Страница:
Кощей унизанными перстнями перстами с трудом показал бывшему сподвижнику бриллиантовый кукиш и указал на дверь. Это было глупо, но жадность губила политиков и покрупнее рангом. Баюн высказал Кощею весь свой богатый запас изощренных ругательств, хлопнул дверью, нажрался жидкой валерианы и, с трудом вскарабкавшись на родные цепи, обвивавшие дуб, в тот же вечер толкнул горожанам обличительную речь.
Дело было как раз перед очередными выборами, и послушать пьяного вусмерть Баюна пришли многие. Той хренотени, которую понес неистовый кот, могли позавидовать все ораторы, вместе взятые. Толпа пришла в экстаз. А когда Баюн в очередной раз отвлекся, чтобы хлебнуть валерианы, ему подали запечатанную богатырским перстнем цидулку[16] от Святогора, который в самых изысканных выражениях восхищался былыми подвигами революционера и возмущался отсутствием у оного персональной пенсии.
Баюн допил валериану, зажевал ее запиской и без всякого перехода призвал всю честную нелюдь голосовать за Святогора. Людей Баюн в своей речи попусту проигнорировал, верно рассудив спьяну, что они и так в своих симпатиях определились давно. Закончил Баюн свой спич, поворотившись к зданию мэрии. Потрясая лапой в сторону резиденции Кощея, он пожелал Бессмертному поскорее сдохнуть, обозвал тираном с подростковыми комплексами[17] и обвинил в сексуальных домогательствах к представительнице рода людского Василисе Прекрасной, что действительно имело место лет двести назад и тщательно Кощеем скрывалось, поскольку серьезно портило лелеемый им имидж непримиримого человеконенавистника.
Толпа разинула рот, и когда это осознала, то ей оставалось либо кричать «ура!», либо прилюдно признаться в том, что и ее, нелюдь, можно чем-то удивить. Не желая признаваться, большинство тут же выбрало «ура!», а на следующий день выбрало Святогора.
Надо сказать, что электорат практически не прогадал. Святогор, в отличие от Кощея, не воровал, ближний круг не подкармливал и протекцию составлял исключительно за личные заслуги перед Лукоморьем. Кроме того, он упорядочил налоги, отвел дачные участки всем желающим и занялся благоустройством города и окрестностей. Главным же его достижением стали многочисленные льготы и послабления для местной нелюди и большей части местных человеков. Льготы он выбил через Главк, а большей частью – неформально у руководства Аркаима.
Не забыл Святогор и Баюна, который, протрезвев под дубом к обеду следующего дня после своей пламенной речи, схватился лапами за голову. Что ни говори, а фортель он выкинул знатный и воздух былой цветной революции подпортил изрядно.
Однако, опохмелившись, наглый котяра толкнул вечером вторую речь. Ее суть сводилась к тому, что революция продолжается и ее новые кадры в лице того же Святогора творчески развивают богатое наследие основателей, к коим с полным на то основанием кот причислил себя и впавшую в маразм Недолю.
Такая трактовка исторического материализма популярности Бессмертному явно не добавила и окончательно легитимировала Святогора в качестве преемника вождей-освободителей, из которых Кощей был исключен Баюном как ренегат. Далее Баюн вновь, и уже вполне сознательно, вернулся к истории межличностных отношений бывшего мэра и Василисы и на этот раз просмаковал ее с такими подробностями, что у мужской части аудитории потекли слюнки, а у женской – слезы. Судьба несчастной, пусть и человековой Василиски, претерпевшей столь ужасные домогательства, глубоко тронула домовых, русалочек, берегинь, Баб-яг и прочую слабую половину нелюди. Сама Недоля горько рыдала над озвученной Баюном «лав стори» и в тот же вечер побежала к Василисе с утешениями. Василиса про себя поклялась Баюна утопить, но дело было уже сделано. К тому же Прекрасная быстро вошла во вкус скандальной славы и в тот же год укатила с Соловьем в отпуск на Тамбовщину.
В дальнейшем Святогора переизбирали еще дважды, и оба раза – со значительным перевесом…
Святогор слушал Илью внимательно, но было заметно, что проблемы Аркаима его трогают, как шерифа-куклусклановца зубная боль негра.
