Он так увлекся собственной эйфорией, что едва не упустил пучеглазого. Тот свернул за угол очередного панельного девятиэтажного дома и выпал из поля зрения. Когда же Паша последовал вслед за ним, то обнаружил, что объект слежки исчез.
   Павел не запаниковал. Пробуждающиеся инстинкты филера кинули его в ближайший подъезд дома, там он и обнаружил Экзофтальмика, безуспешно пытающегося попасть ключом, дрожащим в руке, в круглую скважину черной железной двери.
   – Позвольте вам помочь, – произнес Павел тоном, исключающим всякое сопротивление, после чего весьма нахально выдернул связку ключей из пальцев Бассарея и открыл дверь. – Прошу вас, – повел он рукой. – Проходите, уважаемый господин Сабазидис.
   – Э-э… – Физиономию Экзофтальмика повело нервным тиком сразу в трех направлениях, глаза поплыли в стороны, каждый сам по себе. – Мое, мое… Отдай, отдай мне. – Пучеглазый потянулся к своим ключам, но Мятликов быстро убрал руку за спину.
   – Разговор есть, – сообщил он. – Где вы предпочитаете общаться, господин Сабазидис? Здесь, мне кажется, не совсем удобное место. Может быть, мы пройдем в вашу квартиру?
   – Нет, нет. Нельзя. Уходи, чужой человек, человек. Отдай и уходи, уходи.
   – Не уйду, – заявил Паша. – Просто не уйду, и все. В конце концов, я имею право знать, что за ерунда творится в моей жизни. Чудеса начались сразу после того, как я встретил вас – и чем дальше, тем чуднее все закручивается. Кто вы такой, Бассарей Сабазидис – так, кажется, вы себя назвали? И какое отношение имеет к вам сатир в животе у беременной?
   – Не знаю, – пробормотал Экзофтальмик. Он попытался испуганно опустить очи долу; здоровый глаз послушно уставился в пол, но выпученный вдруг самостоятельно пополз вверх и с любопытством уставился на Мятликова. – Не знаю, не знаю, не знаю. Какой сатир, сатир, сатир?
   Ого… Повело пучеглазого. Повторять каждое слово по три раза – это уже перебор. Так и за полгода до сути не доберешься.
   – Не надейтесь отбрыкаться, – строго сказал Павел. – Вы скажете мне все, что знаете, иначе я от вас не отвяжусь. Круглые сутки буду за вами ходить, пока не расколю на признание. Я уже говорил вам, что я врач. Так вот, к нам в больницу доставили беременную девушку. Она в коме… без сознания, понимаете? А в животе у нее – плод с рожками, конским хвостиком и козлиными ножками. Вам это ни о чем не говорит?
   Паша попал в точку. Еще как попал. Все лицевые тики Экзофтальмика мгновенно остановились, превратив физиономию в неподвижную, до предела изумленную маску. Рот приоткрылся, нижняя челюсть безвольно отвалилась вниз. Оба глаза уставились на Мятликова, причем здоровый выпучился почти до той же степени, что и больной.
   Полминуты прошло в молчании. Потом Павел поднял руку и пощелкал пальцами перед носом Экзофтальмика.
   – Эй, господин Сабазидис! – громко позвал он. – Ау! Не спите, товарищ! Ответьте на мой вопрос и я верну вам ключи!
   – Не знаю… – Сабазидис выдавил из себя звук, напоминающий скрежет двери, не открывавшейся лет двадцать. – Уходи, чужой человек. Отдай мое и уходи. А то позову милицию.
   Так-так… Ни одного повтора. И упоминание о милиции – явный привет из мира реальности. Это уже лучше. Прогресс налицо.
   – Паракало, на мэ созис, о антропэ мэ та аспра руха! – Павел четко произнес каждое слово, выученное им за сегодняшний день наизусть. – Не будете ли любезны объяснить, господин Сабазидис, что означает сия фраза?
   – Пожалуйста… – проскрипел Экзофтальмик. – Пожалуйста, спаси меня, человек в белых одеждах. Вот что это значит, значит. Да, да.
