- Как же, поезжай! Он не пустит меня, конечно.
   - Черт его возьми! Его и спрашивать не надо. Деньги и вещи при тебе?
   - Да, - подтвердила Полина.
   - Ты все это уложи, выбери день, когда его дома не будет, пошли за наемными лошадьми и поезжай... всего какие-нибудь полчаса времени на это надо.
   Полина грустно покачала головой.
   - Я боюсь его ужасно!.. Если б ты только знал, какой он страх мне внушает... Он отнял у меня всякий характер, всякую волю... Я делаюсь совершенным ребенком, как только еще говорить с ним начинаю... - произнесла она голосом, полным отчаяния.
   - Ты боишься, сама не знаешь чего; а мне угрожает каторга. Помилуй, Полина! Сжальтесь же вы надо мной! Твое предположение идти за мной в Сибирь - это вздор, детские мысли; и если мы не будем действовать теперь, когда можно еще спастись, так в результате будет, что ты останешься блаженствовать с твоим супругом, а я пойду в рудники. Это безбожно! Ты сама сейчас сказала, что я гибну за тебя. Помоги же мне хоть сколько-нибудь...
   - О господи! - воскликнула Полина. - Неужели ты сомневаешься, что если б от меня что-нибудь зависело...
   - Конечно, от тебя, - перебил князь.
   Полина зарыдала... Но в это время раздался шум, и послышались явственные шаги по коридору. Князь вздрогнул и отскочил от нее; та тоже, сама не зная чего, испугалась и поспешно отерла слезы.
   - Что такое? - проговорила она.
   - Не знаю, - отвечал князь уже шепотом.
   В это время двери отворились, и вошел Калинович в вицмундирном сюртуке и в крестах. Его сопровождал бледный, как мертвец, смотритель Медиокритский.
   Полина схватилась за стул, чтоб не упасть. Судороги исказили лицо моего героя; но минута - и они перешли в улыбку.
   - Вас, князь, так любят дамы, что я решительно не могу им отказать в желании посещать вас и даже жену мою отпустил, хоть это совершенно противозаконно, - проговорил Калинович довольно громко.
   - Я вам очень благодарен, - отвечал князь.
   - У вас, кажется, помещение нехорошо; я постараюсь поместить вас удобнее, - продолжал Калинович. - Ну, я за тобой приехал, пора уж! Поедем в моей карете, - прибавил он, обращаясь к Полине.
   - Поедем, - отвечала она.
   - Идем, значит. Я уж все кончил, - заключил Калинович, указывая рукой на дверь.
   Полина пошла.
   - До свиданья, - присовокупил он князю и вышел.
   У кареты их встретил и посадил любезный, но уже струсивший прапорщик.
   - Я дам допускаю к князю... как же дамам отказать? - проговорил он.
   - Конечно! - отвечал Калинович, захлопывая дверцы у кареты и подымая стекло.
   Медиокритский только посмотрел ему вслед глупым и бессмысленным взглядом.
   В продолжение дороги кучеру послышался в экипаже шум, и он хотел было остановиться, думая, не господа ли его зовут; но вскоре все смолкло. У подъезда Калинович вышел в свой кабинет. Полину человек вынул из кареты почти без чувств и провел на ее половину. Лицо ее опять было наглухо закрыто капюшоном.
   IX
   Посещение вице-губернатором острога имело довольно энергические последствия. Князь был переведен и посажен в камору с железными дверьми, где с самой постройки острога содержался из дворян один только арестант, Василий Замятин, десять лет грабивший и разбойничавший на больших дорогах. Батальонный командир отдал строжайший приказ, чтоб гг. офицеры, содержащие при тюремном замке караулы, отнюдь не допускали, согласно требованию господина начальника губернии, никого из посторонних лиц к арестанту князю Ивану Раменскому во все время производства над ним исследования. В отношении смотрителя Медиокритского управляющим губернией дано было губернскому правлению предложение уволить его от службы без прошения, по неблагонадежности.
