Страница:
Через полчаса он не чувствовал ничего. Все ушло. Боль, страх, радость и печаль покинули его, оставив место тупому бесчувственному равнодушию. Паша включил телевизор, лег на диван и проспал на нем до самого вечера, до прихода жены.
– Что с тобой творится? – спросила Нина, глядя как Павел глотает холодную минералку, стуча зубами о край чашки.
– Ничего, – ответил Павел.
На этом разговор закончился.
И когда следующим утром все же оказался на работе – побритый, отмытый в душе, одетый в свежее и поглаженное, то вздохнул с облегчением. Попытка вырваться из привычной колеи не принесла ничего хорошего. Хотя нет, положительное все же присутствовало: доктор Мятликов понял, что его скучная и упорядоченная жизнь не так уж плоха, что есть в ней свои прелести. И не стоит искать добра от добра.
Павел пребывал в благодушном настроении до двенадцати часов дня, и решил уже было, что так и будет дальше – что возвратился он на круги своя, и ничто постороннее с привычного пути его больше не собьет.
Он ошибался, само собой.
В двенадцать позвонил Пенфеев, сукин упырь.
– Как ваше драгоценное здоровье, Павел Михайлович? – полюбопытствовал он.
– Да ничего, Игорь Петрович, – обмирая от неприятных предчувствий, ответил Павел. – Кашляю еще немного, но в общем и в целом практически выздоравливаю.
– А что ж вы вашего родственника не навещаете? Он все время о вас спрашивает. Думаю, вам стоит посетить дядю. Старым больным людям требуется не только медицинская помощь, но и душевное участие.
– Какого дядю? – обо всем уже догадываясь, слабым голосом спросил Павел.
– Как какого? Дрыгачева.
– А он уже тут?
Хорошо прозвучало это «уже». Таким тоном можно было спросить: «Что, уже пришли меня расстреливать?»
– Ну да, разумеется. Вчера его госпитализировали. В цоколь. Оказывается, у вас такие богатые родственники, Павел Михайлович! Даже адвокат присутствовал, когда договор на лечение оформляли.
– Ага, понятно… Извините, Игорь Петрович, я на больничном был, не знал ничего. Я навещу его непременно. Как только выдастся время.
– Что значит непременно? Через день? Через неделю? Человек платит большие деньги больнице… очень большие. Сами понимаете, Павел Михайлович, что это значит для нас в условиях постоянного недофинансирования. Таких людей мы не то что лечить – на руках их должны носить. Можно сказать, облизывать их должны. У вас что… не совсем хорошие отношения с вашим дядей, Павел Михайлович?
– Да нет, все нормально, – пробормотал Мятликов. – Зайду к нему сегодня же… прямо сейчас пойду.
– Ну и замечательно, – благодушно произнес Пенфеев. – Проявите к нему максимум человеческого тепла… Сами понимаете, человек в очень тяжелом состоянии. Кстати, Павел Михайлович, что ж вы его раньше не госпитализировали? Мы бы пошли вам навстречу буквально во всем.
– Он давно неоперабельный, – сухо сказал Павел. – Его даже в Германии забраковали. Он, считайте, уже год как ходячий труп.
– Понятно… – Пенфеев на том конце телефонного провода замялся. – Ладно, Павел Михайлович. Выздоравливайте. И дядю посетите. Всего хорошего.
И положил трубку.
– Павел Михалыч, следующего вызываем? – крикнула Вера Анатольевна из-за ширмы. – У нас там один в коридоре скандалит, ветеран войны. Простату ему смотреть. Достал уже.
Павел не ответил. Упал на стул, закрыл лицо руками. Ему хотелось смеяться и плакать одновременно.
Две волны противоположных эмоций столкнулись в его душе, схлестнулись с грохотом восьмибалльного цунами, снося все на своем пути. Свое собственное, мятликовское: страх, гнев, кипящее раздражение, желание немедленно ворваться в цоколь, вбежать в палату и задушить сволочного Экзофтальмика собственными руками. И чужое, привнесенное извне, но не менее сильное: сесть у кровати Бассарея Иваныча, тепло улыбнуться ему, прошептать ободряющие слова. Слева несло серной гарью ада, справа доносился теплый аромат ладана. Павел чувствовал, что с трудом держится на узком пятачке рассудка, со всех сторон захлестываемого пеной безумия.
– Вызывайте этого вашего простатника, – тихо сказал он. – А потом устроим перерыв на полчаса. Нет, на час. А если кто будет спрашивать – скажете, что меня вызвали в цоколь.
– О, Павел Михайлович! – на лице Тыка царила улыбка, мохнатые коричневые усы топорщились в стороны. – Очень рады вас видеть! Проходите, проходите! Алексей Иванович все время о вас спрашивает! Очень вас ждет, очень! Замечательный у вас родственник!
Сколько ж бабок отвалил Снег, что с бомжистым доходягой Дрыгачевым тут носятся как с писаной торбой? – подумал Павел.
В любом случае, происходящее означало то, что Бассарей заболел совсем . Пришла пора лечить его в больнице, где работает врач Мятликов, согласно пункту первому приложения к завещанию. Также несложно было догадаться, что Дрыгачев чует приближающуюся смертушку и скоро, вероятно, отдаст концы. И что дальше? Забирать его дурацкий глаз и хранить его у себя? В каком виде? В банке с формалином?
Да вот фиг вам.
– Где он? В какой палате? – спросил Павел.
– В пятой.
Ого. Лучшая палата в цоколе – время от времени в ней изволили проводить время мэр города и даже сам губернатор, приходя в себя после очередных праздников, сопряженных с обильными возлияниями. Ладно, пятая так пятая.
– Я пойду, навещу его, – сказал Павел. – Вы не против?
– Да что вы? Конечно, конечно! Сделать вам кофе, Павел Михайлович? Или лучше чаю?
– Чаю.
– Хорошо. Проходите в пятую, вам принесут. С лимоном?
– С лимоном. – Паша холодно кивнул головой. Начал входить в роль родственника богатого пациента.
И пошел в пятую.
– Ну что, Дрыгачев, додрыгались? – спросил он и уселся на стул возле постели больного, скрестив руки на груди и закинув ногу на ногу.