   – Сатирчик сказал мне это. Это по-гречески?
   – Да, да. Греческий. Какой, какой сатир? Какие белые одежды, одежды?
   – Сатир – это то, чем беременна девчонка. Он у нее внутри, понимаете? А белые одежды – полагаю, мой медицинский халат.
   – Так он у нее там, там? – пучеглазый показал на свой живот. – Прямо там, да, да?
   – Именно, – подтвердил Павел. – Прямее не бывает.
   – Лиэй, – прошептал Экзофтальмик и сделал попытку осесть на пол. Павел помешал ему – подхватил подмышки и аккуратно прислонил к стене.
   – Что – Лиэй? – переспросил он.
   – Лиэй. Лиэй, Лиэй, Лиэй, Лиэй…
   Граммофонную пластинку внутри пучеглазого заело напрочь.
   – Я понял, что Лиэй, – Павел слегка встряхнул Экзофтальмика, голова того безвольно мотнулась. – Скажите еще что-нибудь, хватит талдычить одно и то же.
   – Он пришел, Лиэй. Но ему трудно, трудно. Спаси его, человек.
   – То есть я должен его спасти?
   – Да. Да.
   – А вы в этом заинтересованы?
   – Очень, очень.
   – Тогда придется пройти в вашу квартиру и поговорить. У вас есть квартира? Или вы обитаете на лестничной площадке, в уютном соседстве с мусоропроводом?
   – Есть, есть. Хорошая, хорошая большая квартира.
   – Небось, еще и чистая? – язвительно поинтересовался Паша.
   – Очень, очень чистая.
   – Что ж, тогда не будем откладывать. Какой номер квартиры?
   – Девять. Девять.
   – Просто девять или девяносто девять?
   – Девять.
   – Пошли, – коротко сказал Павел. И потащил пучеглазого вверх по лестнице.
* * *
   Хорошая, большая и очень-очень чистая квартира оказалась однокомнатной конуркой на третьем этаже – слава Богу, не загаженной до тошнотворного состояния, как имел основания предполагать Мятликов, но все же основательно запущенной, запыленной и заполненной кислым душком стареющего человеческого тела. Пока Экзофтальмик стягивал с себя пальто, Павел произвел беглый осмотр помещения. В комнате обнаружился диван, продавленный посередке чуть ли не до пола, тумбочка с телевизором (судя по тому, что телевизор был повернут лицом к стене, вряд ли его кто-то смотрел), а также большой фанерный шкаф – вероятно, хранящий пару скелетов. Кроме того, в деревянных кадках росли два фикуса – довольно ухоженного вида. Света, во всяком случае, им должно было хватать – занавесок на окнах не было и в помине. Павел попытался открыть форточку – не тут-то было. В раме сидел гвоздь – огромный, толщиной в полпальца. Павел хмыкнул и перешел на кухню. Экзофтальмик уже возился там, укладывая магазинную добычу в холодильник. Про кухоньку можно было сказать одно: она определенно не принадлежала алкоголику. Не была уставлена пустыми бутылками, отсутствовали также раскиданные там и сям высохшие остатки того, что в люмпенской среде принято называть закуской. Небольшой стол с изрезанной, но относительно чистой клеенкой, две бледные тонконогие табуретки. И еще: шкапчик с посудой, эмалированная мойка в потеках ржавчины и скособоченная газовая плита. И всё. Вполне достаточно для примитивного существования, не отягощенного буржуазными предрассудками.
   – Лиэй, Лиэй, Лиэй, – бубнил себе под нос Экзофтальмик, склонившись перед маленьким древним холодильником, утонув в нем головой. – Он снова придет, снова. Лиэй, Лиэй…
   Павел приподнял табуретку, произвел осмотр, решил, что сей предмет мебели, несмотря на свою видимую хлипкость, не развалится под его внушительным весом, сел, прислонился спиной к стене и сцепил руки на животе.
   – Я жду! – напомнил он.
   – Лиэй, Лиэй… – Пучеглазый наконец-то закрыл свой драгоценный холодильник и повернулся к Паше лицом. – Он придет, придет. Ты помоги ему, хороший человек. Самому ему трудно, трудно.