– Понятно, – подытожил он, в очередной раз разливая по граненым стаканам медовуху. – Теперь меня послушай, мой юный друг[18]. Мне головной боли хватает и без этого твоего, как там его, Задова. Поймаете – вывозите. Но только ночью и нелегально. Официально же, если этот придурок ко мне явится, я воленс-неволенс выдам ему вид на жительство. Мы хоть и доминион, но доминион вольный. К прилюдью и олюдью он, пожалуй, не пойдет, не дурак, чай. Богидолы вашего брата не жалуют – ни верного, ни неверного. Так что ищите его у нечисти или нежити. Они его, несчастного, вполне могут приютить, тем более что после Калинового моста у нас тут стали поговаривать, что он и сам не из простых. Правда ли, что он разгульного вампира так укусил, что тот издох?
– Чепуха, – вздохнул Илья, протягивая руку за густо пересыпанными сахарной пудрой оладьями. – Это вампир его за выю тяпнул.
– И что? – полюбопытствовал Святогор, двигая миску с печеностями поближе к Илье.
– Издох вампир.
– А Задов?
– А что ему сделается…
– Ну вот видишь, – заржал Святогор, невольно напомнив Илье, что Сивку-Бурку пора отвести на прививку от сапа к Дурову. – Он теперь у местных кровососов в авторитете, а ваши с ним «контры» ему в ба-а-льшой зачет пойдут, зуб даю. Так, Добрыня?
Добрыня согласно кивнул. В разговор он не встревал не по природной отсталости, как полагали некоторые идиоты, а исключительно из врожденной белорусской скромности и философского взгляда на жизнь. Его свободолюбивая натура была замешана на терпении и понимании того, что для хорошего человека любые изменения – к худшему. Похоже, что Святогор, до сих пор знакомый с Добрыней лишь шапочно, наконец-то это прочувствовал, потому что он неожиданно расщедрился и полез в стол за второй бутылкой.
– Разливай, хлопче, люб ты мне нынче, – загромыхал Святогор. – Не зря бают, что от тебя даже злыдни не шарахаются. Не то что от Ильи с Лешкой. Где он, кстати, побратим ваш закадычный?
– В наряде, – нетерпеливо отмахнулся Илья. – Послушай, чем это ты так озабочен, друже, что наши дела тебе по ударным инструментам?
Святогор помрачнел, минуту помолчал, сжимая в руках стакан, а потом все же решился:
– Баюн пропал.
Илья недоуменно переглянулся с Добрыней, залпом опустошил свою емкость и осторожно уточнил:
– Это сказитель твой местный, что ли?
Святогор согласно моргнул, и Илья все так же осторожно продолжил:
– Ну и какого лешего ты переживаешь? Нагуляется – придет. Он тут у вас популярен вроде.
– Не то слово, – вздохнул Святогор. – Все Лукоморье на ушах, да и ваше начальство тоже психует.
– Мы-то с какого бока?
Святогор мрачно усмехнулся, бросил взгляд на дверь и понизил голос:
– У вас с прана-маной перебои?
Илья окаменел было от богатырской прямоты, но обманывать старого приятеля не стал:
– Со вчерашней ночи как отрезало. Карусель на профилактике. Я, собственно…
– То-то, – вздохнул, оборвав Илью, мэр. – В Баюне все дело. Пока он по цепям вокруг дуба своего шлялся – прана и качалась. Дуб – генератор, кот – проводник. Даром, что ли, Сергеич с него начинал. Забыл, чай?
– У Лукоморья дуб зеленый… Златая цепь на дубе том, – напомнил Илье Добрыня.
– С цепью перебор, – поморщился Святогор. – Это он зря загнул, пришлось Кощеевы сундуки реприватизировать, чтобы туристы на обман не жаловались. Пудов двадцать переплавили на цепи. Но по сути все верно.
Илья задумчиво отставил стакан в сторону и решительно поглядел в глаза Святогору:
– А ежели исчезновение Баюна и побег Задова связаны? Ты об этом не думал?
– Думал, – неожиданно засмеялся Святогор. – Сидел, ждал тебя и думал. И верхним чутьем чую, что бифштексы отдельно, а мухи отдельно. Не те продукты, чтобы мухи на них садились. Но если вы в поисках Задова и кота мне отыщете, то бо-о-ольшущую Лукоморью службу сослужите. А я уж в долгу не останусь.