Экзофтальмик занимал не больше четверти широкой кровати – притулился на левой ее стороне, скорчился на боку, запустив руки между колен, подтянутых к груди. Лежал в полосатой больничной пижаме, тощий, несчастный и донельзя неухоженный. Одеяла на нем не было – оно валялось на полу. Голову Дрыгачева обтягивала вязаная шапка – старая, обгрызенная молью. Так-то вот – какие деньги не плати за уход, бомж все равно будет выглядеть бомжем.
Трудно представить, что полтора года назад это являлось приличным респектабельным человеком. А ведь так оно и было.
– С-спасибо, с-пасибо, д-добрый человек, – дергаясь лицом, глухо проговорил Экзофтальмик.
– За что спасибо? – усмехнулся Павел. – За Лиэя?
Мог бы и не спрашивать. И так понятно.
– Да, да. За Лиэя. С-спасибо.
– Не за что, – ответил Павел. – Какие пустяки, право…
– Ты разрешил, разрешил ему. Теперь возьми ключи, ключи. Они твои.
На тумбочке лежали ключи. Павел узнал их. Ключи от квартиры Дрыгачева.
– Спасибо, Алексей Иванович, не надо, – злость внезапно отхлынула, ушла совсем, напряженная усмешка Павла сменилась теплой улыбкой. – Мне не нужна ваша квартира. Лучше завещайте ее Снегу. Он придумает, что с ней делать. Он, кажется, специалист по таким делам – что делать с чужими квартирами.
– Нет, нет. Это твое, твое. Ты помог Лиэю.
– Ага. И вы лежите в моей больнице. Вот только как насчет еще двух пунктов – тех, что касаются вашего глаза?
– Ты возьмешь мой глаз, глаз. Возьмешь. Он – самое главное. Когда я умру, возьмешь, возьмешь.
Павел вздохнул. Встал со стула, наклонился, поднял одеяло, накрыл им Экзофтальмика и заботливо подоткнул уголки.
– Алексей Иванович, не беспокойтесь ни о чем, – прошептал он в волосатое ухо Дрыгачева. – Ни к чему это – беспокоиться. Хотите чаю с лимоном?
– Роща, роща. Моя роща. Я умру, скоро умру. Роща не может остаться без хозяина. Возьмешь мой глаз, глаз. И станешь хозяином. Хозяином тенистой рощи.
Павел поглядел в окно – снаружи лил бесконечный осенний дождь. Ветки деревьев болезненно вздрагивали под ударами холодных слез неба, роняли наземь последние побуревшие листья.
– Мы можем увидеть красивые картинки, но это не жизнь, – сказал Павел. – Всего лишь мечты, попытка спрятаться от жизни. Ваша сказка приятна, но она – не моя. Я давно придумал свою сказку, живу своими иллюзиями. Я, оказывается, тоже уже не молод, Алексей Иванович. Я пытался жить в мифах, созданных вами, я отпустил Лиэя. Но это не принесло мне ничего, кроме боли и страха. Это не мое. Просто не мое. Пусть Лиэй идет своей дорогой. А я пойду своей.
– Не так, нет. Лиэй пришел, и ты уже не сможешь, не сможешь. Сделаешь так, как скажет Лиэй, Лиэй. Лиэй…
– Ну да, конечно. – Павел кивнул головой.
Какой смысл спорить с человеком, у которого полным-полна коробушка метастазов? Ничего уже не изменишь. Прав был Пенфеев: все, что требуется от Павла – лишь толика доброты и сочувствия.
– До завтра, Алексей Иванович. Завтра навещу вас снова.
Дрыгачев промычал что-то, завозился под одеялом. Кажется, он погрузился в дрему. Ну и слава богу.
Выходя из палаты, Павел нос к носу столкнулся с медсестрой. Та несла обещанный чай.
– Ой, Павел Михайлович, – смутилась она. – Вы что, уже уходите? А как же чай?
– Чай будет завтра, – сказал Павел. – Я приду завтра. Приду обязательно.
Через неделю Экзофтальмик умер.
Это событие опять совпало с суточным дежурством Мятликова. В пять вечера ему позвонили и сказал, что Алексей Иванович скончался.
Павел сказал «угу», положил трубку телефона, сел и заплакал. Слезы текли по его щекам, он по-детски размазывал их рукавом халата.
Трудно сказать, чего больше было в его слезах – безмерного облегчения или боли от того, что умер человек, ставший для Павла близким, несмотря на его уродство и безумие.
Павел лег на кушетку и продолжал плакать, пока не уснул.
И приснился ему сон.
Павел ставил датчик на живот и видел в чреве очередную малую тварюшку – в чем-то подобную человеку, и в то же время разительно от человека отличающуюся. Каждый плод нес в себе признаки не то чтобы уродства, но своеобразного совершенства. Того, чего недоставало людям. Того, что люди выдумали в древних сказках и прилепили к человеческому телу. Зародыши с рогами, копытами, крыльями, рыбьими хвостами и телячьими головами. Сатиры, кентавры, минотавры, гарпии, сирены, горгоны. Все эти твари, неизвестно кем помещенные в матки обычных женщин, живо реагировали на то, что доктор Мятликов увидел и узнал их. Размахивали конечностями, виляли хвостами и, конечно, улыбались. «Ми мас продинис! – слышал Павел от каждого из неродившихся. – Ми мас продинис!» Конвейер без начала и конца, сопровождающийся бесконечно повторяемой фразой. «Ми мас продинис! Ми мас продинис! Ми мас продинис!»
Павел не знал греческого языка. Но почему-то понимал, что означают эти слова.
«Не выдавай нас!» – вот что они говорили.
Не выдавай? Кому не выдавай? Людям? Но ведь люди и так не увидят. Лиэй уже пришел в этот мир, вырвался из живота красивой человеческой девушки, убив ее при этом, и снова исчез из реальности. Побежал, звонко цокая копытцами, по своим делам, в свою рощу. Эти, звероподобные, что собирались прийти вслед за ним, должно быть, находились под защитой Лиэя. Лиэй застит глаза людям, обманет их так, как умеет только он. О чем этим существам беспокоиться?
Вдруг что-то случилось. Павел только что закончил обследование очередной беременной, разглядел в ее чреве эмбрион с человеческим торсом, орлиными крыльями и куриными ногами: пришло время подвозить новое тело. Конвейер загудел сильнее обычного, прополз сантиметров двадцать, дернулся и остановился.