   В последний вечер перед сдачей должности своей несчастный смотритель сидел, понурив голову, в сырой и мрачной камере князя. Сальная овечка тускло горела на столе. Невдалеке от нее валялся огрызок огурца на тарелке и стоял штоф водки, собственно для Медиокритского купленный, из которого он рюмочку - другую уже выпил; князь ходил взад и вперед. Видимо, что между ними происходил очень серьезный разговор.
   - А что, скажите, пожалуйста, что говорит этот мерзавец кантонист?
   - О кантонисте вы, ваше сиятельство, не беспокойтесь, - отвечал Медиокритский убедительным тоном. - Он третий раз уж в остроге сидит, два раза сквозь строй был прогнан; человек ломаный, не наболтает на себя лишнего! Я все дело, от первой строки до последней, читал. Прямо говорит: "Я и писать, говорит, не умею, не то что под чужие руки, да и своей собственной". К показаниям даже рукоприкладства не делает... бестия малый одно слово! Теперь они его больше на том допытывают, что он за человек. Ну, а ему тоже сказать свое звание, значит третий раз сквозь зеленую улицу пройти - не хочется уж этого. Наименовал себя не помнящим родства, да и стоит на том, хоть ты режь! "Пускай, говорит, в арестантскую роту сажают, все без телесного наказания". А что про вас ему разболтать? Помилуйте! Какой резон? Тут уж прямо выходит, крестись да на кобылу укладывайся - знает это, понимает!
   - Ну, а резчик? - спросил князь, продолжая ходить взад и вперед.
   - Резчик тоже умно показывает. Хорошо старичок говорит! - отвечал Медиокритский с каким-то умилением. - Печати, говорит, действительно, для князя я вырезывал, но гербовые, для его фамилии - только. Так как, говорит, по нашему ремеслу мы подписками даже обязаны, чтоб казенные печати изготовлять по требованию только присутственных мест, каким же образом теперь и на каком основании мог сделать это для частного человека?
   - Умно, - повторил князь.
   - Умно-с! - повторил и Медиокритский.
   - Один только Петрушка мой, выходит, и наболтал... это черт знает, какая скотина! - воскликнул князь.
   - И Петр ваш ничего, решительно ничего! - подхватил Медиокритский. Во-первых, показания крепостных людей приемлются на господ только по первым трем пунктам; а второе, он и сговаривает.
   - Сговаривает?
   - Сговаривает. Вот этта ему как-то на днях с кантонистом очная ставка была, - тот его разбил на всех пунктах. "Ты, говорит, говоришь, что видел меня у барина: в каком же я тогда был платье?" - "В таком-то". - "Хорошо, говорит, где у меня такое платье? Не угодно ли господам следователям осмотреть мои вещи?" А платья уж, конечно, нет такого: по три раза, может, в неделю свой туалет пропивает и новый заводит. "Ты говоришь, что в барской усадьбе меня видел: кто же меня еще из других людей видел? Я не иголка, а целый человек; кто меня еще видел?" - "Кто тебя видел еще, того не знаю". "То-то, братец, говорит, ты, видно, больше говоришь, чем знаешь. Попомни-ка хорошенько, дурак этакой, меня ли еще видел?" - "А может, говорит, и не вас"... Словом, путает.
   - Путает! - подтвердил князь.
