту для себя приятным долгом... - проговорил Калинович и потом прибавил, обращаясь к Петру Михайлычу: - Не угодно ли садиться? - а учителям поклонился тем поклоном, которым обыкновенно начальники дают знать подчиненным: "можете убираться"; но те сначала не поняли и не трогались с места.
- Я вас, господа, не задерживаю, - проговорил Калинович.
Экзархатов первый пошел, а за ним и прочие, Румянцев, впрочем, приостановился в дверях и отдал самый низкий поклон. Петр Михайлыч нахмурился: ему было очень неприятно, что его преемник не только не обласкал, но даже не посадил учителей. Он и сам было хотел уйти, но Калинович повторил свою просьбу садиться и сам даже пододвинул ему стул.
- Очень, очень все это хорошие люди, - начал опять, усевшись, старик.
Калинович как будто не слышал этого и, помолчав немного, спросил:
- А что, здесь хорошее общество?
- Хорошее-с... Здесь чиновники отличные, живут между собою согласно; у нас ни ссор, ни дрязг нет; здешний город исстари славится дружелюбием.
- И весело живут?
- Как же-с! Съезжаются иногда друг к другу, веселятся.
- Не можете ли вы мне назвать некоторых лиц?
- Отчего ж не могу? Только кого именно вам угодно?
- Городничий есть?
- Есть: Феофилакт Семеныч Кучеров, ветеран двенадцатого года, старик препочтенный.
- Семейный?
- Даже очень большое имеет семейство.
- Потом?
- Потом-с, пожалуй, исправник с супругой; стряпчий, молодой человек, холостой еще, но скоро женится на этой, вот, городнической дочери.
- А почтмейстер?
- Как же-с, и почтмейстер есть, по только наш брат, старик уж, домосед большой.
- Это все чиновники; а помещики? - спросил Калинович.
- Помещиков здесь постоянно живущих всего только одна генеральша Шевалова.
- Богатая?
- С состоянием; по слухам, миллионерка и, надобно сказать, настоящая генеральша: ее здесь так губернаторшей и зовут.
- Молодая еще женщина?
- Нет, старушка-с, имеет дочь на возрасте - девицу.
- А скажите, пожалуйста, - сказал Калинович после минутного молчания, здесь есть извозчики?
- Вы, вероятно, говорите про городских извозчиков, так этаких совершенно нет, - отвечал Петр Михайлыч, - не для кого, - а потому, в силу правила политической экономии, которое и вы, вероятно, знаете: нет потребителей, нет и производителей.
Калинович призадумался.
- Это немного досадно: я думал сегодня сделать несколько визитов, проговорил он.
- А если думали, так о чем же вам и беспокоиться? - возразил Петр Михайлыч. - Позвольте мне, для первого знакомства, предложить мою колесницу. Лошадь у меня прекрасная, дрожки тоже, хоть и не модного фасона, но хорошие. У меня здесь многие помещики, приезжая в город, берут.
- Вы меня много обяжете; но мне совестно...
- Что тут за совесть? Чем богаты, тем и рады.
- Благодарю вас.
- А я вас благодарю; только тут, милостивый государь, у меня есть одно маленькое условие: кто моего коня берет, тот должен у меня хлеба-соли откушать, обедать: это плата за провоз.
- Самая приятная плата, - отвечал с улыбкою Калинович, - только я боюсь, чтоб мне не задержать вас.
- Располагайте вашим временем, как вам угодно, - отвечал Петр Михайлыч, вставая. - До приятного свиданья, - прибавил он, расшаркиваясь.
Калинович подал ему всю руку и вежливо проводил до самых дверей.
Всю дорогу старик шел задумчивее обыкновенного и по временам восклицал:
- Эх-ма, молодежь, молодежь! Ума у вас, может быть, и больше против нас, стариков, да сердца мало! - прибавил он, всходя на крыльцо, и тотчас, по обыкновению, предуведомил о госте к обеду Палагею Евграфовну.
- Знаю уж, - проговорила она и побежала на погреб.
Переодевшись и распорядившись, чтоб ехала к Калиновичу лошадь, Петр Михайлыч пошел в гостиную к дочери, поцеловал ее, сел и опять задумался.
- Что, папенька, видели нового смотрителя? - спросила Настенька.
- Видел, милушка, имел счастье познакомиться, - отвечал Петр Михайлыч с полуулыбкой.
- Молодой?
- Молодой!.. Франт!.. И человек, видно, умный!.. Только, кажется, горденек немного. Наших молодцов точно губернатор принял: свысока... Нехорошо... на первый раз ему не делает это чести.
- Что ж такое, если это в нем сознание собственного достоинства? Учителя ваши точно добрые люди - но и только! - возразила Настенька.
- Какие бы они ни были люди, - возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, - а все-таки ему не следовало поднимать носа. Гордость есть двух родов: одна благородная - это желание быть лучшим, желание совершенствоваться; такая гордость - принадлежность великих людей: она подкрепляет их в трудах, дает им силу поборать препятствия и достигать своей цели. А эта гордость поважничать перед маленьким человеком - тьфу! Плевать я на нее хочу; зачем она? Это гордость глупая, смешная.
- Зачем же вы звали его обедать, если он гордец? - спросила Настенька.
- А затем, что хочу с ним об учителях поговорить. Надобно ему внушить, чтоб он понимал их настоящим манером, - отвечал Петр Михайлыч, желая несколько замаскировать в себе простое чувство гостеприимства, вследствие которого он всех и каждого готов был к себе позвать обедать, бог знает зачем и для чего.
- По крайней мере я бы лошадь не послала: пускай бы пришел пешком, заметила Настенька.
- Перестань пустяки говорить! - перебил уж с досадою Петр Михайлыч. Что лошади сделается! Не убудет ее. Он хочет визиты делать: не пешком же ему по городу бегать.
- Визиты делать! Вчера приехал, а сегодня хочет визиты делать! воскликнула с насмешкой Настенька.