Все? Работа закончена? Его, доктора Мятликова, отпустят? Дадут ему оторваться от осточертевшего экрана, подняться с маленького крутящегося табурета, размять затекшие ноги, закрыть воспаленные глаза и очутиться в благословенной бесчувственной темноте?
Нет, нет. Он все так же сидел, приклеенный к табурету, и не мог сделать ни единого неразрешенного движения. Между тем с беременной, затормозившей справа от него, происходили изменения. По брюху ее, растянутому телом маленького чудовища, прошли волны сокращений. Беременная вскрикнула, лицо ее мертвенно побледнело и перекосилось от боли, глаза заметались под закрытыми веками. Внизу, над самым лоном, кожа выпятилась бугорком, острый коготь прорезался из живота, проткнул его, выплеснув струйку крови. Беременная кричала уже во весь голос, корчилась на спине, но проснуться не могла. Может и к лучшему – ужасно очухаться и обнаружить, что тварь, сидящая изнутри, вскрывает твое чрево длинным кривым когтем как консервным ножом.
Павел, обалдело откры в рот, смотрел на происходящее и не мог оторваться. Кровавая щель раскрывалась снизу вверх, из нее изливались воды, окрашенные в ярко-алый цвет, текли по ленте конвейера и каплями падали на пол. Коготь добрался почти до грудины и исчез. Рана широко раздвинулась, на свет показалась окровавленная головка младенца – почти человеческая, только вот ушки чересчур острые, а волосы длинноваты для новорожденного – мокрые космы, слепленные в сосульки, доставали до плеч маленькой гарпии.
Гарпия. Павел не сомневался, что видит именно ее. Ручки твари выпростались на поверхность, уперлись и с неожиданной силой потянули наружу туловище: крылышки, растущие из спины – с недоразвитыми, облепленными слизью перьями, и, наконец, ножки, подобающие скорее бройлеру с птицефабрики, чем человеку.
Через пять минут все было закончено – беременная издала последний слабый всхлип и умерла, гарпия острыми зубками перегрызла пуповину и уселась на груди мертвой матери, плотоядно поглядывая на Павла. Спереди и сзади на конвейере происходило то же самое – уродцы покидали тела своих плодоносительниц, вспарывая и разрывая их самым безжалостным образом. Воздух наполнился тошнотворной вонью.
– И что дальше? – дрожащим голосом спросил Павел. – Вот ты, маленькая кровожадная дрянь, можешь мне ответить – что?
– Ми мас продинис! – взвизгнула гарпия.
– Нет, нет, – скрипучим басом произнес Яшин, продолжая разговор, начало которого куда-то улетучилось. – Откладывать вскрытие Дрыгачева нельзя. Существуют нормативы, Павел Михайлович, и сейчас нет повода их нарушать. Да и что даст вам эта отсрочка? Чем раньше узнаем причину смерти, тем вам же спокойнее будет.
– Ну ладно, Федор Лукич, – смирился Павел. – Вскрывайте сейчас. Только я тоже буду присутствовать на вскрытии.
– А вы-то зачем? – Яшин удивленно округлил глаза. – Думаете, это что-то изменит? Тем более, он ваш родственник. Думаете, это легко – видеть, как вскрывают тело близкого вам человека?
– Очень нужно, Федор Лукич! – Павел просительно приложил руку к сердцу. – Там были некоторые нюансы в диагнозе… Нужно уточнить. Очень вас прошу.
– Хм… – Яшин покачал головой, затеребил длинную седую бороду. – Тридцать пять лет работаю в больнице, но, честно говоря, в первый раз ко мне обращаются с такой странной просьбой – присутствовать на вскрытии родственника. Что ж, особых причин отказывать не вижу. Присутствуйте, если хотите. Дурно вам не станет?
– Не станет, – заверил Мятликов.
– Тогда подходите в морг к одиннадцати часам.
– Дайте мне глаз, – сказал Павел.
Прямо так и сказал. Без обходных маневров.
– Какой глаз?
– Его. Дрыгачева глаз. Левый.
– Возьмите, – Федор Лукич показал пальцем на эмалированный поднос, в котором лежало круглое яблочко. – Пакет дать?
– Буду премного благодарен.
Яшин протянул Павлу целлофановый пакетик с застежкой – такие используют следователи для сбора улик. Павел осторожно дотронулся пальцами до глаза Экзофтальмика. До того самого, больного. Извлеченный из тела мертвого хозяина, глаз мало чем отличался от обычного анатомического препарата – желтоватый кругляш с блекло-голубым пятном радужки спереди. Гладкий, блестящий, словно опухоль не задела его. И странно теплый, будто живой.
Павел открыл пакетик, опустил туда глазное яблоко, положил пакет в карман.
– Спасибо, Федор Лукич.
– Пожалуйста, Павел Михайлович.
– Я пойду, Федор Лукич?
– Всего хорошего, Павел Михайлович. Идите.
Голос Яшина звучал спокойно, разве что к обычным скрипучим обертонам добавились механические нотки. Павел представил, каким медведем заревел бы строгий Федор Лукич, педант и поборник инструкций, пойми он, что происходит на самом деле. Какие засверкали бы молнии, какой загрохотал бы гром. Отдать главный объект морфологического исследования – глаз трупа, позволить унести его – это что-то из ряда вон выходящее. Но Федор Лукич не понимал, что делает. Безо всякого сомнения, не осознавал происходящего.
Павел осознавал, но от этого было ничуть не легче. Он так же не был волен в своих поступках: выполнял чужую волю, совершал навязанные ему действия и понятия не имел, какой во всем этом смысл. Только вот не сопротивлялся уже – то ли сил не осталось, то ли понял, что сопротивление бесполезно.
Он зашел в свой кабинет, объявил медсестре, что работать сегодня больше не будет, что плохо себя чувствует после дежурства и пойдет домой. Переоделся, положил глаз Экзофтальмика в дипломат и бессовестно покинул место службы, оставив бедную Веру Анатольевну разбираться со скандалящими в коридоре пациентами.
Дальше ноги пронесли его мимо родного дома, и через квартал Павел обнаружил, что стоит у подъезда Дрыгачева и достает из кармана ключи от дергачевской квартиры.