– Навоз вопрос, Святогорушка, – решительно покачиваясь, поднялся из-за стола Илья. – Но и ты имей в виду, что Задов с котом очень даже связаны.
– Полосатые оба, – понимающе кивнул Святогор, провожая богатырей к двери.
– Постой, – притормозил у выхода Илья. – Тебе кот нужон для нас, для города али лично?
– Во всех трех смыслах, Илюш, в трех. И живым. У меня перевыборы на носу, а тут такой конфуз. Кощей меня с потрохами сожрет в своем «Лукоморском пергаменте», если я Баюна не найду. И так уже слухи поползли, что я соратника своего утопил за компромат финансовый какой-то.
– Найдем, – пообещал Илья, крепко пожимая дружескую руку Святогора.
– К отцу Ивану зайдите, может, что дельное присоветует, – уже сверху крикнул Святогор спускавшимся по лестнице богатырям.
На улице Илья встряхнул патлатой головой, прогоняя хмель, и решительно двинулся к дубу. Под восхищенными взглядами туристов, щелкавших фотоаппаратами развесистое дерево, Илья, тяжело кряхтя, поднырнул под ограждение, подошел к обвивающим ствол цепям и провел ладонью по блестящим звеньям. Добрыня остался снаружи.
– Золото-золото, – раздалось за плечом Ильи, и он обернулся. Рядом с ним с метлой в руках и тлеющей самокруткой в зубах стоял невысокий, пожилой, но крепкий леший, иронично посмеиваясь над незадачливым туристом:
– А ходить сюда не треба. На то и ограда, мил чело… Вот те раз. Звиняйте, пан. Не признал зараз, очки дома оставил.
Леший отвесил Илье поясной поклон. Илья приветственно хмыкнул. Сам он лешего узнал тотчас еще по выговору. Лешак Онуч происходил из старинной и славной традициями семьи лесовиков западной Руси. Последние пятьсот лет он обитал где-то в районе Беловежской Пущи, прекрасно владел белорусским, украинским, русским, польским, литовским и немецким языками, которых (языков) брал лично в многочисленных войнах и нашествиях.
Особо славен был Онуч своей изумительной, вызывающей зависть даже у Сусанина, коллекцией шлемов и касок. Вот и сейчас на голове его красовался фашистский головной убор времен гитлеровской Германии. Каска отлично дополняла русские кирзачи, хлопчатобумажные галифе и гимнастерку с одинокой медалью «Партизану-ветерану». Коллекцию свою Онуч собирал проверенным веками способом: стоило зазевавшимся вооруженным пришельцам забрести к нему в лес, как Онуч был тут как тут. Два-три дня блуждания по бору, подходящее болотце со знакомым водяным, и Онуч плелся в свою хижину, нагруженный звенящими железяками, которые он надраивал до блеска.
В последнюю войну Онуч свою коллекцию пополнял раз сорок. Местных партизан он поначалу не трогал исключительно потому, что одеты те были в ушанки и картузы. А позже, совершив с ними несколько совместных операций и укомплектовав оккупантами все близлежащие болота, Онуч как-то привык к таким же бородатым и основательным белорусским мужикам, как и он сам. К тому же, проведав о вполне безобидной мании своего пожилого лесного приятеля, партизаны завалили его касками не только немецкими, но и дефицитными итальянскими.
Командир местного партизанского отряда специально включил в очередную шифрограмму в Москву запрос на пяток английских и американских касок.
На Большой земле пожали плечами, но, здраво рассудив, что партизанам на месте виднее, странную просьбу выполнили, и очередной борт доставил из Москвы не только взрывчатку, медикаменты и продовольствие, но и ящик с касками союзников, а заодно и касками отечественными. Так что к началу 1944 года надобность топить вернувшихся в Белоруссию советских солдат у Онуча отпала в принципе, и конец войны он встретил счастливым обладателем нескольких тонн железных горшков – наголовников разных стран и конфигураций.
После войны Онуч благополучно и успешно разводил зубров, топил, чтобы не потерять квалификацию, браконьеров, охотящихся безо всяких лицензий и правил; в Лукоморье же уехал на должность местного лесничего и смотрителя дуба только по настоятельной и пятой по счету просьбе Святогора.
– Никак Добрыня там? – близоруко прищурился Онуч, вглядываясь за ограждение.
– Он самый, – усмехнулся Илья. – Позвать?