- Что же тут удивительного? Это хорошо.
- Перед учителями важничает, а перед другими, не успел приехать, бежит кланяться; он просто глуп после этого!
- Вот тебе и раз! Экая ты, Настенька, смелая на приговоры! Я не вижу тут ничего глупого. Он будет жить в городе и хочет познакомиться со всеми.
- Стоит, если только он умный человек!
- Отчего ж не стоит? Здесь люди все почтенные... Вот это в тебе, душенька, очень нехорошо, и мне весьма не нравится, - говорил Петр Михайлыч, колотя пальцем по столу. - Что это за нелюбовь такая к людям! За что? Что они тебе сделали?
- В моей любви, я думаю, никто не нуждается.
- В любви нуждается бог и собственное сердце человека. Без любви к себе подобным жить на свете тяжело и грешно! - произнес внушительно старик.
Настенька отвечала ему полупрезрительной улыбкой.
На эту тему Петр Михайлыч часто и горячо спорил с дочерью.
IV
В двенадцать часов Калинович, переодевшись из мундира в черный фрак, в черный атласный шарф и черный бархатный жилет и надев сверх всего новое пальто, вышел, чтоб отправиться делать визиты, но, увидев присланный ему экипаж, попятился назад: лошадь, о которой Петр Михайлыч так лестно отзывался, конечно, была, благодаря неусыпному вниманию Палагеи Евграфовны, очень раскормленная; но огромная, жирная голова, отвислые уши, толстые, мохнатые ноги ясно свидетельствовали о ее солидном возрасте, сырой комплекции и кротком нраве. Сбруя, купленная тоже собственными руками экономки, отличалась более прочностью, чем изяществом. Дрожки на огромных колесах, высочайших рессорах и с неуклюжими козлами принадлежали к разряду тех экипажей, которые называются адамовскими. И, в заключение всего, кучером сидел уродливый Гаврилыч, закутанный в серый решменский, с огромного мужика армяк, в нахлобученной серой поярковой круглой шляпе, из-под которой торчала только небольшая часть его морды и щетинистые усы. При появлении Калиновича Терка снял шляпу и поклонился.
- Ты, верно, лакей? - спросил Калинович.
- Салдат, ваше благородие, отставной салдат, - отвечал Терка и опять поклонился.
- Зачем же ты стриженый, когда в кучера нанимаешься?
- Нет, ваше благородие, я не в кучерах: я ачилище стерегу. Палагея Евграфовна меня послала - парень ихний хворает. "Поди, говорит, Гаврилыч, съезди". Вот что, ваше благородие, - отрапортовал инвалид и в третий раз поклонился. Он, видимо, подличал перед новым начальником.
Молодой смотритель находился некоторое время в раздумье: ехать ли ему в таком экипаже, или нет? Но делать нечего, - другого взять было негде. Он сделал насмешливую гримасу и сел, велев себя везти к городничему, который жил в присутственных местах.
Войдя в первую комнату, Калинович увидел чрез растворенную дверь даму с распущенными волосами, в одной кофте и юбке; при его появлении дама воскликнула:
- Что это, батюшки, что это все шляются!.. - И, как пава, поплыла в дальние комнаты.
Калинович остался один; он начал слегка стучать ногами. Явилась толстая горничная девка в домотканом платье и босиком.
- Пошто вы? - спросила она.
- Принимают? - сказал Калинович.
Девка выпучила на него глаза.
- Ольгунька!.. Пострел!.. С кем ты тут болтаешь? - послышался голос городничего.
Девка ушла к барину.
- Пришел какой-то, не знаю, - отвечала она.
- Да кто такой?
- Не видывала, барин, не знаю.
- Поди скажи, коли что нужно, в полицию бы пришел; а теперь некогда, решил городничий.
- Подьте, теперь некогда, ужо в полицию велел прийти, - повторила девка, возвратившись.
Калинович усмехнулся.
- Потрудись отдать карточку, - сказал он, подавая два билетика с загнутыми углами.
- Барину, что ли? - спросила девка.
- Барину, - отвечал Калинович и ушел.
"Это звери, а не люди!" - проговорил он, садясь на дрожки, и решился было не знакомиться ни с кем более из чиновников; но, рассудив, что для парадного визита к генеральше было еще довольно рано, и увидев на ближайшем доме почтовую вывеску, велел подвезти себя к выходившему на улицу крылечку. Почтмейстер, видно, жил крепко: дверь у него одного в целом городе была заперта и приделан был к ней колокольчик. Калинович по крайней мере раз пять позвонил, наконец на лестнице послышались медленные шаги, задвижка щелкнула, и в дверях показался высокий, худой старик, с испитым лицом, в белом вязаном колпаке, в круглых очках и в длинном, сильно поношенном сером сюртуке.
- У себя господин почтмейстер? - спросил Калинович.
- Я самый, сударь, почтмейстер. Чем могу служить? - отвечал старик протяжным, ровным и сиповатым голосом.
Калинович объяснил, что приехал с визитом.
- А!.. Очень вам, сударь, благодарен. Милости прошу, - сказал почтмейстер и повел своего гостя через длинную и холодную залу, на стенах которой висели огромные масляной работы картины, до того тусклые и мрачные, что на первый взгляд невозможно было определить их содержание. На всех почти окнах стоял густо разросшийся герань, от которого распространялся сильный, удушливый запах. В следующей комнате, куда привел хозяин гостя своего, тоже висело несколько картин такого же колорита; во весь почти передний угол стояла кивота с образами; на дубовом некрашеном столе лежала раскрытая и повернутая корешком вверх книга, в пергаментном переплете; перед столом у стены висело очень хорошей работы костяное распятие; стулья были некрашеные, дубовые, высокие, с жесткими кожаными подушками. Посадив Калиновича, почтмейстер уставил на него сквозь очки глаза и молчал. Калинович тоже не заговаривал.
- Вы изволили, стало быть, поступить на место господина Годнева? спросил, наконец, хозяин.