Разве он забрал их сегодня из цоколя? Выходит, забрал. Правда, он не помнил, как это сделал, но беспокоиться о сем не стоило. Паша многого в последнее время не помнил.
Первым делом он открыл все форточки в доме – кроме той, что была заколочена гвоздем. Потом нашел две рюмочки, покрытые основательным слоем пыли – если Алексей Иванович и употреблял крепкие напитки, то никак не в последние месяцы своей жизни. Открыл бутылку, помыл рюмки, налил коньяка в обе. Одну накрыл ломтиком ржаного хлеба в память об Экзофтальмике, вторую тяпнул залпом, без закуски. Потом вернулся в прихожую, снял куртку, поискал глазами тапки, нашел стоптанные кожаные шлепанцы и надел их. Снова посетил кухню, распаковал форель, соорудил себе бутерброд, выпил, закусил. Нашел приличную эмалированную миску, налил туда кипяченой водички, вывалил в нее глаз из пакетика, подмигнул глазу, обмыл новоселье глаза двумя рюмочками сразу, закусил маринованной свеклой, пришел к выводу, что вполне прилично, даже вкусно. Пошел поливать фикусы – дело оказалось непростым, потребовало двух литров воды и трех рюмок коньяка. Открыл шифоньер – скелетов в нем не обнаружилось, зато нашлась большая стопка чистого постельного белья с ярлыками из прачечной. Обрадовался, вкатил коньячку. Повернул телевизор мордой от стены – выяснилось, что работает, да еще и цветной, хоть и изрядно старый. Совсем разулыбался по этому поводу, вмазал, чокнувшись с экраном. Время подходило к футболу – ого, да ведь совсем уже вечер. Не поленился, нашел тряпку, протер полы во всей квартире, потом счастливо плюхнулся на диван – ноги вытянуты, лежат на стуле, в правой руке бутылка коньяка (да ну к черту эти рюмки, наливать замучаешься), в левой – кусочек хлеба с наложенным на него тонким, розовым, истекающим рыбьим жиром ломтиком форели.
Вот это здорово, ребята. Один, совсем один. Все в кайф. Даже телевизор, до смерти осточертевший дома, оказывается, может доставить удовольствие.
В десять часов вечера запиликал сотовый. Позвонила жена, вежливо осведомилась, где Пашу черти носят. Паша известил Нину, что находится в больнице, домой сегодня не вернется, потому как накатило внеплановое дежурство по срочной служебной необходимости. Само собой, жену такое объяснение вполне устроило. После этого начался футбол. Наши выиграли с хорошим счетом – неожиданно для всех, Паша и не надеялся на такое. После этого оставалось только одно – принять последнюю рюмку и лечь спать.
Что Паша и сделал.
Закончив осмотр очередного пациента, Павел удалялся на пару минут в заднюю комнатку, вынимал из кармана листок бумаги и вносил новый пункт в список вещей, которые собирался сегодня купить. В списке уже значилось: тапки, пижама, матрас, комнатная антенна, электрочайник, тефлоновая сковорода, настольная лампа, гардины, кресло, книжная полка, мочалка и шампунь, занавеска для ванной, туалетная бумага, ноутбук… Да-да, и ноутбук. Но не сегодня, конечно – денег недостаточно, придется подкопить еще, подождать пару месяцев. Зато когда купит – заживет совсем славно, в новой своей квартиренке. Один, совсем один.
А что сказать Нине? Черт его знает. Скажет что-нибудь…
Когда работа закончилась, Паша вооружился калькулятором, подсчитал стоимость списка и пришел в некоторое уныние. Наличности – той, что лежала в бумажнике, хватало только на мелочи. Деньги у Павла имелись, но за ними нужно было идти домой, с риском встретить Нину. Нет-нет, только не сегодня… Что делать? Не лишать же себя приятнейшей компании – бутылки Реми Мартина? Что важнее – кресло или коньяк? В будущем – несомненно кресло, но пока, пока без коньячка не обойтись, потому что нужно позаботиться об мятущейся душе, успокоить ее, дать ей толику лекарства. Да и куда ему, Паше, спешить? Его новая жизнь только началась.
– Что с тобой творится? – спросила Нина, глядя как Павел глотает холодную минералку, стуча зубами о край чашки.
– Ничего, – ответил Павел.
На этом разговор закончился.
* * *
Павел провел дома еще один день – пролежал на кровати, молча пялясь в потолок. Он старался не думать ни о чем, но мысли назойливо лезли в голову. Он говорил себе, что отдыхает, что предается целебному безделью, что изживает собственную болезнь, ждет, пока гной полностью выйдет из него и очистит душу. Однако не чувствовал, что становится чище. Давно он не был таким вонючим и нездоровым.И когда следующим утром все же оказался на работе – побритый, отмытый в душе, одетый в свежее и поглаженное, то вздохнул с облегчением. Попытка вырваться из привычной колеи не принесла ничего хорошего. Хотя нет, положительное все же присутствовало: доктор Мятликов понял, что его скучная и упорядоченная жизнь не так уж плоха, что есть в ней свои прелести. И не стоит искать добра от добра.
Павел пребывал в благодушном настроении до двенадцати часов дня, и решил уже было, что так и будет дальше – что возвратился он на круги своя, и ничто постороннее с привычного пути его больше не собьет.
Он ошибался, само собой.
В двенадцать позвонил Пенфеев, сукин упырь.
– Как ваше драгоценное здоровье, Павел Михайлович? – полюбопытствовал он.
– Да ничего, Игорь Петрович, – обмирая от неприятных предчувствий, ответил Павел. – Кашляю еще немного, но в общем и в целом практически выздоравливаю.
– А что ж вы вашего родственника не навещаете? Он все время о вас спрашивает. Думаю, вам стоит посетить дядю. Старым больным людям требуется не только медицинская помощь, но и душевное участие.
– Какого дядю? – обо всем уже догадываясь, слабым голосом спросил Павел.
– Как какого? Дрыгачева.
– А он уже тут?
Хорошо прозвучало это «уже». Таким тоном можно было спросить: «Что, уже пришли меня расстреливать?»
– Ну да, разумеется. Вчера его госпитализировали. В цоколь. Оказывается, у вас такие богатые родственники, Павел Михайлович! Даже адвокат присутствовал, когда договор на лечение оформляли.