   - Да еще то ли он им наплетет - погодите вы немного! - продолжал Медиокритский таинственным тоном. - Не знаю, как при новом смотрителе будет, а у меня он сидел с дедушкой Самойлом... старичок из раскольников, может, изволили видать: белая этакая борода. Тот на это преловкий человек, ни один арестант теперь из острога к допросу не уедет без его наставления, и старик сведущий... законник... лет семь теперь его по острогам таскают... И он это делает не то, чтоб ради корысти какой, а собственно для спасения души своей. "Если, говорит, я не наставлю их, в слепоте ходящих, в ком же им после того защиту иметь?" Он Петру прямо начал с того: "Несть, говорит, Петруша, власти аще не от бога, а ты, я слышал, против барина идешь. Нехорошо, говорит, братец!.. Но, и окроме того, если барину будет худо, так и ты не уйдешь". "Ах, говорит, дедушка, что ж мне теперь делать, если я в первый раз дал такие ответы?" А я, как нарочно, тут на эти его самые слова и вхожу. "Ну уж, я говорю, братец, ты этого не говори: мы тоже знаем, каким манером тобой первые показания сделаны. Видели, как пучки розог проносили. Достало, чай, припарки на две, на три". - "Точно так, говорит, ваше благородие, было это дело!"
   - О-то, мерзавцы! - воскликнул князь, пожимая плечами.
   - Три раза принимались... - подтвердил Медиокритский, - ну, и, разумеется, сробел, разболтал все!.. А что теперь ему прямо попервоначалу объявить надо прокурору, а потом и на допросах сговорить, пояснив, что все первые показания им сделаны из-под страха - так мы ему и внушили.
   - Из страха? Да! Хорошо! - подхватил князь, одобрительно кивнув головой.
   - Хорошо-с! Да и все дело могло бы прекраснейшим манером идти. Резчик тоже говорит, что они его стращали, а кантонисту, как целковых десять обещать, так он и рубцы покажет, где сечен. У него, по прежним еще деяньям, вся спина исполосована - доказательства, значит, когда хочешь, налицо... Да как теперь вы еще объявите, что первое показание вами дано из-под страха пытки, коей вам угрожали, несмотря на ваше дворянское и княжеское достоинство, так они черт знает, куда улетят - черт знает! - заключил Медиокритский с одушевлением.
   - Улетят! - повторил князь.
   - Непременно! Строжайшей ответственности, по закону, должны быть подвергнуты. Но главная теперь их опора в свидетельстве: говорят, документ, вами составленный, при прошении вашем представлен; и ежели бы даже теперь лица, к делу прикосновенные, оказались от него изъятыми, то правительство должно будет других отыскивать, потому что фальшивый акт существует, и вы все-таки перед законом стоите один его совершитель.
   Князь побледнел.
   - Украсть его! - произнес он, закусывая усы. - Украсть во что б то ни стало!
   Медиокритский усмехнулся.
   - Не украсть бы, а, как я тогда предполагал, подменить бы его следовало, благо такой прекрасный случай выходил: этого старика почтмейстера свидетельство той же губернии, того же уезда... точно оба документа в одну форму отливали, и все-таки ничего нельзя сделать. Полицеймейстер, говорят, теперь подлинного дела не только что писцам в руки не дает, а даже в полицию совсем не сносит; все допросы напамять отбирает, по тому самому, что боится очень, - себя тоже бережет... Где это видано, помилуйте! Начальник губернии делает распоряжение о производстве следствия и сам присутствует на нем: ведь это прямо, значит, направлять следователя, чтоб он действовал, как я хочу, а тот, конечно, как подчиненный, и действует так... Как же это возможно-с?
   - Да, - подтвердил князь.
   - Невозможно-с, - повторил Медиокритский, - и не будь теперь подобного, незаконного, со стороны губернатора, настояния, разве такое бы могло иметь направление ваше дело? Разве тот же полицеймейстер не пошел бы на деньги? Знаем тоже его не сегодня; может, своими глазами видали, сколько все действия этого человека на интересе основаны: за какие-нибудь тысячи две-три он мало что ваше там незаконное свидетельство, а все бы дело вам отдал берите только да жгите, а мы-де начнем новое, - бывали этакие случаи, по смертоубийствам даже, где уж точно что кровь иногда вопиет на небо; а вы, слава богу, еще не душу человеческую загубили! И после прямо бы можно было написать, что действительно вами было представляемо свидетельство, но на имение существующее господина почтмейстера; а почему начальство таким образом распорядилось и подвергло вас тюремному заключению, - вы неизвестны и на обстоятельство это неоднократно жаловались как уголовных дел стряпчему, так и прокурору.