   – Что ему трудно?
   – Трудно выйти в мир. Ему нужен разрешитель.
   – Разрешитель? – озадаченно переспросил Мятликов. – Это что еще за слово такое?
   – Разрешитель, разрешитель, да. Ты будешь разрешителем. Поставишь его на ноги, ноги. И скажешь: иди, иди. И он пойдет.
   – Почему именно я?
   – Потому что ты первый, кто увидел его, первый. Узнал его, узнал. Он положил глаз на тебя, тебя. И ты скажешь ему. И он пойдет. И освободит тебя.
   – Освободит? – Павел скептически усмехнулся. – От чего освободит?
   – От всего этого, этого, – Экзофтальмик нелепо взмахнул руками. – И ты будешь свободен. Познаешь радость и негу.
   – Так не пойдет! – Павел упрямо качнул головой. – Видите ли, уважаемый Бассарей, есть у меня подозрение: то, что вы подразумеваете под свободой, вовсе мне не нужно.
   – Нужно, нужно! – выкрикнул Экзофтальмик, брызнув слюной. – Нужно не всем, но тебе! Тебе! Ты несчастен! Ты станешь счастливым, счастливым, да!
   – Всё, хватит! – рявкнул Павел. – Кто вам сказал, что я несчастен? У меня все нормально. Понятно? Не надо мне никакой вашей свободы от всего, и неги тоже не надо. Всё, пошел я.
   Он вскочил на ноги и решительно двинулся к выходу. Экзофтальмик тут же цапнул его за рукав, потеряв при этом равновесие и едва не свалившись на пол.
   – Подожди, подожди, хороший человек. Поставь Лиэя на ноги и разреши ему. Пожалуйста, пожалуйста! Я отдам тебе все, что у меня есть, есть. Вот эту квартиру. Бери ее, бери.
   – Не дурите! – Павел пытался оторвать руку Экзофтальмика, но тот вцепился как клещ. – Не нужна мне ваша квартира. Ничего мне вообще не нужно.
   – Бери квартиру, бери! Только поставь Лиэя. Он отблагодарит тебя, тебя!
   – Да идите вы к черту! – крикнул Павел, дернулся всем телом и высвободился из клешней Экзофтальмика. – Вы у нас, вроде бы, хозяин рощи, чуть ли не бог, так вот и решайте свои проблемы сами. А меня больше не трогайте! Все, пока!
   Кипя от злости и матерясь громким шепотом, он пересек прихожую, вылетел на лестничную площадку и с грохотом захлопнул за собой дверь.
   Ноги его здесь больше не будет.
* * *
   Дома Павел снял с полки мифологический словарь и занялся поиском слова «Лиэй». В конце концов, нужно все-таки знать, с чем приставал к нему сумасшедший Экзофтальмик.
   Вот что нашел Павел:
   «Дионис, Бахус, Вакх, в греческой мифологии бог плодоносящих сил земли, растительности, виноградарства, земледелия… Дионис славится как Лиэй («освободитель»), он освобождает людей от мирских забот, снимает с них путы размеренного быта, рвет оковы, коими пытаются опутать их враги и сокрушает стены. Он насылает безумие на врагов и страшно их карает… Зооморфное прошлое Диониса отражено в его оборотничестве и представлениях о Дионисе-быке и Дионисе-козле».
   Много там еще чего было, в большой энциклопедической статье про Диониса… Более чем достаточно, чтобы уяснить: бред, происходящий с Павлом, имеет некую фактологическую подложку. И еще более достаточно, чтобы понять, что все это бред и не более того.
   Значит, так: древнегреческий бог Дионис, он же Лиэй, должен родиться в полузверином своем воплощении в начале двадцать первого века в крупном российском госпитале из чрева неопознанной женщины, находящейся в коме. А доктор Павел Мятликов должен поставить его на ноги, дать напутственного шлепка и разрешить идти в мир. Отлично! Как все просто! Проще не придумаешь.