– Ага, понятно… Извините, Игорь Петрович, я на больничном был, не знал ничего. Я навещу его непременно. Как только выдастся время.
– Что значит непременно? Через день? Через неделю? Человек платит большие деньги больнице… очень большие. Сами понимаете, Павел Михайлович, что это значит для нас в условиях постоянного недофинансирования. Таких людей мы не то что лечить – на руках их должны носить. Можно сказать, облизывать их должны. У вас что… не совсем хорошие отношения с вашим дядей, Павел Михайлович?
– Да нет, все нормально, – пробормотал Мятликов. – Зайду к нему сегодня же… прямо сейчас пойду.
– Ну и замечательно, – благодушно произнес Пенфеев. – Проявите к нему максимум человеческого тепла… Сами понимаете, человек в очень тяжелом состоянии. Кстати, Павел Михайлович, что ж вы его раньше не госпитализировали? Мы бы пошли вам навстречу буквально во всем.
– Он давно неоперабельный, – сухо сказал Павел. – Его даже в Германии забраковали. Он, считайте, уже год как ходячий труп.
– Понятно… – Пенфеев на том конце телефонного провода замялся. – Ладно, Павел Михайлович. Выздоравливайте. И дядю посетите. Всего хорошего.
И положил трубку.
– Павел Михалыч, следующего вызываем? – крикнула Вера Анатольевна из-за ширмы. – У нас там один в коридоре скандалит, ветеран войны. Простату ему смотреть. Достал уже.
Павел не ответил. Упал на стул, закрыл лицо руками. Ему хотелось смеяться и плакать одновременно.
Две волны противоположных эмоций столкнулись в его душе, схлестнулись с грохотом восьмибалльного цунами, снося все на своем пути. Свое собственное, мятликовское: страх, гнев, кипящее раздражение, желание немедленно ворваться в цоколь, вбежать в палату и задушить сволочного Экзофтальмика собственными руками. И чужое, привнесенное извне, но не менее сильное: сесть у кровати Бассарея Иваныча, тепло улыбнуться ему, прошептать ободряющие слова. Слева несло серной гарью ада, справа доносился теплый аромат ладана. Павел чувствовал, что с трудом держится на узком пятачке рассудка, со всех сторон захлестываемого пеной безумия.
– Вызывайте этого вашего простатника, – тихо сказал он. – А потом устроим перерыв на полчаса. Нет, на час. А если кто будет спрашивать – скажете, что меня вызвали в цоколь.
* * *
«Цоколь» – особое, привилегированное отделение, расположенное в цокольном этаже четвертого стационара и находящееся, по странному стечению обстоятельств, непосредственно под реанимацией. Уютное, с приглушенным светом, со вкусом отделанное помещение, предназначенное для тех, кто может заплатить за свое лечение немалые деньги. С одно– и двухместными палатами, по комфорту не уступающими номерам приличной гостиницы. Павел потоптался у массивной входной двери, нажал на кнопку, уставился в глазок телекамеры. На этот раз дверь открылась не автоматически – встречать Павла Михайловича вышел лично заведующий цоколем Анатолий Владимирович Тык.– О, Павел Михайлович! – на лице Тыка царила улыбка, мохнатые коричневые усы топорщились в стороны. – Очень рады вас видеть! Проходите, проходите! Алексей Иванович все время о вас спрашивает! Очень вас ждет, очень! Замечательный у вас родственник!
Сколько ж бабок отвалил Снег, что с бомжистым доходягой Дрыгачевым тут носятся как с писаной торбой? – подумал Павел.
В любом случае, происходящее означало то, что Бассарей заболел совсем . Пришла пора лечить его в больнице, где работает врач Мятликов, согласно пункту первому приложения к завещанию. Также несложно было догадаться, что Дрыгачев чует приближающуюся смертушку и скоро, вероятно, отдаст концы. И что дальше? Забирать его дурацкий глаз и хранить его у себя? В каком виде? В банке с формалином?
Да вот фиг вам.
– Где он? В какой палате? – спросил Павел.
– В пятой.
Ого. Лучшая палата в цоколе – время от времени в ней изволили проводить время мэр города и даже сам губернатор, приходя в себя после очередных праздников, сопряженных с обильными возлияниями. Ладно, пятая так пятая.
– Я пойду, навещу его, – сказал Павел. – Вы не против?
– Да что вы? Конечно, конечно! Сделать вам кофе, Павел Михайлович? Или лучше чаю?
– Чаю.
– Хорошо. Проходите в пятую, вам принесут. С лимоном?
– С лимоном. – Паша холодно кивнул головой. Начал входить в роль родственника богатого пациента.
И пошел в пятую.
* * *
Экзофтальмик успел поменять в этой не столь длинной истории уже множество имен и фамилий. Как следовало называть его сейчас – Сабазидисом или все же Дрыгачевым? Павел предпочел последнее.– Ну что, Дрыгачев, додрыгались? – спросил он и уселся на стул возле постели больного, скрестив руки на груди и закинув ногу на ногу.
Экзофтальмик занимал не больше четверти широкой кровати – притулился на левой ее стороне, скорчился на боку, запустив руки между колен, подтянутых к груди. Лежал в полосатой больничной пижаме, тощий, несчастный и донельзя неухоженный. Одеяла на нем не было – оно валялось на полу. Голову Дрыгачева обтягивала вязаная шапка – старая, обгрызенная молью. Так-то вот – какие деньги не плати за уход, бомж все равно будет выглядеть бомжем.
Трудно представить, что полтора года назад это являлось приличным респектабельным человеком. А ведь так оно и было.
– С-спасибо, с-пасибо, д-добрый человек, – дергаясь лицом, глухо проговорил Экзофтальмик.
– За что спасибо? – усмехнулся Павел. – За Лиэя?
Мог бы и не спрашивать. И так понятно.
– Да, да. За Лиэя. С-спасибо.
– Не за что, – ответил Павел. – Какие пустяки, право…
– Ты разрешил, разрешил ему. Теперь возьми ключи, ключи. Они твои.
На тумбочке лежали ключи. Павел узнал их. Ключи от квартиры Дрыгачева.