- Да-с, - отвечал Калинович.
- Так, сударь, так; место ваше хорошее: предместник ваш вел жизнь роскошную и состоянье еще приобрел... Хорошее место!.. - заключил он протяжно.
Калинович сделал гримасу.
- А напредь сего какую службу имели? - спросил, помолчав, хозяин.
- Я всего два года вышел из Московского университета и не служил еще.
- Из Московского университета изволили выйти? Знаю, сударь, знаю: заведение ученое; там многие ученые мужи получили свое воспитание. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! - проговорил почтмейстер, подняв глаза кверху.
Некоторое время опять продолжалось молчание.
- А из Москвы давно ли изволили отбыть? - снова заговорил он.
- Я прямо оттуда приехал.
- Так, сударь, так; это выходит очень недавнее время. Желательно бы мне знать, какие идут там суждения, так как пишут, что на горизонте нашем будет проходить комета.
- Что ж? Это очень обыкновенное явление; путь ее исчислен заранее.
- Знаю, сударь, знаю; великие наши астрономы ясно читают звездную книгу и аки бы пророчествуют. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! - сказал опять старик, приподняв глаза кверху, и продолжал как бы сам с собою. - Знамения небесные всегда предшествуют великим событиям; только сколь ни быстр разум человека, но не может проникнуть этой тайны, хотя уже и многие другие мы имеем указания.
- Какие же указания и на что именно? - спросил Калинович, которого хозяин начал интересовать.
- Многие имеем указания, - повторил тот, уклоняясь от прямого ответа, откапываются поглощенные землей города, аки бы свидетели тленности земной. Читал я, сударь, в нынешнем году, в "Московских ведомостях", что английские миссионеры проникли уж в эфиопские степи...
- Может быть, - сказал Калинович.
- Да, сударь, проникли, - повторил почтмейстер. - Сказывал мне один достойный вероятия человек, что в Америке родился уродливый ребенок. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! Многое, сударь, нам свидетельствует, очень многое, а паче всего уменьшение любви! - продолжал он.
Калинович стал смотреть на старика еще с большим любопытством.
- Вы много читаете? - спросил он.
- Нет, сударь, немного; мало нынче книг хороших попадается, да и здоровьем очень слаб: седьмой год страдаю водяною в груди. Горе меня, сударь, убило: родной сын подал на меня прошение, аки бы я утаил и похитил состояние его матери. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! заключил почтмейстер и глубоко задумался.
Калинович встал и начал раскланиваться.
- Прощайте, сударь, - проговорил хозяин, тоже вставая. - Очень вам благодарен. Предместник ваш снабжал меня книжками серьезного содержания: не оставьте и вы, - продолжал он, кланяясь. - Там заведено платить по десяти рублей в год: состояние я на это не имею, а уж если будет благосклонность ваша обязать меня, убогого человека, безвозмездно...
Калинович изъявил полную готовность и пошел.
- Прощайте, сударь, прощайте; очень вам благодарен, - говорил старик, провожая его и захлопывая дверь, которую тотчас же и запер задвижкой.
Квартира генеральши, как я уже заметил, была первая в городе. Кругом всего дома был сделан из дикого камня тротуар, который в продолжение всей зимы расчищался от снега и засыпался песком в тех видах, что за неимением в городе приличного места для зимних прогулок генеральша с дочерью гуляла на нем между двумя и четырьмя часами. На окнах висели огромные полосатые маркизы{38}. Внутреннее убранство соответствовало наружному. Из больших сеней шла широкая, выкрашенная под дуб лестница, устланная ковром и уставленная по бокам цветами. При входе Калиновича лакей, глуповатый из лица, но в ливрее с галунами, вытянулся в дежурную позу и на вопрос: "Принимают?" - бойко отрезал: "Пожалуйте-с", - и побежал вверх с докладом. Калинович между тем приостановился перед зеркалом, поправил волосы, воротнички, застегнул на лишнюю пуговицу фрак и пошел.
Генеральша сидела, по обыкновению, на наугольном диване, в полулежачем положении.
Мамзель Полина сидела невдалеке и рисовала карандашом детскую головку. Калинович представился на французском языке. Генеральша довольно пристально осмотрела его своими мутными глазами и, по-видимому, осталась довольна его наружностью, потому что с любезною улыбкою спросила:
- Вы помещик здешний?
- Нет-с, - отвечал Калинович, взглянув вскользь на Полину, которая поразила его своим болезненным лицом и странностью своей фигуры.
- Верно, по каким-нибудь делам сюда приехали? - продолжала генеральша. Она сочла Калиновича за приехавшего из Петербурга чиновника, которого ждали в то время в город.
- Нет, я здесь буду служить, - отвечал тот.
- Служить? - сказала генеральша тоном удивления. - Какую же вы здесь службу имеете? - прибавила она.
- Я определен смотрителем уездного училища.
Мать и дочь переглянулись.
- Что ж это за служба? - сказала первая.
- Это, верно, на место этого старичка... - заметила Полина.
- Да-с, - отвечал Калинович.
Мать и дочь опять переглянулись. Генеральша потупилась.
Полина совсем почти прищурила глаза и начала рисовать. Калинович догадался, что объявлением своей службы он уронил себя в мнении своих новых знакомых, и, поняв, с кем имеет дело, решился поправить это.
- Мне еще в первый раз приходится жить в уездном городе, и я совсем не знаю провинциальной жизни, - сказал он.
- Скучно здесь, - проговорила генеральша как бы нехотя.
- Общество здесь, кажется, немногочисленно?
- Кажется.
- Оно состоит только из одних чиновников?
- Право, не знаю.
- Но ваше превосходительство изволите постоянно жить здесь? - заметил Калинович.
- Я живу здесь по моим делам и по моей болезни, чтоб иметь доктора под руками. Здесь, в уезде, мое имение, много родных, хороших знакомых, с которыми я и видаюсь, - проговорила генеральша и вдруг остановилась, как бы в испуге, что не много ли лишних слов произнесла и не утратила ли тем своего достоинства.