   Паша пожалел, что купил лишь одну маленькую бутылку, и что выпил коньяк слишком рано – за вечер алкоголь сгорел в крови, ушел без остатка, оставив после себя непреходящее возбуждение и бессонницу. Павел проворочался в постели половину ночи, размышляя, стоит ли завтра обратиться к психиатру. Заснул он лишь около трех, и спал беспокойно, тревожно.
* * *
   Утром, само собой, еле вытащил себя из кровати. На работу опоздал на полчаса – небритый, голодный (не успел позавтракать), злой и до омерзения несвежий. Бледная Вера Анатольевна бросилась к нему немедленно:
   – Павел Михайлович, вас уже обыскались! Срочно вызывают к Пенфееву!
   – Что там такое?
   – Точно не знаю. Что-то случилось. Говорят, это из-за той беременной в реанимации – умерла она ночью.
   – Понятно…
   Мятликов натянул халат, глянул в зеркало, убедился в том, что выглядит ужасно – краше в гроб кладут, – сунул в рот мятный леденец и отправился к Пенфееву И.П. – заместителю главврача по лечебной части.
   – Игорь Петрович, к вам можно? – спросил он, приоткрыв дверь кабинета на положенные этикетом двадцать сантиметров и заглянув внутрь правой половиной лица.
   – Заходите, – Пенфеев, и так не слишком улыбчивый, нынешним утром выглядел вовсе как каменная статуя. – Садитесь.
   Шеф восседал в торце стола – длинного, наводящего на мысль о важных и ответственных совещаниях. Павел пересек кабинет, не в силах сбросить с лица нелепую извиняющуюся улыбку, и притулился на стуле сбоку, метрах в двух от Пенфеева.
   – Вы почему на работу опаздываете? – Пенфеев бросил сквозь очки взгляд, замороженный до состояния углекислотного льда. – Почему я должен искать вас целый час, а ваша медсестра даже не знает, где вы и придете ли вообще? Что вы такое вообще себе позволяете?
   – Извините, Игорь Петрович, – заискивающим тоном пролепетал Мятликов. – Так получилось. Я ведь никогда не опаздываю, правда, коллеги могут подтвердить… И ведь не на целый час, а только на полчаса…
   – Я теперь лично буду проверять вас каждый день, – сообщил замглавного. – Буду звонить вам в кабинет каждое утро без пяти восемь, и если, не дай бог, вас не будет на рабочем месте, будем принимать соответствующие оргвыводы.
   – Да-да, конечно, Игорь Петрович. Прошу прощения, Игорь Петрович.
   – Ну а про беременную что скажете? – Пенфеев пристально уставился на Мятликова; во взоре его сквозь лед пробилось чувство – увы, никак не теплое. Административное раздражение, желание прихлопнуть поганца-подчиненного на месте. Размазать его по полу тонким слоем жидкого дерьмеца, без шанса на помилование.
   – Э-э… – промямлил Павел. – Извините, я слышал, что беременная умерла. Но ведь я не имею к этому отношения… Это как бы сфера не моя, а реаниматоров. Если они не смогли, то я-то тут, прошу прощения, при чем?
   – Вы у нас врач высшей категории? – сухо уточнил Пенфеев, прервав расстрел глазами и углубившись в перебирание бумаг, лежащих на столе.
   – Да, Игорь Петрович. Высшей.
   – Высшей, значит… Когда подтверждали категорию?
   – Три года назад. Два года еще осталось…
   – Более того, вы у нас – ведущий специалист по ультразвуковому исследованию беременности. Я не ошибаюсь?
   – Нет, Игорь Петрович. В смысле, да. Да, я – ведущий специалист.
   – И как же вы тогда объясните то, что после двух исследований не увидели выраженную патологию плода? – Шеф вновь поднял глаза, воткнул в Мятликова кинжальный взгляд и бедному Паше снова захотелось залезть под стол. – Генетики говорят, что такое на УЗИ не увидеть нельзя. Говорят, что там комплекс хромосомных мутаций. Набор врожденных аномалий, практически несовместимых с жизнью. А вы написали два нормальных заключения за два дня. Вот они, – Пенфеев извлек из папочки две ксерокопии протоколов и выложил их перед Павлом. – Их писали вы?