– Спасибо, Алексей Иванович, не надо, – злость внезапно отхлынула, ушла совсем, напряженная усмешка Павла сменилась теплой улыбкой. – Мне не нужна ваша квартира. Лучше завещайте ее Снегу. Он придумает, что с ней делать. Он, кажется, специалист по таким делам – что делать с чужими квартирами.
– Нет, нет. Это твое, твое. Ты помог Лиэю.
– Ага. И вы лежите в моей больнице. Вот только как насчет еще двух пунктов – тех, что касаются вашего глаза?
– Ты возьмешь мой глаз, глаз. Возьмешь. Он – самое главное. Когда я умру, возьмешь, возьмешь.
Павел вздохнул. Встал со стула, наклонился, поднял одеяло, накрыл им Экзофтальмика и заботливо подоткнул уголки.
– Алексей Иванович, не беспокойтесь ни о чем, – прошептал он в волосатое ухо Дрыгачева. – Ни к чему это – беспокоиться. Хотите чаю с лимоном?
– Роща, роща. Моя роща. Я умру, скоро умру. Роща не может остаться без хозяина. Возьмешь мой глаз, глаз. И станешь хозяином. Хозяином тенистой рощи.
Павел поглядел в окно – снаружи лил бесконечный осенний дождь. Ветки деревьев болезненно вздрагивали под ударами холодных слез неба, роняли наземь последние побуревшие листья.
– Мы можем увидеть красивые картинки, но это не жизнь, – сказал Павел. – Всего лишь мечты, попытка спрятаться от жизни. Ваша сказка приятна, но она – не моя. Я давно придумал свою сказку, живу своими иллюзиями. Я, оказывается, тоже уже не молод, Алексей Иванович. Я пытался жить в мифах, созданных вами, я отпустил Лиэя. Но это не принесло мне ничего, кроме боли и страха. Это не мое. Просто не мое. Пусть Лиэй идет своей дорогой. А я пойду своей.
– Не так, нет. Лиэй пришел, и ты уже не сможешь, не сможешь. Сделаешь так, как скажет Лиэй, Лиэй. Лиэй…
– Ну да, конечно. – Павел кивнул головой.
Какой смысл спорить с человеком, у которого полным-полна коробушка метастазов? Ничего уже не изменишь. Прав был Пенфеев: все, что требуется от Павла – лишь толика доброты и сочувствия.
– До завтра, Алексей Иванович. Завтра навещу вас снова.
Дрыгачев промычал что-то, завозился под одеялом. Кажется, он погрузился в дрему. Ну и слава богу.
Выходя из палаты, Павел нос к носу столкнулся с медсестрой. Та несла обещанный чай.
– Ой, Павел Михайлович, – смутилась она. – Вы что, уже уходите? А как же чай?
– Чай будет завтра, – сказал Павел. – Я приду завтра. Приду обязательно.
* * *
Так продолжалось целую неделю – ежедневно Павел навещал медленно угасающего Алексея Ивановича, терпеливо вел с ним беседы ни о чем, а потом возвращался в свой кабинет в состоянии духа не то что расстроенном, скорее – расслабленно-печальном. Он уже не боялся Экзофтальмика и не сердился на него. Странная прихоть судьбы столкнула лицом к лицу доктора и бывшего нумизмата, основательно перепугав Мятликова, но теперь история заканчивалась – определенно и бесповоротно. В вены Дрыгачева вливали литры сильнодействующих растворов, но дни его шли к завершению. Павел видел томограмму мозга – опухоль сожрала там все что можно. Пробу, как говорится, некуда было ставить.Через неделю Экзофтальмик умер.
Это событие опять совпало с суточным дежурством Мятликова. В пять вечера ему позвонили и сказал, что Алексей Иванович скончался.
Павел сказал «угу», положил трубку телефона, сел и заплакал. Слезы текли по его щекам, он по-детски размазывал их рукавом халата.
Трудно сказать, чего больше было в его слезах – безмерного облегчения или боли от того, что умер человек, ставший для Павла близким, несмотря на его уродство и безумие.
Павел лег на кушетку и продолжал плакать, пока не уснул.
И приснился ему сон.
* * *
Доктор Мятликов напряженно работал за своим ультразвуковым аппаратом уже вторые сутки подряд, но очередь не уменьшалась. Собственно говоря, это нельзя было назвать очередью, это был поток – справа от доктора ползла черная резиновая лента конвейера, а на ней бесконечным рядом лежали беременные. Крепкие деревенские простушки, интеллигентные библиотекарши в очках, холеные длинноногие красотки, пышнотелые возрастные матроны, залетевшие по детской глупости пятнадцатилетние девочки и прочие всевозможные особи женского пола. Каждые пять минут конвейер оживал и с громким гудением подвозил Павлу очередную пациентку. Все они лежали недвижно, мерно сопели носами во сне, раздутые их животы возвышались как розовые холмы, шевелясь под напором стремительно растущей внутри новой жизни.Павел ставил датчик на живот и видел в чреве очередную малую тварюшку – в чем-то подобную человеку, и в то же время разительно от человека отличающуюся. Каждый плод нес в себе признаки не то чтобы уродства, но своеобразного совершенства. Того, чего недоставало людям. Того, что люди выдумали в древних сказках и прилепили к человеческому телу. Зародыши с рогами, копытами, крыльями, рыбьими хвостами и телячьими головами. Сатиры, кентавры, минотавры, гарпии, сирены, горгоны. Все эти твари, неизвестно кем помещенные в матки обычных женщин, живо реагировали на то, что доктор Мятликов увидел и узнал их. Размахивали конечностями, виляли хвостами и, конечно, улыбались. «Ми мас продинис! – слышал Павел от каждого из неродившихся. – Ми мас продинис!» Конвейер без начала и конца, сопровождающийся бесконечно повторяемой фразой. «Ми мас продинис! Ми мас продинис! Ми мас продинис!»
Павел не знал греческого языка. Но почему-то понимал, что означают эти слова.
«Не выдавай нас!» – вот что они говорили.
Не выдавай? Кому не выдавай? Людям? Но ведь люди и так не увидят. Лиэй уже пришел в этот мир, вырвался из живота красивой человеческой девушки, убив ее при этом, и снова исчез из реальности. Побежал, звонко цокая копытцами, по своим делам, в свою рощу. Эти, звероподобные, что собирались прийти вслед за ним, должно быть, находились под защитой Лиэя. Лиэй застит глаза людям, обманет их так, как умеет только он. О чем этим существам беспокоиться?