- Я с большим сожалением оставил Москву, - заговорил опять Калинович. Нынешний год, как нарочно, в ней было так много хорошего. Не говоря уже о живых картинах, которые прекрасно выполняются, было много замечательных концертов, был, наконец, Рубини.
- Он там очень недолго был, два или три концерта дал, - заметила Полина.
- И какие же эти концерты? Обрывки какие-нибудь!.. Москву всегда потчуют остаточками... Мы его слышали в Петербурге в полной опере, - сказала генеральша.
- Он пел лучшие свои арии, и Москва была в восторге, - возразил Калинович.
- Что ж Москва? Москва всегда и всем готова восхищаться.
- Точно так же, как и Петербург. Москва еще, мне кажется, разумнее в этом случае.
- Как можно сравнить: Петербург и Москва!.. Петербург - чудо как хорош, а Москвы... я решительно не люблю; мы там жили несколько зим и ужасно скучали.
- Это личное мнение вашего превосходительства, против которого я не смею и спорить, - сказал Калинович.
- Нет, это не мое личное мнение, - возразила спокойным голосом генеральша, - покойный муж мой был в столицах всей Европы и всегда говорил, - ты, я думаю, Полина, помнишь, - что лучше Петербурга он не видал.
- А вы сами жили в Петербурге? - отнеслась Полина к Калиновичу.
- Я даже не бывал там, - отвечал тот.
Мать и дочь усмехнулись.
- Как же вы его знаете, когда не бывали? Я этого не понимаю, - заметила Полина.
- И я тоже, - подтвердила мать.
Калинович ничего на это не возражал.
Генеральша и дочь постоянно высказывали большую симпатию к Петербургу и нелюбовь к Москве. Все тут дело заключалось в том, что им действительно ужасно нравились в Петербурге модные магазины, торцовая мостовая, прекрасные тротуары и газовое освещение, чего, как известно, нет в Москве; но, кроме того, живя в ней две зимы, генеральша с известною целью давала несколько балов, ездила почти каждый раз с дочерью в Собрание, причем рядила ее до невозможности; но ни туалет, ни таланты мамзель Полины не произвели ожидаемого впечатления: к ней даже никто не присватался.
В остальную часть визита мать и дочь заговорили между собой о какой-то кузине, от которой следовало получить письмо, но письма не было. Калинович никаким образом не мог пристать к этому семейному разговору и уехал.
- Кто это такой? - сказала генеральша.
- Смотритель, мамаша! - отвечала Полина.
- Какая дерзость: вдруг является, знакомится... Очень мне нужно!
- Он недурно произносит по-французски, - заметила дочь.
- Кто ж нынче не говорит по-французски? По этому нельзя судить, кто он и что он за человек. Он бы должен был попросить кого-нибудь представить себя; по крайней мере я знала бы, кто его рекомендует. А все наши люди!.. Когда я их приучу к порядку! - проговорила генеральша и дернула за сонетку.
- Ну, вот мы и в параде. Что ж? Народ хоть куда! - говорил он, осматривая себя и других. - Напрасно только вы, Владимир Антипыч, не постриглись: больно у вас волосы торчат! - отнесся он к учителю математики.
- Черт их знает, проклятые, неимоверно шибко растут; понять не могу, что за причина такая. Сегодня ночь, признаться, в шалаше, за тетеревами просидел, постричься-то уж и не успел, - отвечал Лебедев, приглаживая голову.
- Да, да, вот так, хорошо, - ободрял его Петр Михайлыч и обратился к Румянцеву: - Ну, а ты, голубчик, Иван Петрович, что?
- Ничего-с! Маменька только наказывала: "Ты, говорит, Ванюшка, не разговаривай много с новым начальником: как еще это, не знав тебя, ему понравится; неравно слово выпадет, после и не воротишь его", - простодушно объяснил преподаватель словесности.
- Конечно, конечно, - подтвердил Петр Михайлыч и потом, пропев полушутливым тоном: "Ударил час и нам расстаться...", - продолжал несколько растроганным голосом: - Всем вам, господа, душевно желаю, чтоб начальник вас полюбил; а я, с своей стороны, был очень вами доволен и отрекомендую вас всех с отличной стороны.
- Мы бы век, Петр Михайлыч, желали служить с вами, - проговорил Лебедев.
- Именно век. Я вот и по недавнему моему служению, а всем говорю, что, приехав сюда, не имел ни с извозчиком чем разделаться, ни платья на себе приличного, и все вашими благодеяниями сделалось... - отрапортовал Румянцев, подняв глаза кверху.
Экзархатов ничего не проговорил, а только тяжело вздохнул.
Все эти отзывы учителей, видимо, были очень приятны старику.
- Благодарю вас, если вы так меня понимаете, - возразил он. - Впрочем, и я тоже иногда шумел и распекал; может быть, кого-нибудь и без вины обидел: не помяните лихом!
- Кроме добра, нам вас нечем поминать, - сказал Лебедев.
- От вас это были только родительские наставления, - подхватил Румянцев.
Петр Михайлыч совсем расчувствовался.
- Очень, очень вам благодарен, друзья мои, и поверьте, что теперь выразить не могу, а вполне все чувствую. Дай бог, чтоб и при новом начальнике вашем все шло складно да ладно.
Говоря это, он старался смигнуть навернувшиеся на глазах слезы.
Экзархатов, все ниже и ниже потуплявший голову, вдруг зарыдал на весь дом и убежал в угол.
- Полноте, полноте! Что это? Не стыдно ли вам? Добро мне, старому человеку, простительно... Перестаньте, - сказал Петр Михайлыч, едва удерживаясь от рыданий. - Грядем лучше с миром! - заключил он торжественно и пошел впереди своих подчиненных.