   Князь соображал...
   - Доверенности у меня нет от этого старого черта, - не поворотишь ее задним числом! - возразил он.
   - Доверенности пускай и не будет; что вы беспокоитесь! - воскликнул Медиокритский. - Это их вина, что они вас, без доверия от залогодателя, допустили до торгов. Старого журнала комиссии у них нет. Я тогда, с ваших слов, пугнул этого секретаря. Он при мне его сжег, а после, сглупа да со страха, удавился. Нового они теперь поэтому составить не могут, а если б и составили, так не будет его скрепы, как человека мертвого; прямо на это обстоятельство и упереть можно будет, и накидать таких тут петель, что сам черт их не разберет, кто кого дерет... Пределы судебной власти мы тоже знаем. Коли ваше дело таким манером затемнить да запутать, так много-много, что оставят вас в подозрении, да и то еще можно будет обжаловать.
   Князь очень хорошо понимал, что Медиокритский говорит почти правду. Надежда остаться только в подозрении мелькнула перед ним во всей прелести своими радужными цветами.
   - Что же делать нам, а? - больше спросил он.
   Медиокритский пожал плечами.
   - Делать одно, что хлопотать надо об удалении вашего сродственничка и общего всех нас злодея! - произнес он каким-то отчаянно-решительным голосом; потом, помолчав, продолжал с грустным умилением: - И сколько бы вам все благодарны были за то - так и выразить того невозможно. Хотя бы теперь по губернскому правлению послушать: только одни университетские и превозносят его, а что прочие служащие стоном от него стонут. Исстари было там заведено, что коли проситель пришел, прямо идет в отделение; там сделают ему какую-нибудь справочку, он рублик либо два - все уж беспременно в стол даст; а нынче и думать забудь: собаки посторонней в канцелярские комнаты не пустят. Как арестанты какие-нибудь сидят запертыми! Коли кто из публики пришел, сейчас пожалуй в присутствие; туда для него дело вынесут и все, что надо, прочтут и объяснят. Когда бывали в каком присутственном месте такие порядки? Ведь это значит у служащего последний кусок отнимать!
   Князь почти не слушал Медиокритского и что-то сам с собою соображал.
   - А хоть бы и про себя мне сказать, - продолжал между тем тот, выпивая еще рюмку водки, - за что этот человек всю жизнь мою гонит меня и преследует? За что? Что я у его и моей, с позволения сказать, любовницы ворота дегтем вымазал, так она, бестия, сама была того достойна; и как он меня тогда подвел, так по все дни живота не забудешь того.
   - Да... и, наконец, теперь все преследует! - отозвался, наконец, князь.
   - Да-с... а и теперь... - подхватил Медиокритский, - из старших секретарей в какую должность попал! Хороший писец губернского правления на это место не пойдет, но он и в том поэхидствовал и позавидовал, что я с детьми своими, может быть, одной с арестантами пищей питался - и того меня лишил теперь! Пьяного мужика, коли хозяин прогоняет от себя, так тому от правительства запрещено марать у него паспорт, чтоб он мог найти кусок хлеба в другом месте, а чиновнику и этой льготы не дано! Куда я теперь сунусь! Помилуйте! Всякий начальник, взглянув на аттестат, прямо скажет: "Были вы, милостивый государь, секретарем губернского правления, понизили вас сначала в тюремные смотрители, а тут и совсем выгнали: как я вас могу принять!" Ведь он, эхидная душа, поступаючи так со мной, понимал это, и что ж мне после того осталось делать? Полевой работы я не снесу по силам моим, к мастерствам не приучен, в извозчики идти - званье не позволяет, значит, и осталось одно: взять нож да идти на дорогу.