   – Я, – Паша побледнел и покраснел одновременно, лицо его изошло мраморными пятнами.
   – А снимки делали?
   – Нет, не делал…
   – И как это объясните?
   – Извините… Не знаю.
   – Как же вы не знаете?! – и без того негромкий голос Пенфеева перетек в гусиное шипение. – Ведь это же была неизвестная женщина, молодая девушка, найденная на улице, неужели вы этого не понимаете? И это значит, что к делу ее привлечены органы внутренних дел, и все мы работаем в данном случае на бумажки, на прокурора… Что я говорю, не мне вам говорить. И мы могли бы ее спасти, если бы вы сразу определили, что плод с уродствами. А так мы берегли его. А в результате – она умерла сегодня, а плод погибнет через день-два. Вы знаете, как это называется? Тяжелая врачебная ошибка – вот что это такое. И удар по репутации нашего учреждения! И уж будьте уверены, что следователи из УВД потреплют нам нервы основательно…
   – Так ее прокесарили? – Павел забыл вдруг о субординации, не слишком вежливо прервав речь замглавного.
   – Сделали кесарево сечение. В три ночи. Плод пока жив. Пока… В детскую областную переправить его не можем – слишком слаб, не довезем. Попросили у них кувез, они дали, наладили его срочно там же, в реанимации. Пока жив.
   – И что там, у плода?
   – Много там чего. Что вы меня спрашиваете? Вы должны все знать лучше меня. Я, извините, не специалист по новорожденным. Я проктолог по специальности. Вот идите сейчас в реанимацию, разберитесь с вопросом, и доложите мне все через час в полном объеме.
   – Хорошо, Игорь Петрович, – закивал головой Павел – не с облегчением еще, далеко было до облегчения, но хотя бы с надеждой выйти из кабинета шефа без инфаркта. – Сейчас же пойду, все выясню. Вы знаете, существует ряд патологий плода, не выявляемых при УЗИ…
   – Это вы своей медсестре расскажете, – перебил его Пенфеев. – А мне расскажете, как было на самом деле. Даю вам час. Вопросы есть?
   – Нет, Игорь Петрович, – просипел Мятликов и спешно покинул кабинет.
* * *
   Все-таки Павел не помчался галопом прямиком в реанимацию – нашел в себе силы дойти до рабочего места, кисло улыбнуться Вере Анатольевне, выпить две таблетки валерьянки, кое-как раскидать больных по коллегам-узистам (сегодняшний день, похоже, полностью выпал из графика) и даже посидеть с закрытыми глазами в любимом своем кресле в задней комнатке. После чего собрал волю в кулак и оправился за очередной порцией тумаков.
   Саша Топыркин, зав. реанимацией, добродушный толстячок пашиного возраста, встретил Павла угрюмо.
   – Ты не в запое, случаем? – осведомился он, пристально осматривая помятую пашину внешность.
   – Ты что? – деланно изумился Павел. – Я ж вообще не пью. Ты знаешь…
   – Перегарчиком от тебя тянет. Все алкоголики такие – не пьют годами, а потом раз – и в запой.
   – Не пью я, – устало соврал Павел. – Просто не пью, и все. Чего ты прицепился, Саш?
   – А почему тогда подлянку нам кинул?
   – Ты что, думаешь, я нарочно?
   – Думаю – да. – Топыркин зло скривился, от былой его дружелюбности не осталось и следа. – Нельзя такое сделать нечаянно! Тем более – тебе. Не отнекивайся, я твою квалификацию знаю. Ты полость в пять миллилитров в загазованном животе находишь, а такое вдруг не увидел. Меня из дома выдернули, мы всю ночь пробегали как цуцики между отделением и оперблоком, одних лекарств на две тысячи баксов извели. Кто их проплачивать будет – ты? А с утра примчался Пенфеев, и вставил нам кол с колючей проволокой… по самые уши. И все по твоей милости, ёпть…
   – Что, совсем дело плохо? – поникшим голосом спросил Паша.
   – Хуже не бывает… – Топыркин махнул рукой. – Пойдем, покажу заключение.