На дворе у Афоньки Беспалого наши ученые мужи встретили саму хозяйку, здоровеннейшую бабу в ситцевом сарафане. Она тащила, ухватив за ушки, огромную лоханку с помоями, которую, однако, тотчас же оставила и поклонилась, проговоря:
- Здравствуйте, сударики, здравствуйте.
- Нельзя ли, моя милая, доложить господину Калиновичу, что господа учителя пришли представиться, - сказал ей Петр Михайлыч.
- Сейчас, сударики, сейчас пошлю паренька моего к нему, а вы подьте пока в горенку, обождите: он говорил, чтоб в горенке обождать.
Петр Михайлыч и учителя вошли в горенку, в которой нашли дверь в соседнюю комнату очень плотно притворенною. Ожидали они около четверти часа; наконец, дверь отворилась, Калинович показался. Это был высокий молодой человек, очень худощавый, с лицом умным, изжелта-бледным. Он был тоже в новом, с иголочки, хоть и не из весьма тонкого сукна мундире, в пике безукоризненной белизны жилете, при шпаге и с маленькой треугольной шляпой в руках.
Петр Михайлыч начал:
- Рекомендую себя: предместник ваш, коллежский асессор Годнев.
Калинович подал ему конец руки.
- Позвольте мне представить господ учителей, - добавил старик.
Калинович слегка нагнул голову.
- Господин Экзархатов, преподаватель истории, - продолжал Петр Михайлыч.
- Из какого заведения? - спросил Калинович.
- С словесного факультета Московского университета, - отвечал своим печальным голосом Экзархатов.
- Кончили курс?
- Со второго курса.
- Превосходно знают свой предмет; профессорской кафедры по своим познаниям достойны, - вмешался Годнев. - Может быть, даже вы знакомы по университету? Судя по летам, должно быть одного времени.
- Нас там много! - возразил Калинович.
Экзархатов поднял на него немного глаза и снова потупился. Он очень хорошо знал Калиновича по университету, потому что они были одного курса и два года сидели на одной лавке; но тот, видно, нашел более удобным отказаться от знакомства с старым товарищем.
- Господин Лебедев, учитель математики, - продолжал Годнев.
- Из какого заведения? - повторил опять Калинович.
- Из вольнопрактикующих землемеров, - отвечал лаконически Лебедев.
Калинович обратил глаза на Румянцева, который, не дождавшись вопроса и приложив руки по швам, проговорил без остановки:
- Воспитанник Московского воспитательного дома, выпущен первоначально в качестве домашнего учителя музыки; но, так как имею семейство, пожелал поступить в коронную службу.
- Все здешние господа учителя отличаются познаниями, добронравственностью и усердием... - вмешался Петр Михайлыч.
Калинович слегка улыбнулся; у старика не свернулось это с глазу.
- Я говорю таким манером, - продолжал он, - не относя к себе ничего; моя песня пропета: я не искатель фортуны; и говорю собственно для них, чтоб вы их снискали вашим покровительством. Вы теперь человек новый: ваша рекомендация перед начальством будет для них очень важна.
- Я почту для себя приятным долгом... - проговорил Калинович и потом прибавил, обращаясь к Петру Михайлычу: - Не угодно ли садиться? - а учителям поклонился тем поклоном, которым обыкновенно начальники дают знать подчиненным: "можете убираться"; но те сначала не поняли и не трогались с места.
- Я вас, господа, не задерживаю, - проговорил Калинович.
Экзархатов первый пошел, а за ним и прочие, Румянцев, впрочем, приостановился в дверях и отдал самый низкий поклон. Петр Михайлыч нахмурился: ему было очень неприятно, что его преемник не только не обласкал, но даже не посадил учителей. Он и сам было хотел уйти, но Калинович повторил свою просьбу садиться и сам даже пододвинул ему стул.
- Очень, очень все это хорошие люди, - начал опять, усевшись, старик.
Калинович как будто не слышал этого и, помолчав немного, спросил:
- А что, здесь хорошее общество?
- Хорошее-с... Здесь чиновники отличные, живут между собою согласно; у нас ни ссор, ни дрязг нет; здешний город исстари славится дружелюбием.
- И весело живут?
- Как же-с! Съезжаются иногда друг к другу, веселятся.
- Не можете ли вы мне назвать некоторых лиц?
- Отчего ж не могу? Только кого именно вам угодно?
- Городничий есть?
- Есть: Феофилакт Семеныч Кучеров, ветеран двенадцатого года, старик препочтенный.
- Семейный?
- Даже очень большое имеет семейство.
- Потом?
- Потом-с, пожалуй, исправник с супругой; стряпчий, молодой человек, холостой еще, но скоро женится на этой, вот, городнической дочери.
- А почтмейстер?
- Как же-с, и почтмейстер есть, по только наш брат, старик уж, домосед большой.
- Это все чиновники; а помещики? - спросил Калинович.
- Помещиков здесь постоянно живущих всего только одна генеральша Шевалова.
- Богатая?
- С состоянием; по слухам, миллионерка и, надобно сказать, настоящая генеральша: ее здесь так губернаторшей и зовут.
- Молодая еще женщина?
- Нет, старушка-с, имеет дочь на возрасте - девицу.
- А скажите, пожалуйста, - сказал Калинович после минутного молчания, здесь есть извозчики?
- Вы, вероятно, говорите про городских извозчиков, так этаких совершенно нет, - отвечал Петр Михайлыч, - не для кого, - а потому, в силу правила политической экономии, которое и вы, вероятно, знаете: нет потребителей, нет и производителей.
Калинович призадумался.
- Это немного досадно: я думал сегодня сделать несколько визитов, проговорил он.
- А если думали, так о чем же вам и беспокоиться? - возразил Петр Михайлыч. - Позвольте мне, для первого знакомства, предложить мою колесницу. Лошадь у меня прекрасная, дрожки тоже, хоть и не модного фасона, но хорошие. У меня здесь многие помещики, приезжая в город, берут.
- Вы меня много обяжете; но мне совестно...
- Что тут за совесть? Чем богаты, тем и рады.