Добрыня легко перемахнул ограду и тотчас попал в объятия старика, который неожиданно пустил слезу умиления.
– Заеди тебя комар, землячок, ети его коромыслом, – всхлипнул Онуч, но, заметив, что за Добрыней следом потянулась стайка туристов, вспомнил о должности и погрозил зевакам метлой. Те тотчас к штурму ограды интерес потеряли и перешли к фонтану.
– Брось, дедок, – засмеялся Добрыня, не без труда освобождаясь из крепких рук лесничего. – И так про меня бают невесть что. Да и помню я, как ты меня три дня по лесу мотал.
– Шлемчик твой приглянулся, – откровенно признался Онуч. – Кабы не доброта твоя, что ты стрелу пана польского из ноги зубренка вытянул, то плавал бы ты у меня и по сей день в Черных гатях.
– Ну то еще бабушка надвое сказала, – усмехнулся Добрыня. – Слышь, дед, мы по делу. Скажи как земляк земляку, по старому знакомству, кто вашего Баюна уходил?
Онуч отступил назад и нахмурился:
– Язык что помело у тебя. Треплешь попусту. Уехал Баюн, сказано, по делам уехал.
– Брось, старик, – вступил в разговор Илья, которому на жаре хмель снова слегка ударил в голову. – Ты мне-то зубы не заговаривай. А то я твои посчитаю и не погляжу, что ты при исполнении.
Добрыня решительно отстранил Илью плечом в сторону и, слегка понизив голос, вновь обратился к Онучу:
– Дедок, слушай меня внимательно. Мы от Святогора, и он в курсе наших дел, а мы – его. Баюна живым хочешь увидеть – говори, что ведаешь. У нас дело общее, сам знаешь, если знаешь…
Добрыня ничем не рисковал. Онуч и верно был доверенным лицом, крепким активистом партии Святогора и, что еще важнее, надежным его собутыльником. Про дубовый генератор и роль Баюна в поставках прана-маны он мог, конечно, ни лешего и не знать, но мог и знать. А еще мог не знать, но догадываться. В любом случае Онуч явно относился к олюдью, а не к нечисти.
Лесничий слегка расслабился и сумрачно проворчал:
– Ладно, слухай, Добрынька. Вчерась Баюн свое тут отгулял до девяти и двинул к Василиске. На нее, подлую, грешу. Эта шалава еще лет сто назад извести его клялась прилюдно. Котик мой письмо давеча от нее получил, разволновался что-то, вот и двинул в Человечий квартал. Мне-то к ней хода нет, но ежели к завтрему хвостатый мой не вернется, я не я буду, если дом Василискин не попалю.
– Сам попалишь? – вполне серьезно поинтересовался Добрыня.
– Сам-то стар я на такое дело. А вот нечисть кой-какую подобью. Эвона сколько молодежи по кабакам околачивается. А тебе, милок, – обратился Онуч к Илье, – так скажу… Ты задницей в седле сиди, да головой думай, а не наоборот. Ну пришиб бы ты меня, и что? Не совесть бы, так Святогор замучил упреками. Дурак вы, батенька, хучь и богатырь.
Багровый то ли от стыда, то ли от злости Илья смолчал и только плюнул на мостовую.
– И плевать тут неча. Чай, не Лондон. Мы хотя и нелюдь, да не нечисть и чистоту блюдем-с. – Онуч ловко провел метлой, и след богатырского плевка сгинул бесследно.
Илья резко развернулся и резво пошел с площади в ближайший переулок.
К дому Василисы они дошли без приключений. Илья всю дорогу молчал, а Добрыня, редко когда выбиравшийся в Лукоморье дальше ближайшего кабака, с удивлением отмечал, что центр города и впрямь стал почище.
Дом Василисы с розовыми занавесочками и резным крылечком они в Человечьем квартале нашли легко. Изящный дворик в розочках и гладиолусах миновали тоже без труда. Натасканная на нечисть собака высунулась из будки, вяло тявкнула, признав в них людей, и забралась обратно. Проблемы возникли у двери. На трезвон Ильи им открыли только спустя пять минут. Василиса вышла в легкомысленном халатике на голое тело, сладко зевнула и сонно поинтересовалась, чем обязана столь раннему визиту. На расположенных во дворике солнечных часах время было между тем далеко за полдень.