   В ординаторской все присутствующие врачи дружно оторвались от дел, повернулись к Паше, глянули на него как на убийцу и насильника, приговоренного к расстрелу. Вот она, несправедливость жизни… Когда нужно ежедень бежать в чертову реанимацию, цитово смотреть их помирающих больных – бесплатно, само собой, в порядке дружеской взаимопомощи, – это всегда пожалуйста. А вот дождаться сочувствия – хрен вам огородный…
   Паша лукавил. Знал, что его врачебную ошибку прикроют по мере возможности все – и Топыркин, и тот же суровый Пенфеев, и даже главврач Рукавишников – человек большого масштаба, однокашник министра, генерал в медицинской иерархии. Но только будет ли такая возможность? Новорожденный с рогами на голове, хвостом и козлиными копытами – это уже из ряда вон. Через несколько часов здесь соберутся все светила города – посмотреть на уродца. Что скажет им скромный врачишка Мятликов? Что пучеглазый черт Сабазидис его попутал?
   – Вот, читай, – Топыркин шваркнул на стол тонкую, только что заведенную историю болезни. – Педиатра из детской областной вызывали, он нам кувез наладил, и заключение свое написал по ребенку. Читай.
   Паша поискал взглядом свободный стул, не нашел, – на этот раз никто, даже парнишка-ординатор, не думал уступить ему место, – пожал плечами и с замиранием сердца перелистнул первую страницу.
   «Диагноз: Лиэй. Зооморфная, сатироподобная форма Бахуса. Прогноз для выздоровления: неблагоприятный.
   Диагноз для доктора Мятликова: чрезмерное увлечение Бахусом, бытовое пьянство, алкоголизм II степени. Прогноз: выгонят из больницы к свиньям собачьим».
   Павел помотал головой, сиротливо шмыгнул носом и начал искать заключение педиатра. Нашел. Вот что там было написано:
   «Множественные врожденные уродства плода. Микромелия, энцефалоцеле, расщелина верхней губы и твердого неба, гипоплазия крыльев носа. Предположительно – синдром Робертса».
   Коллеги, наблюдающие за Павлом Михалычем, ожидали увидеть что угодно, но только не это: по лицу Мятликова расползлась счастливая глупая улыбка.
   Мозговая грыжа! Микромелия! Голова всмятку, сизый мешок на затылке и недоразвитые, кривые культяпки-конечности.
   Павел вздохнул с облегчением.
   Пусть его выгонят, пусть. Потому что не увидеть этот впечатляющий набор уродств на УЗИ действительно невозможно. И все же это в миллион раз лучше, чем та шизня, что он себе напридумывал: козлоногий Лиэй и кошмарный пучеглазый с его идиотскими речами. Все, что осталось сделать Паше – увидеть новорожденного собственными глазами, убедиться в том, что сошел с ума не окружающий мир, а он сам, и идти сдаваться психиатру. Или хотя бы наркологу.
   – Где у вас кувез стоит? – спросил он Топыркина.
   – В изоляторе. Хочешь полюбоваться?
   – Хочу. Можно посмотреть?
   – Не вижу препятствий. Пойдем.
* * *
   Павел зажмурился, сжал зубы, досчитал до десяти и снова открыл глаза.
   Ничего не изменилось. Перед ним стоял кувез – герметичный ящик из толстого стекла, оснащенный трубками, датчиками, подключенный к мониторам слежения и прочей аппаратуре. А в кувезе по-прежнему лежал новорожденный сатирчик. Совсем не уродливый, даже по-своему симпатичный. Смешно размахивал человечьими ручками, сжатыми в крохотные кулачки, дрыгал козлиными ножками, оканчивающимися раздвоенными копытцами и поросшими нежной шерсткой. И улыбался Паше как родному, пуская детские слюни.
   Паша зашатался и едва не рухнул на пол – Топыркин успел подхватить его, подвести к стулу и усадить.