- Благодарю вас.
- А я вас благодарю; только тут, милостивый государь, у меня есть одно маленькое условие: кто моего коня берет, тот должен у меня хлеба-соли откушать, обедать: это плата за провоз.
- Самая приятная плата, - отвечал с улыбкою Калинович, - только я боюсь, чтоб мне не задержать вас.
- Располагайте вашим временем, как вам угодно, - отвечал Петр Михайлыч, вставая. - До приятного свиданья, - прибавил он, расшаркиваясь.
Калинович подал ему всю руку и вежливо проводил до самых дверей.
Всю дорогу старик шел задумчивее обыкновенного и по временам восклицал:
- Эх-ма, молодежь, молодежь! Ума у вас, может быть, и больше против нас, стариков, да сердца мало! - прибавил он, всходя на крыльцо, и тотчас, по обыкновению, предуведомил о госте к обеду Палагею Евграфовну.
- Знаю уж, - проговорила она и побежала на погреб.
Переодевшись и распорядившись, чтоб ехала к Калиновичу лошадь, Петр Михайлыч пошел в гостиную к дочери, поцеловал ее, сел и опять задумался.
- Что, папенька, видели нового смотрителя? - спросила Настенька.
- Видел, милушка, имел счастье познакомиться, - отвечал Петр Михайлыч с полуулыбкой.
- Молодой?
- Молодой!.. Франт!.. И человек, видно, умный!.. Только, кажется, горденек немного. Наших молодцов точно губернатор принял: свысока... Нехорошо... на первый раз ему не делает это чести.
- Что ж такое, если это в нем сознание собственного достоинства? Учителя ваши точно добрые люди - но и только! - возразила Настенька.
- Какие бы они ни были люди, - возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, - а все-таки ему не следовало поднимать носа. Гордость есть двух родов: одна благородная - это желание быть лучшим, желание совершенствоваться; такая гордость - принадлежность великих людей: она подкрепляет их в трудах, дает им силу поборать препятствия и достигать своей цели. А эта гордость поважничать перед маленьким человеком - тьфу! Плевать я на нее хочу; зачем она? Это гордость глупая, смешная.
- Зачем же вы звали его обедать, если он гордец? - спросила Настенька.
- А затем, что хочу с ним об учителях поговорить. Надобно ему внушить, чтоб он понимал их настоящим манером, - отвечал Петр Михайлыч, желая несколько замаскировать в себе простое чувство гостеприимства, вследствие которого он всех и каждого готов был к себе позвать обедать, бог знает зачем и для чего.
- По крайней мере я бы лошадь не послала: пускай бы пришел пешком, заметила Настенька.
- Перестань пустяки говорить! - перебил уж с досадою Петр Михайлыч. Что лошади сделается! Не убудет ее. Он хочет визиты делать: не пешком же ему по городу бегать.
- Визиты делать! Вчера приехал, а сегодня хочет визиты делать! воскликнула с насмешкой Настенька.
- Что же тут удивительного? Это хорошо.
- Перед учителями важничает, а перед другими, не успел приехать, бежит кланяться; он просто глуп после этого!
- Вот тебе и раз! Экая ты, Настенька, смелая на приговоры! Я не вижу тут ничего глупого. Он будет жить в городе и хочет познакомиться со всеми.
- Стоит, если только он умный человек!
- Отчего ж не стоит? Здесь люди все почтенные... Вот это в тебе, душенька, очень нехорошо, и мне весьма не нравится, - говорил Петр Михайлыч, колотя пальцем по столу. - Что это за нелюбовь такая к людям! За что? Что они тебе сделали?
- В моей любви, я думаю, никто не нуждается.
- В любви нуждается бог и собственное сердце человека. Без любви к себе подобным жить на свете тяжело и грешно! - произнес внушительно старик.
Настенька отвечала ему полупрезрительной улыбкой.
На эту тему Петр Михайлыч часто и горячо спорил с дочерью.
IV
В двенадцать часов Калинович, переодевшись из мундира в черный фрак, в черный атласный шарф и черный бархатный жилет и надев сверх всего новое пальто, вышел, чтоб отправиться делать визиты, но, увидев присланный ему экипаж, попятился назад: лошадь, о которой Петр Михайлыч так лестно отзывался, конечно, была, благодаря неусыпному вниманию Палагеи Евграфовны, очень раскормленная; но огромная, жирная голова, отвислые уши, толстые, мохнатые ноги ясно свидетельствовали о ее солидном возрасте, сырой комплекции и кротком нраве. Сбруя, купленная тоже собственными руками экономки, отличалась более прочностью, чем изяществом. Дрожки на огромных колесах, высочайших рессорах и с неуклюжими козлами принадлежали к разряду тех экипажей, которые называются адамовскими. И, в заключение всего, кучером сидел уродливый Гаврилыч, закутанный в серый решменский, с огромного мужика армяк, в нахлобученной серой поярковой круглой шляпе, из-под которой торчала только небольшая часть его морды и щетинистые усы. При появлении Калиновича Терка снял шляпу и поклонился.
- Ты, верно, лакей? - спросил Калинович.
- Салдат, ваше благородие, отставной салдат, - отвечал Терка и опять поклонился.
- Зачем же ты стриженый, когда в кучера нанимаешься?
- Нет, ваше благородие, я не в кучерах: я ачилище стерегу. Палагея Евграфовна меня послала - парень ихний хворает. "Поди, говорит, Гаврилыч, съезди". Вот что, ваше благородие, - отрапортовал инвалид и в третий раз поклонился. Он, видимо, подличал перед новым начальником.
Молодой смотритель находился некоторое время в раздумье: ехать ли ему в таком экипаже, или нет? Но делать нечего, - другого взять было негде. Он сделал насмешливую гримасу и сел, велев себя везти к городничему, который жил в присутственных местах.