– Не признала, красавица? – поинтересовался Илья, замечая, что приглашать их в дом не торопятся, и присаживаясь на скамейку.
Василиса вяло кивнула и села прямо на крыльцо, вытянув и подставив солнцу безукоризненно стройные ноги, которые Илья и Добрыня оглядели с откровенным восхищением.
«Хорошо, что Алешки нет», – мысленно похвалил себя Илья за то, что не стал давеча настаивать на своем и оставил поповского сына на заставе. В одной из реальностей у юного тогда Поповича завязался с Василисой весьма бурный и, увы, горький для Леши роман. Стервозная Василиска обобрала юношу до последней деньги, научила всем премудростям любви, в которой разбиралась получше чем «Камасутра» и «Камасвечера», вместе взятые, и сбежала. Итогом неудавшегося союза двух сердец стал двухнедельный запой Поповича и «Алешкина любовь» – шлягер 60-х годов двадцатого века в пяти реальностях. Впрочем, Алексей и сам дал повод Василиске, буквально накануне разрыва поймавшей юного богатыря в компании очаровательной шестнадцатилетней торговки пирожками в ситуации, совершенно исключающей платоническую любовь.
Илья отогнал воспоминания и, чтобы не спугнуть красавицу, приступил к делу издалека:
– Баюна ты укокошила, чувырла крашеная?
Василиса, оторопев, выпучила глаза, но Илья, не давая опомниться, продолжал нападать:
– Пошто киску до смерти любовью замучила? Али совсем стыд потеряла? Письмами забросала, телеграммами.
– А может, она любит мохнатеньких? – искренне заступился за Василиску добрый Добрыня.
И тут Прекрасную прорвало. Господи, как же она орала, как орала! Говорят, что банда залетных орков-гастролеров, намечавших в эту ночь обчистить в соседнем квартале дом, внезапно отказалась от своих намерений и спешно убыла восвояси.
Между тем от Василисы Илья и Добрыня узнали много нового о себе, своем друге Алеше и человечестве в целом. Кроме того, выяснилось, что «этот кретин Баюн» действительно вчера прискакал к ней по ее вызову, чтобы утрясти свои амурные дела со знатной чеширской иностраночкой, которая неосторожно понесла от «этого молью траченного ублюдка». Она же, Прекрасная Василиса, как последняя дура, забыла, что «хвостатый репродуктор» в свое время ославил ее на весь честной народ, и только желание помочь несчастной кошечке, еще ребенком смотревшей на королеву, впутало ее в эту постельную историю.
Василиса еще продолжала голосить, когда Добрыня и Илья были уже на другом конце квартала у старенькой, чистой и ухоженной церквушки отца Ивана.
Зашли они туда по двум причинам. Во-первых, в данной реальности это была единственная православная церковь, да и единственная церковь вообще, а во-вторых, Илья советами Святогора не пренебрегал никогда.
Отец Иван был священником, выдающимся во всех отношениях. Сыскать таковых сегодня трудно, разве что в провинциальной реальности поглуше. Три сотни лет назад он вполне успешно обращал в православие индейцев на Русской Аляске, пережив не одно нападение и вытащив из своих ран добрый десяток стрел. Потом поп внезапно заболел, был отозван в Москву и где-то под Тобольском, прямо в санях, с ямщиком и тройкой в придачу, провалился в Лукоморье.
Очухавшись на окраинах местной столицы, он обнаружил, что его крупозное воспаление легких куда-то испарилось, что ямщик валяется на коленях перед кучкой гогочущей нечисти и что рядом лежит сломанная оглобля.
Закаленный суровой аляскинской реальностью поп спокойно перекрестился сам, со словами «изыдите, поганые» осенил крестным знамением злыдней и поднял оглоблю. После минутной потасовки слово Божье возымело свое действие, и нечисть, оставив пару своих коллег на земле, позорно ретировалась, а когда вернулась с подкреплением, было уже поздно. Отец Иван привел в чувство перетрусившего ямщика и с его помощью успел поставить наскоро срубленный крест прямо на пустыре.
Пришедшему посмотреть на опасную диковинку тогдашнему мэру Переплуту отец Иван пригрозил флягой святой воды, и тот почел за лучшее в прямой конфликт с батюшкой не вступать. Он наскоро разъяснил ему ситуацию, втайне надеясь, что дерзкий поп покинет Лукоморье тем же путем, что прибыл, или, на худой конец, забьется в староверческую деревню. В те времена человеки в столице «держали» не квартал и даже не улицу, а маленький глухой тупичок.