Вдруг что-то случилось. Павел только что закончил обследование очередной беременной, разглядел в ее чреве эмбрион с человеческим торсом, орлиными крыльями и куриными ногами: пришло время подвозить новое тело. Конвейер загудел сильнее обычного, прополз сантиметров двадцать, дернулся и остановился.
Все? Работа закончена? Его, доктора Мятликова, отпустят? Дадут ему оторваться от осточертевшего экрана, подняться с маленького крутящегося табурета, размять затекшие ноги, закрыть воспаленные глаза и очутиться в благословенной бесчувственной темноте?
Нет, нет. Он все так же сидел, приклеенный к табурету, и не мог сделать ни единого неразрешенного движения. Между тем с беременной, затормозившей справа от него, происходили изменения. По брюху ее, растянутому телом маленького чудовища, прошли волны сокращений. Беременная вскрикнула, лицо ее мертвенно побледнело и перекосилось от боли, глаза заметались под закрытыми веками. Внизу, над самым лоном, кожа выпятилась бугорком, острый коготь прорезался из живота, проткнул его, выплеснув струйку крови. Беременная кричала уже во весь голос, корчилась на спине, но проснуться не могла. Может и к лучшему – ужасно очухаться и обнаружить, что тварь, сидящая изнутри, вскрывает твое чрево длинным кривым когтем как консервным ножом.
Павел, обалдело откры в рот, смотрел на происходящее и не мог оторваться. Кровавая щель раскрывалась снизу вверх, из нее изливались воды, окрашенные в ярко-алый цвет, текли по ленте конвейера и каплями падали на пол. Коготь добрался почти до грудины и исчез. Рана широко раздвинулась, на свет показалась окровавленная головка младенца – почти человеческая, только вот ушки чересчур острые, а волосы длинноваты для новорожденного – мокрые космы, слепленные в сосульки, доставали до плеч маленькой гарпии.
Гарпия. Павел не сомневался, что видит именно ее. Ручки твари выпростались на поверхность, уперлись и с неожиданной силой потянули наружу туловище: крылышки, растущие из спины – с недоразвитыми, облепленными слизью перьями, и, наконец, ножки, подобающие скорее бройлеру с птицефабрики, чем человеку.
Через пять минут все было закончено – беременная издала последний слабый всхлип и умерла, гарпия острыми зубками перегрызла пуповину и уселась на груди мертвой матери, плотоядно поглядывая на Павла. Спереди и сзади на конвейере происходило то же самое – уродцы покидали тела своих плодоносительниц, вспарывая и разрывая их самым безжалостным образом. Воздух наполнился тошнотворной вонью.
– И что дальше? – дрожащим голосом спросил Павел. – Вот ты, маленькая кровожадная дрянь, можешь мне ответить – что?
– Ми мас продинис! – взвизгнула гарпия.
* * *
Утро следующего дня утонуло в вязком тумане полубеспамятства. Павел с трудом понимал, что делает. Словно лунатик, он отсидел полчаса на врачебной конференции, пришел в кабинет, вскипятил чаю, выпил его и принялся смотреть больных… И вдруг обнаружил, что стоит перед зав. патологоанатомическим отделением Яшиным Ф.Л. и смотрит на него взглядом, отягощенным должной долей скорби по усопшему.– Нет, нет, – скрипучим басом произнес Яшин, продолжая разговор, начало которого куда-то улетучилось. – Откладывать вскрытие Дрыгачева нельзя. Существуют нормативы, Павел Михайлович, и сейчас нет повода их нарушать. Да и что даст вам эта отсрочка? Чем раньше узнаем причину смерти, тем вам же спокойнее будет.
– Ну ладно, Федор Лукич, – смирился Павел. – Вскрывайте сейчас. Только я тоже буду присутствовать на вскрытии.
– А вы-то зачем? – Яшин удивленно округлил глаза. – Думаете, это что-то изменит? Тем более, он ваш родственник. Думаете, это легко – видеть, как вскрывают тело близкого вам человека?
– Очень нужно, Федор Лукич! – Павел просительно приложил руку к сердцу. – Там были некоторые нюансы в диагнозе… Нужно уточнить. Очень вас прошу.
– Хм… – Яшин покачал головой, затеребил длинную седую бороду. – Тридцать пять лет работаю в больнице, но, честно говоря, в первый раз ко мне обращаются с такой странной просьбой – присутствовать на вскрытии родственника. Что ж, особых причин отказывать не вижу. Присутствуйте, если хотите. Дурно вам не станет?
– Не станет, – заверил Мятликов.
– Тогда подходите в морг к одиннадцати часам.
* * *
– Ну вот, собственно говоря, и все, – произнес Яшин, снимая фартук и стягивая перчатки. – Отправим ткани на морфологию, но, думаю, расхождения нашего диагноза с клиническим не будет. Тумор орбиты, метастазы в мозг. Ну и сердечишко, конечно, у пациента было основательно изношено – тоже своего добавило. И печень цирротическая – пил ваш родственник, похоже, в свое время основательно…– Дайте мне глаз, – сказал Павел.
Прямо так и сказал. Без обходных маневров.
– Какой глаз?
– Его. Дрыгачева глаз. Левый.
– Возьмите, – Федор Лукич показал пальцем на эмалированный поднос, в котором лежало круглое яблочко. – Пакет дать?
– Буду премного благодарен.
Яшин протянул Павлу целлофановый пакетик с застежкой – такие используют следователи для сбора улик. Павел осторожно дотронулся пальцами до глаза Экзофтальмика. До того самого, больного. Извлеченный из тела мертвого хозяина, глаз мало чем отличался от обычного анатомического препарата – желтоватый кругляш с блекло-голубым пятном радужки спереди. Гладкий, блестящий, словно опухоль не задела его. И странно теплый, будто живой.
Павел открыл пакетик, опустил туда глазное яблоко, положил пакет в карман.
– Спасибо, Федор Лукич.
– Пожалуйста, Павел Михайлович.
– Я пойду, Федор Лукич?
– Всего хорошего, Павел Михайлович. Идите.