   На последних словах Медиокритский даже прослезился и отер глаза бумажным носовым платком.
   - Все это вздор и со временем поправится, но тут такого рода обстоятельство открывается... - начал князь каким-то протяжным тоном, господин этот выведен в люди и держится теперь решительно по милости своей жены...
   - Это слыхали-с, - подтвердил Медиокритский.
   - Да, - продолжал князь, - жена же эта, как вам известно, мне родственница и в то же время, как женщина очень добрая и благородная, она понимает, конечно, все безобразие поступков мужа и сегодня именно писала ко мне, что на днях же нарочно едет в Петербург, чтобы там действовать и хлопотать...
   Медиокритский слушал князя, склонив голову.
   - А потому, - продолжал тот, - завтрашний же день извольте вы отправиться к ней от моего имени. Вас пропустят! Вы расскажите ей сегодняшний разговор наш и постарайтесь, сколько возможно, растолковать, что именно мы хотим и чего первого надобно добиваться.
   - Это можно будет сделать, - отвечал Медиокритский кротким голосом.
   - Да, но и кроме того: так как она все-таки женщина и, при всем своем желании, при всей возможности, не в состоянии сама будет вести всего дела и соображать, тем больше, что на многие, может быть, обстоятельства придется указать доносом, подать какую-нибудь докладную записку...
   - Действительно-с, - подтвердил Медиокритский тем же кротким тоном.
   - По всему этому необходимо, чтобы при ней был руководитель, и вот, если вы хотите, я рекомендую ей, чтобы она вас взяла с собой в Петербург как человека мне преданного и хорошо знающего самое дело.
   Лицо Медиокритского просияло удовольствием, но он счел, однако, за нужное скрыть это.
   - Вам ведь теперь здесь делать нечего, - заключил князь.
   - Конечно, что нечего-с! - подтвердил Медиокритский. - Только, откровенно говоря, ваше сиятельство, - прибавил он после короткого молчания и с какой-то кислой улыбкой, - сколько ни несчастно теперь мое положение, но в это дело мне даром влопываться невозможно.
   - Кой черт даром! Кто это вам говорит? Просите там, сколько вам надобно! - проговорил князь.
   Лицо Медиокритского умилилось.
   - Мне надобно, ваше сиятельство, не больше других. Вон тоже отсюда не то, что по уголовным делам, а по гражданским искам чиновники езжали в Петербург, так у всех почти, как калач купить, была одна цена: полторы тысячи в год на содержание да потом треть или половину с самого иска, а мне в вашем деле, при благополучном его окончании, если назначите сверх жалованья десять тысяч серебром, так я и доволен буду.
   - Как десять тысяч? Ведь это состояние! Что вы? - воскликнул князь.
   - А как же иначе? - возразил Медиокритский, склонив голову. - Хоть бы теперь насчет этих доносов, - если он безыменный, так ему почти никакой веры не дают, а коли с подписью, так тоже очень ответствен, и тем паче, что вице-губернатор - машина большая, и обвинять его перед правительством не городничего какого-нибудь. Он в Петербурге, может быть, на двенадцати якорях стоит, и каждый, может, из них примет это себе в обиду. Я же маленький человек, в порошок стереть могут... к слову какому-нибудь нескладному придерутся, и за то отдадут в уголовную, а я ее, матушку, тоже знаю: по должности станового пристава, за пустяки, за медленность - судился, так и тут всякую шваль напой да накорми... совершенно было разорили! А хоть бы и вам, - продолжал Медиокритский вразумляющим тоном, - скупиться тут нечего, потому что, прямо надобно сказать, голова ваша все равно что в пасти львиной или на плахе смертной лежит, пока этот человек на своем месте властвовать будет.
   - Ну, черт тут в деньгах! Сочтемся! - перебил князь.
   - Разумеется, - подтвердил его собеседник, а потом, как бы сам с собой, принялся рассуждать печальным тоном: - Как бы, кажется, царь небесный помог низвергнуть этого человека, так бы не пожалел новую ризу, из золота кованную, сделать на нашу владычицу божью матерь, хранительницу града сего.