Отец Иван выслушал Переплута внимательно, а на следующий день с утра уже возил с ямщиком и тремя отчаянными человеками из бывших ушкуйников лес на постройку церкви. Церковь трижды пытались сжечь. Но тертые ушкуйники в отместку спалили треть квартала злыдней, и стройку оставили в покое.
Мэр бросился в Аркаим и потребовал у руководства отряда эвакуировать батюшку куда подальше. Руководство резонно возразило, что поп прибыл по личному межреальностному каналу и обладает свободой воли как естественный мигрант, а посему под юрисдикцию Аркаима не подпадает. Вместе с тем руководство Аркаима поблагодарило Переплута за предоставленную информацию и намекнуло, что судьба священника представляет серьезный личный интерес как для православного контингента отряда, так и для отдельных соотечественников-атеистов.
По сути, это был ультиматум. Переплут проклял свою торопливость, сожалея, что заявил о проблеме официально, а не убрал несговорчивого священника раньше. Пришлось оставить его до поры в покое, надеясь на русский авось.
Братья-близнецы Авось да Небось, проживавшие на стыке Человечьего квартала и Богоидоловского тупика, оказались, однако, на стороне русского попа.
Батюшка внес колоссальный вклад в изменение видовой структуры города и смягчение местных нравов. Прознав о твердом в вере соотечественнике, многие забившиеся по хатам на окраинах острова местные человеки потянулись в Лукоморье-столичное. Приезжали даже староверы. Менять веру они, правда, отказались, но заслуги отца Ивана признали и от души помогали, чем могли.
С нелюдью дело обстояло иначе. Мелкая нечисть от Иоанна шарахалась, крупная скрежетала зубами, но на прямое нападение решилась лишь трижды. Последний раз отца Ивана спасла лишь чудом группа сдружившейся пьяной молодежи из человеков, банников и поддатых берегинь.
Избитого до полусмерти попа они приволокли к заставе и положили под шлагбаум. Едва придя в себя, отец Иван настоятельно потребовал немедленно отвести его под руки обратно. Проводить показательно-карательную экспедицию, которую вынужденно готов был разрешить мэр, он строго-настрого запретил.
Это был перелом. Отца Ивана нелюдь не только оставила в покое, но и в большинстве своем признала полноправным и авторитетным местным. Да, грязным людишкой, да, поганым человечком, но местным, своим.
И дело было даже не в том, что обозленные покушением на батюшку немногочисленные прихожане готовы были устроить внутреннюю религиозную войну, – войну эту человеки однозначно бы проиграли. И не в том было дело, что Алеша и Задов по своим каналам жестко предупредили Кощея о грядущем возмездии – межостровного конфликта Главк просто бы не допустил. Просто отец Иван был первой личностью, одинаково признаваемой людьми и нелюдью Лукоморья.
До посещения церкви нелюдью дело, конечно, не дошло, но побеседовать с попом на скамейку у его домика приходило теперь не только олюдье, но и вполне авторитетная нечисть. А когда залетная птица Сирин свила на стоявшей в церковном дворе березке свое гнездо и высидела прекрасное здоровое потомство, леший Онуч пообещал оторвать ноги всякому, кто тронет попа хотя бы пальцем. Учитывая, что Онуч приходился весьма дальней, но все-таки родней Соловью-барыге, его предостережение запомнили.
Впрочем, отец Иоанн и сам вполне мог постоять за себя. При этом верой он не поступался ни на йоту, освящать безмены* и лошадей торговцам и разбойникам отказывался наотрез, содержимое церковной кружки тратил исключительно на приход, жиром не заплыл, тайну исповеди хранил свято, а отрядного священника Латына Игарковича с его универсальным многоверием признавал за человека многомудрого, эрудированного, душевного, но несчастного – как экумениста.
* Вид примитивных весов-противовесов, слегка напоминающих легкую булаву с крюком на конце. Использовались торговцами для взвешивания товаров, обвешивания покупателей и обороны. Разбойники использовали безмены исключительно для нападения.
Три неразрешимых дилеммы стояли перед отцом Иваном. Церковный календарь, крещение нелюди и происхождение земной власти.
Первую он худо-бедно разрешил с помощью того же Латына Игарковича.