Войдя в первую комнату, Калинович увидел чрез растворенную дверь даму с распущенными волосами, в одной кофте и юбке; при его появлении дама воскликнула:
- Что это, батюшки, что это все шляются!.. - И, как пава, поплыла в дальние комнаты.
Калинович остался один; он начал слегка стучать ногами. Явилась толстая горничная девка в домотканом платье и босиком.
- Пошто вы? - спросила она.
- Принимают? - сказал Калинович.
Девка выпучила на него глаза.
- Ольгунька!.. Пострел!.. С кем ты тут болтаешь? - послышался голос городничего.
Девка ушла к барину.
- Пришел какой-то, не знаю, - отвечала она.
- Да кто такой?
- Не видывала, барин, не знаю.
- Поди скажи, коли что нужно, в полицию бы пришел; а теперь некогда, решил городничий.
- Подьте, теперь некогда, ужо в полицию велел прийти, - повторила девка, возвратившись.
Калинович усмехнулся.
- Потрудись отдать карточку, - сказал он, подавая два билетика с загнутыми углами.
- Барину, что ли? - спросила девка.
- Барину, - отвечал Калинович и ушел.
"Это звери, а не люди!" - проговорил он, садясь на дрожки, и решился было не знакомиться ни с кем более из чиновников; но, рассудив, что для парадного визита к генеральше было еще довольно рано, и увидев на ближайшем доме почтовую вывеску, велел подвезти себя к выходившему на улицу крылечку. Почтмейстер, видно, жил крепко: дверь у него одного в целом городе была заперта и приделан был к ней колокольчик. Калинович по крайней мере раз пять позвонил, наконец на лестнице послышались медленные шаги, задвижка щелкнула, и в дверях показался высокий, худой старик, с испитым лицом, в белом вязаном колпаке, в круглых очках и в длинном, сильно поношенном сером сюртуке.
- У себя господин почтмейстер? - спросил Калинович.
- Я самый, сударь, почтмейстер. Чем могу служить? - отвечал старик протяжным, ровным и сиповатым голосом.
Калинович объяснил, что приехал с визитом.
- А!.. Очень вам, сударь, благодарен. Милости прошу, - сказал почтмейстер и повел своего гостя через длинную и холодную залу, на стенах которой висели огромные масляной работы картины, до того тусклые и мрачные, что на первый взгляд невозможно было определить их содержание. На всех почти окнах стоял густо разросшийся герань, от которого распространялся сильный, удушливый запах. В следующей комнате, куда привел хозяин гостя своего, тоже висело несколько картин такого же колорита; во весь почти передний угол стояла кивота с образами; на дубовом некрашеном столе лежала раскрытая и повернутая корешком вверх книга, в пергаментном переплете; перед столом у стены висело очень хорошей работы костяное распятие; стулья были некрашеные, дубовые, высокие, с жесткими кожаными подушками. Посадив Калиновича, почтмейстер уставил на него сквозь очки глаза и молчал. Калинович тоже не заговаривал.
- Вы изволили, стало быть, поступить на место господина Годнева? спросил, наконец, хозяин.
- Да-с, - отвечал Калинович.
- Так, сударь, так; место ваше хорошее: предместник ваш вел жизнь роскошную и состоянье еще приобрел... Хорошее место!.. - заключил он протяжно.
Калинович сделал гримасу.
- А напредь сего какую службу имели? - спросил, помолчав, хозяин.
- Я всего два года вышел из Московского университета и не служил еще.
- Из Московского университета изволили выйти? Знаю, сударь, знаю: заведение ученое; там многие ученые мужи получили свое воспитание. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! - проговорил почтмейстер, подняв глаза кверху.
Некоторое время опять продолжалось молчание.
- А из Москвы давно ли изволили отбыть? - снова заговорил он.
- Я прямо оттуда приехал.
- Так, сударь, так; это выходит очень недавнее время. Желательно бы мне знать, какие идут там суждения, так как пишут, что на горизонте нашем будет проходить комета.
- Что ж? Это очень обыкновенное явление; путь ее исчислен заранее.
- Знаю, сударь, знаю; великие наши астрономы ясно читают звездную книгу и аки бы пророчествуют. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! - сказал опять старик, приподняв глаза кверху, и продолжал как бы сам с собою. - Знамения небесные всегда предшествуют великим событиям; только сколь ни быстр разум человека, но не может проникнуть этой тайны, хотя уже и многие другие мы имеем указания.
- Какие же указания и на что именно? - спросил Калинович, которого хозяин начал интересовать.
- Многие имеем указания, - повторил тот, уклоняясь от прямого ответа, откапываются поглощенные землей города, аки бы свидетели тленности земной. Читал я, сударь, в нынешнем году, в "Московских ведомостях", что английские миссионеры проникли уж в эфиопские степи...
- Может быть, - сказал Калинович.
- Да, сударь, проникли, - повторил почтмейстер. - Сказывал мне один достойный вероятия человек, что в Америке родился уродливый ребенок. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! Многое, сударь, нам свидетельствует, очень многое, а паче всего уменьшение любви! - продолжал он.
Калинович стал смотреть на старика еще с большим любопытством.
- Вы много читаете? - спросил он.
- Нет, сударь, немного; мало нынче книг хороших попадается, да и здоровьем очень слаб: седьмой год страдаю водяною в груди. Горе меня, сударь, убило: родной сын подал на меня прошение, аки бы я утаил и похитил состояние его матери. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! заключил почтмейстер и глубоко задумался.
Калинович встал и начал раскланиваться.
- Прощайте, сударь, - проговорил хозяин, тоже вставая. - Очень вам благодарен. Предместник ваш снабжал меня книжками серьезного содержания: не оставьте и вы, - продолжал он, кланяясь. - Там заведено платить по десяти рублей в год: состояние я на это не имею, а уж если будет благосклонность ваша обязать меня, убогого человека, безвозмездно...
Калинович изъявил полную готовность и пошел.
- Прощайте, сударь, прощайте; очень вам благодарен, - говорил старик, провожая его и захлопывая дверь, которую тотчас же и запер задвижкой.