   - Именно, - подхватил князь. - Так так, значит, - заключил он, видимо, желая поскорее выпроводить своего собеседника.
   - Да уж так покуда будет!.. Начнем хлопотать, - отвечал тот. - Посошок, однако, на дорожку позвольте взять, - прибавил он, наливая и выпивая рюмку водки.
   - Сделайте одолжение, - отвечал князь, скрывая гримасу и с заметно неприятным чувством пожимая протянутую ему Медиокритским руку, который, раскланявшись, вышел тихой и кроткой походкой.
   Присутствие духа, одушевлявшее, как мы видели, все это время князя, вдруг оставило его совершенно. Бросившись на диван, он вздохнул всей грудью и простонал: "О, тяжело! Тяжело!"
   Тяжело, признаться сказать, было и мне, смиренному рассказчику, довесть до конца эту сцену, и я с полной радостью и любовью обращаю умственное око в грядущую перспективу событий, где мелькнет хоть ненадолго для моего героя, в его суровой жизни, такое полное, искреннее и молодое счастье!
   X
   У театрального подъезда горели два фонаря. Как рыцарь, вооруженный с головы до ног, сидел жандарм на лошади, употребляя все свои умственные способности на то, чтоб лошадь под ним не шевелилась и стояла смирно. Другой жандарм, побрякивая саблей, ходил пеший. Хожалый, в кивере и с палочкой, тоже ходил, перебраниваясь с предводительским форейтором.
   - Что мотаешься, дылда? - говорил он.
   - А ты что лаешься? - отвечал форейтор.
   - Еще бы те не лаяться, коли порядку не знаешь, черт этакой!
   - Сам черт! Дьяволы экие, право! - продолжал форейтор, осаживая лошадей.
   - Ну да, дьяволы! Поговори еще у меня! - ответил хожалый и отступился.
   Толстый кучер советника питейного отделения, по правам своего барина, выпив даром в ближайшем кабаке водки, спал на пролетке. Худощавая лошадь директора гимназии, скромно питаемая пансионским овсом, вдруг почему-то вздумала молодцевато порыть землю ногою и тем ужасно рассмешила длинновязого дуралея, асессорского кучера.
   - Глянь-ко, глянь, как лапы выкидывает!.. Штукарка же она, паря, у тебя! - сказал он директорскому кучеру.
   - Какая тут штукарка? Так лошадь-леший, пустая! - ответил тот.
   - Леший?
   - Леший! - подтвердил директорский кучер, и затем более замечательного у подъезда ничего не было; но во всяком случае вся губернская публика, так долго скучавшая, была на этот раз в сборе, ожидая видеть превосходную, говорят, актрису Минаеву в роли Эйлалии, которую она должна была играть в известной печальной драме Коцебу{426} "Ненависть к людям и раскаяние". Трагик, говорят, тоже был очень хороший и с душой. Зала театра по случаю торжественного спектакля была освещена в два ряда. Занавес, изображающий городскую площадь, таинственно колебался, и сквозь обычную на средине его дырочку показывался по временам любопытствующий человеческий глаз. Кресла были полнехоньки мужчинами, между которыми лоснилось и блестело довольное число, как ладонь, гладких, плешивых голов, и очень рельефно рисовалась молодцеватая фигура председателя казенной палаты, который стоял в первом ряду, небрежно опершись на перегородку, отделявшую музыкантов. Инженерный поручик, прекрасно играющий на фортепьяно, был также в первом ряду и не без эффекта кутался в шинель с бобровым воротником. В третьем или четвертом ряду сидел толстый магистр. Отпускной мичман беспрестанно глядел, прищурившись, в свой бинокль и с таким выражением обводил его по всем ложам, что, видимо, хотел заявить эту прекрасную вещь глупой провинциальной публике, которая, по его мнению, таких биноклей и не видывала; но, как бы ради смирения его гордости, тут же сидевший с ним рядом