   – Ладно, не переживай ты так, Паш, – участливо сказал он. – Ну, намылят тебе башку, ну, вызовут на комиссию. Выговор влепят – это само собой. Может, даже категорию снимут – ну и что, через год восстановишь. Но уж с работы всяко не выгонят – куда они без тебя денутся, где еще такого классного специалиста найдут? Чай, все всё понимают, Паш. У всякого ошибки бывают. Ты только не пей, Паш, завязывай с этим делом. Видел, сколько у меня кандидатов в жмурики лежит? Половина из них – алкоголики: цирроз, прободная язва и все такое прочее. Завяжешь пить – все наладится, точно тебе говорю, по себе знаю. Я уже пять лет как в завязке.
   – Ты видел копыта? – сдавленно просипел Павел.
   – Какие копыта?
   – У этого… Новорожденного. Видел его копыта?
   – Какие копыта? – еще раз переспросил Топыркин, недоуменно моргая глазами. – Где копыта?
   – На ногах его, где еще? – Павел тяжело поднялся, оперевшись на стол, повернулся и поплелся к кувезу. – Вот, посмотри на его ноги. Что ты видишь?
   – Короткие они, типа ласт. Как это у вас называется – микромелия, что ли? И руки такие же.
   – А копыт нету? – тонким, неуверенным голосом уточнил Паша.
   – Нет, Паш, ты все-таки того… – Топыркин покрутил пальцем у виска. – Сумасшедшие в роду были? Заключение читал? Все здесь так, как в заключении, никаких копыт не предусматривается. Может, у тебя белая горячка, а? Черти чудятся?
   – Ладно, Саш, не напрягайся, – торопливо произнес Павел, – это я того… пошутил. Извини. Работа замучила, пашу без продыха, уже крыша едет.
   – Отпуск тебе надо взять, – уверенно заявил Топыркин. – И отдохнуть месяцочек. А то точно сбрендишь. Я же знаю как вы, узисты, вкалываете.
   – Возьму, – пообещал Павел. – Непременно возьму. Вот только фигня вся эта кончится – и сразу.
   – Фигня никогда не кончится, – грустно констатировал Саша. – Жизнь у нас такая ненормальная…
   Павел уже не слышал его слов, погрузился в свои мысли.
   Педиатр не увидел того, что новорожденный – вовсе не обычный человеческий выродок, а маленькая копия мифологического сатира. И Топыркин не увидел. И никто, надо полагать, не увидит – кроме самого Павла. Почему?
   «Дионис насылает безумие» – вспомнил Паша строки из энциклопедии. Мог ли греческий бог сделать так, что люди не увидели его истинного облика? А почему бы и нет? Запросто. На то он и бог, вообще-то. Но тогда почему он валяет дурака и валяется здесь в кувезе, вместо того, чтобы встать на ноги и отправиться восвояси?
   Ага. Сам он не может. Ему должен помочь разрешитель. То бишь Паша, потому что Паша первый его увидел и узнал. Поставить на ноги и разрешить войти в мир. Бред продолжается.
   Но бред может и закончиться – без особых усилий со стороны Павла, кстати. Ему нужно лишь прибегнуть к недеянию – не делать ничего, и все тут. Не ходить в «Евроспар» и не видеть больше Экзофтальмика. Не наведываться в реанимацию к сатирчику. И тогда все разрешится само собой – сатир, или Лиэй, или как его там, непременно окажется обычным человеческим уродцем, и умрет через несколько дней, и скорее всего даже не здесь, а в детском центре – вряд ли администрация станет держать его во взрослой больнице, найдет способ отправить по месту назначения. Трупик новорожденного вскроют и подтвердят те диагнозы, что уже записаны в его истории болезни. Большого скандала не будет, потому что ребенок ничей, никто о нем не зарыдает. Мятликов получит основательную взбучку, переживет ее, бросит пить коньяк и вообще бросит пить, возьмет отпуск и отправится с женой куда-нибудь в Турцию… Нет, только не в Турцию – все-таки, как ни суди, это бывшая территория греков, оливковых рощ там – как у нас болот… Никаких оливок. Куда-нибудь в Чехию или даже в Финляндию. И через месяц Паша вернется посвежевшим и отдохнувшим, чтобы забыть все навсегда и никогда больше не вспоминать.