Квартира генеральши, как я уже заметил, была первая в городе. Кругом всего дома был сделан из дикого камня тротуар, который в продолжение всей зимы расчищался от снега и засыпался песком в тех видах, что за неимением в городе приличного места для зимних прогулок генеральша с дочерью гуляла на нем между двумя и четырьмя часами. На окнах висели огромные полосатые маркизы{38}. Внутреннее убранство соответствовало наружному. Из больших сеней шла широкая, выкрашенная под дуб лестница, устланная ковром и уставленная по бокам цветами. При входе Калиновича лакей, глуповатый из лица, но в ливрее с галунами, вытянулся в дежурную позу и на вопрос: "Принимают?" - бойко отрезал: "Пожалуйте-с", - и побежал вверх с докладом. Калинович между тем приостановился перед зеркалом, поправил волосы, воротнички, застегнул на лишнюю пуговицу фрак и пошел.
Генеральша сидела, по обыкновению, на наугольном диване, в полулежачем положении.
Мамзель Полина сидела невдалеке и рисовала карандашом детскую головку. Калинович представился на французском языке. Генеральша довольно пристально осмотрела его своими мутными глазами и, по-видимому, осталась довольна его наружностью, потому что с любезною улыбкою спросила:
- Вы помещик здешний?
- Нет-с, - отвечал Калинович, взглянув вскользь на Полину, которая поразила его своим болезненным лицом и странностью своей фигуры.
- Верно, по каким-нибудь делам сюда приехали? - продолжала генеральша. Она сочла Калиновича за приехавшего из Петербурга чиновника, которого ждали в то время в город.
- Нет, я здесь буду служить, - отвечал тот.
- Служить? - сказала генеральша тоном удивления. - Какую же вы здесь службу имеете? - прибавила она.
- Я определен смотрителем уездного училища.
Мать и дочь переглянулись.
- Что ж это за служба? - сказала первая.
- Это, верно, на место этого старичка... - заметила Полина.
- Да-с, - отвечал Калинович.
Мать и дочь опять переглянулись. Генеральша потупилась.
Полина совсем почти прищурила глаза и начала рисовать. Калинович догадался, что объявлением своей службы он уронил себя в мнении своих новых знакомых, и, поняв, с кем имеет дело, решился поправить это.
- Мне еще в первый раз приходится жить в уездном городе, и я совсем не знаю провинциальной жизни, - сказал он.
- Скучно здесь, - проговорила генеральша как бы нехотя.
- Общество здесь, кажется, немногочисленно?
- Кажется.
- Оно состоит только из одних чиновников?
- Право, не знаю.
- Но ваше превосходительство изволите постоянно жить здесь? - заметил Калинович.
- Я живу здесь по моим делам и по моей болезни, чтоб иметь доктора под руками. Здесь, в уезде, мое имение, много родных, хороших знакомых, с которыми я и видаюсь, - проговорила генеральша и вдруг остановилась, как бы в испуге, что не много ли лишних слов произнесла и не утратила ли тем своего достоинства.
- Я с большим сожалением оставил Москву, - заговорил опять Калинович. Нынешний год, как нарочно, в ней было так много хорошего. Не говоря уже о живых картинах, которые прекрасно выполняются, было много замечательных концертов, был, наконец, Рубини.
- Он там очень недолго был, два или три концерта дал, - заметила Полина.
- И какие же эти концерты? Обрывки какие-нибудь!.. Москву всегда потчуют остаточками... Мы его слышали в Петербурге в полной опере, - сказала генеральша.
- Он пел лучшие свои арии, и Москва была в восторге, - возразил Калинович.
- Что ж Москва? Москва всегда и всем готова восхищаться.
- Точно так же, как и Петербург. Москва еще, мне кажется, разумнее в этом случае.
- Как можно сравнить: Петербург и Москва!.. Петербург - чудо как хорош, а Москвы... я решительно не люблю; мы там жили несколько зим и ужасно скучали.
- Это личное мнение вашего превосходительства, против которого я не смею и спорить, - сказал Калинович.
- Нет, это не мое личное мнение, - возразила спокойным голосом генеральша, - покойный муж мой был в столицах всей Европы и всегда говорил, - ты, я думаю, Полина, помнишь, - что лучше Петербурга он не видал.
- А вы сами жили в Петербурге? - отнеслась Полина к Калиновичу.
- Я даже не бывал там, - отвечал тот.
Мать и дочь усмехнулись.
- Как же вы его знаете, когда не бывали? Я этого не понимаю, - заметила Полина.
- И я тоже, - подтвердила мать.
Калинович ничего на это не возражал.
Генеральша и дочь постоянно высказывали большую симпатию к Петербургу и нелюбовь к Москве. Все тут дело заключалось в том, что им действительно ужасно нравились в Петербурге модные магазины, торцовая мостовая, прекрасные тротуары и газовое освещение, чего, как известно, нет в Москве; но, кроме того, живя в ней две зимы, генеральша с известною целью давала несколько балов, ездила почти каждый раз с дочерью в Собрание, причем рядила ее до невозможности; но ни туалет, ни таланты мамзель Полины не произвели ожидаемого впечатления: к ней даже никто не присватался.
В остальную часть визита мать и дочь заговорили между собой о какой-то кузине, от которой следовало получить письмо, но письма не было. Калинович никаким образом не мог пристать к этому семейному разговору и уехал.
- Кто это такой? - сказала генеральша.
- Смотритель, мамаша! - отвечала Полина.
- Какая дерзость: вдруг является, знакомится... Очень мне нужно!
- Он недурно произносит по-французски, - заметила дочь.
- Кто ж нынче не говорит по-французски? По этому нельзя судить, кто он и что он за человек. Он бы должен был попросить кого-нибудь представить себя; по крайней мере я знала бы, кто его рекомендует. А все наши люди!.. Когда я их приучу к порядку! - проговорила генеральша и дернула за сонетку.