жирный и сильно потевший Михайло Трофимов Папушкин, заплативший, между прочим, за кресло пятьдесят целковых, вдруг вытащил, не умея даже хорошенько в руках держать, свой бинокль огромной величины и рублей в семьдесят, вероятно, ценою. Мичман был уничтожен! Бельэтаж в свою очередь блестел дамами, из которых многие, несмотря на явную опасность простудиться, приехали декольте. Большая часть из них имела при себе детей, из которых иные начали уж реветь. Одна только ложа в этом случае представляла исключение и была сравнительно с другими пустынна. В ней помещался один-одинехонек повеса Козленев. Он, по его словам, нарочно взял ложу, чтоб иметь возможность падать в обморок в раздирательных сценах драмы. Семь часов, наконец, пробило. В залу вошел торопливо, с озабоченным лицом, полицеймейстер, прямо подошел к председателю казенной палаты и шепнул ему что-то на ухо. Тот побледнел. Едва полицеймейстер успел оборотиться в другую сторону, как к нему адресовался инженерный поручик.
   - Что такое? Не случилось ли чего-нибудь?
   - Губернатор новый у нас; старик в отставку вышел, - отвечал полицеймейстер.
   - По своему желанию?
   - Какое по желанию... велели!
   - Кто ж на его место будет? - спросил поручик с заметным уж беспокойством.
   - Да вряд ли не вице-губернатор, - отвечал полицеймейстер.
   У инженера окончательно лицо вытянулось.
   - Это черт знает, как человека выводят!.. - невольно воскликнул он, но потом тотчас же опомнился. - А что, в театре он будет? - прибавил он, взглянув на губернаторскую ложу, где так еще недавно сидела его милая и обязательная покровительница губернаторша; но теперь там было пусто, и никогда уж она там не будет сидеть. Молодому инженеру сделалось не на шутку грустно: тут только он понял, что любил эту женщину. Полицеймейстер между тем прошел в другие ряды и стремился к магистру, желая, вероятно, на всякий случай заискать в нем, так как тот заметно начинал становиться любимцем вице-губернатора. Наклонившись к нему, он шепнул:
   - Губернатор сменен, и вице-губернатор на место его назначается.
   - Пора, наконец! - воскликнул магистр. - И отлично будет: этот славный человек! - прибавил он.
   Полицеймейстер ничего на это не сказал и переглянулся с Папушкиным.
   - Так ли, как мне в Питере говорили? - спросил тот.
   - Так, так, - отвечал полицеймейстер. Папушкин вздохнул.
   - Эх-ма! - проговорил он и задумался.
   В бельэтаже тоже очень невдолге распространилась эта новость.
   Встревоженный председатель казенной палаты сейчас же прошел в ложу к своему семейству и сказал на ухо жене. Та отвечала ему значительным взглядом своих больших и очень еще недурных голубых глаз. Она, с одной стороны, испугалась за мужа, который пользовался дружбой прежнего губернатора, а с этим был только что не враг, но с другой - глубоко обрадовалась в душе, что эта длинновязая губернаторша будет, наконец, сведена с своего престола. Сидевшая с ней рядом председательша уголовной палаты сейчас же поинтересовалась узнать, что такое сказал ей генерал?
   - Губернатор сменен, и вице-губернатор будет вместо его, - отвечала председательша казенной палаты, сколь возможно, по важности предмета, спокойным тоном.
   Председательша уголовной палаты поступила совершенно иначе. Кто знает дело, тот поймет, конечно, что даму эту, по независимости положения ее мужа, менее, чем кого-либо, должно было беспокоить, кто бы ни был губернатор; но, быв от природы женщиной нервной, она вообще тревожилась и волновалась при каждой перемене сильных лиц, и потому это известие приняла как-то уж очень близко к сердцу.