Голос Яшина звучал спокойно, разве что к обычным скрипучим обертонам добавились механические нотки. Павел представил, каким медведем заревел бы строгий Федор Лукич, педант и поборник инструкций, пойми он, что происходит на самом деле. Какие засверкали бы молнии, какой загрохотал бы гром. Отдать главный объект морфологического исследования – глаз трупа, позволить унести его – это что-то из ряда вон выходящее. Но Федор Лукич не понимал, что делает. Безо всякого сомнения, не осознавал происходящего.
Павел осознавал, но от этого было ничуть не легче. Он так же не был волен в своих поступках: выполнял чужую волю, совершал навязанные ему действия и понятия не имел, какой во всем этом смысл. Только вот не сопротивлялся уже – то ли сил не осталось, то ли понял, что сопротивление бесполезно.
Он зашел в свой кабинет, объявил медсестре, что работать сегодня больше не будет, что плохо себя чувствует после дежурства и пойдет домой. Переоделся, положил глаз Экзофтальмика в дипломат и бессовестно покинул место службы, оставив бедную Веру Анатольевну разбираться со скандалящими в коридоре пациентами.
* * *
До дома, впрочем, так и не добрался. Зашел в «Евроспар», купил половинку ржаного, банку молдавской маринованной свеклы и кусок копченой форели в вакуумной упаковке. Долго искал открытку с надписью «С Днем Варенья, Мой Пупсик!», но не нашел. Решил, что коньяк успешно заменит открытку. Хотел было, по привычке, взять маленькую фляжку дербентского пятизвездочного, но вместо этого рука сама собой потянулась за литровой бомбой Реми Мартина. Похоже, в жизнь Мятликова вошли новые привычки.Дальше ноги пронесли его мимо родного дома, и через квартал Павел обнаружил, что стоит у подъезда Дрыгачева и достает из кармана ключи от дергачевской квартиры.
Разве он забрал их сегодня из цоколя? Выходит, забрал. Правда, он не помнил, как это сделал, но беспокоиться о сем не стоило. Паша многого в последнее время не помнил.
Первым делом он открыл все форточки в доме – кроме той, что была заколочена гвоздем. Потом нашел две рюмочки, покрытые основательным слоем пыли – если Алексей Иванович и употреблял крепкие напитки, то никак не в последние месяцы своей жизни. Открыл бутылку, помыл рюмки, налил коньяка в обе. Одну накрыл ломтиком ржаного хлеба в память об Экзофтальмике, вторую тяпнул залпом, без закуски. Потом вернулся в прихожую, снял куртку, поискал глазами тапки, нашел стоптанные кожаные шлепанцы и надел их. Снова посетил кухню, распаковал форель, соорудил себе бутерброд, выпил, закусил. Нашел приличную эмалированную миску, налил туда кипяченой водички, вывалил в нее глаз из пакетика, подмигнул глазу, обмыл новоселье глаза двумя рюмочками сразу, закусил маринованной свеклой, пришел к выводу, что вполне прилично, даже вкусно. Пошел поливать фикусы – дело оказалось непростым, потребовало двух литров воды и трех рюмок коньяка. Открыл шифоньер – скелетов в нем не обнаружилось, зато нашлась большая стопка чистого постельного белья с ярлыками из прачечной. Обрадовался, вкатил коньячку. Повернул телевизор мордой от стены – выяснилось, что работает, да еще и цветной, хоть и изрядно старый. Совсем разулыбался по этому поводу, вмазал, чокнувшись с экраном. Время подходило к футболу – ого, да ведь совсем уже вечер. Не поленился, нашел тряпку, протер полы во всей квартире, потом счастливо плюхнулся на диван – ноги вытянуты, лежат на стуле, в правой руке бутылка коньяка (да ну к черту эти рюмки, наливать замучаешься), в левой – кусочек хлеба с наложенным на него тонким, розовым, истекающим рыбьим жиром ломтиком форели.
Вот это здорово, ребята. Один, совсем один. Все в кайф. Даже телевизор, до смерти осточертевший дома, оказывается, может доставить удовольствие.
В десять часов вечера запиликал сотовый. Позвонила жена, вежливо осведомилась, где Пашу черти носят. Паша известил Нину, что находится в больнице, домой сегодня не вернется, потому как накатило внеплановое дежурство по срочной служебной необходимости. Само собой, жену такое объяснение вполне устроило. После этого начался футбол. Наши выиграли с хорошим счетом – неожиданно для всех, Паша и не надеялся на такое. После этого оставалось только одно – принять последнюю рюмку и лечь спать.
Что Паша и сделал.
* * *
На следующее утро Павел Мятликов сидел на рабочем табурете, вел обследование больных и внимательно прислушивался к собственным ощущениям. Ощущения были на удивление неплохими. Только в левой половине черепа молоточком постукивала легкая боль, пульсировала едва заметно, отдавая в глаз. Ну и ладно. После изрядного количества коньяка, выпитого накануне, столь малые последствия можно было считать чудом.Закончив осмотр очередного пациента, Павел удалялся на пару минут в заднюю комнатку, вынимал из кармана листок бумаги и вносил новый пункт в список вещей, которые собирался сегодня купить. В списке уже значилось: тапки, пижама, матрас, комнатная антенна, электрочайник, тефлоновая сковорода, настольная лампа, гардины, кресло, книжная полка, мочалка и шампунь, занавеска для ванной, туалетная бумага, ноутбук… Да-да, и ноутбук. Но не сегодня, конечно – денег недостаточно, придется подкопить еще, подождать пару месяцев. Зато когда купит – заживет совсем славно, в новой своей квартиренке. Один, совсем один.
А что сказать Нине? Черт его знает. Скажет что-нибудь…
Когда работа закончилась, Паша вооружился калькулятором, подсчитал стоимость списка и пришел в некоторое уныние. Наличности – той, что лежала в бумажнике, хватало только на мелочи. Деньги у Павла имелись, но за ними нужно было идти домой, с риском встретить Нину. Нет-нет, только не сегодня… Что делать? Не лишать же себя приятнейшей компании – бутылки Реми Мартина? Что важнее – кресло или коньяк? В будущем – несомненно кресло, но пока, пока без коньячка не обойтись, потому что нужно позаботиться об мятущейся душе, успокоить ее, дать ей толику лекарства. Да и куда ему, Паше, спешить? Его новая жизнь только началась.