На опытное решение второй задачи поп так и не решился, хотя кое-кто из добропорядочного олюдья был готов рискнуть не только своим здоровьем, но и жизнью. Кроме того, само наличие бессмертной души у нелюди было вопросом, мягко говоря, спорным. У Латына Игарковича, к слову, таких проблем не возникало – он в боевых условиях крестил нечисть налево и направо и, как правило, с летальным для оной исходом. Правда, и согласия нечисти он на то не спрашивал.
Что касается последней проблемы, то заявить, что всякая власть от Бога, при одном лишь взгляде на Кощея у него не поворачивался язык. К счастью, экуменист Латын Игаркович подсказал ему вполне иезуитский выход – полагать про себя истинной властью не мэра, а Имперскую корону, свободным доминионом которой формально до сих пор можно было полагать Лукоморье. Отец Иван на этот внутренний компромисс, скрепя сердце, согласился, но только лишь по приходу к власти Святогора.
Дело было как раз перед очередными выборами, и послушать пьяного вусмерть Баюна пришли многие. Той хренотени, которую понес неистовый кот, могли позавидовать все ораторы, вместе взятые. Толпа пришла в экстаз. А когда Баюн в очередной раз отвлекся, чтобы хлебнуть валерианы, ему подали запечатанную богатырским перстнем цидулку[16] от Святогора, который в самых изысканных выражениях восхищался былыми подвигами революционера и возмущался отсутствием у оного персональной пенсии.
Баюн допил валериану, зажевал ее запиской и без всякого перехода призвал всю честную нелюдь голосовать за Святогора. Людей Баюн в своей речи попусту проигнорировал, верно рассудив спьяну, что они и так в своих симпатиях определились давно. Закончил Баюн свой спич, поворотившись к зданию мэрии. Потрясая лапой в сторону резиденции Кощея, он пожелал Бессмертному поскорее сдохнуть, обозвал тираном с подростковыми комплексами[17] и обвинил в сексуальных домогательствах к представительнице рода людского Василисе Прекрасной, что действительно имело место лет двести назад и тщательно Кощеем скрывалось, поскольку серьезно портило лелеемый им имидж непримиримого человеконенавистника.
Толпа разинула рот, и когда это осознала, то ей оставалось либо кричать «ура!», либо прилюдно признаться в том, что и ее, нелюдь, можно чем-то удивить. Не желая признаваться, большинство тут же выбрало «ура!», а на следующий день выбрало Святогора.
Надо сказать, что электорат практически не прогадал. Святогор, в отличие от Кощея, не воровал, ближний круг не подкармливал и протекцию составлял исключительно за личные заслуги перед Лукоморьем. Кроме того, он упорядочил налоги, отвел дачные участки всем желающим и занялся благоустройством города и окрестностей. Главным же его достижением стали многочисленные льготы и послабления для местной нелюди и большей части местных человеков. Льготы он выбил через Главк, а большей частью – неформально у руководства Аркаима.
Не забыл Святогор и Баюна, который, протрезвев под дубом к обеду следующего дня после своей пламенной речи, схватился лапами за голову. Что ни говори, а фортель он выкинул знатный и воздух былой цветной революции подпортил изрядно.
Однако, опохмелившись, наглый котяра толкнул вечером вторую речь. Ее суть сводилась к тому, что революция продолжается и ее новые кадры в лице того же Святогора творчески развивают богатое наследие основателей, к коим с полным на то основанием кот причислил себя и впавшую в маразм Недолю.
Такая трактовка исторического материализма популярности Бессмертному явно не добавила и окончательно легитимировала Святогора в качестве преемника вождей-освободителей, из которых Кощей был исключен Баюном как ренегат. Далее Баюн вновь, и уже вполне сознательно, вернулся к истории межличностных отношений бывшего мэра и Василисы и на этот раз просмаковал ее с такими подробностями, что у мужской части аудитории потекли слюнки, а у женской – слезы. Судьба несчастной, пусть и человековой Василиски, претерпевшей столь ужасные домогательства, глубоко тронула домовых, русалочек, берегинь, Баб-яг и прочую слабую половину нелюди. Сама Недоля горько рыдала над озвученной Баюном «лав стори» и в тот же вечер побежала к Василисе с утешениями. Василиса про себя поклялась Баюна утопить, но дело было уже сделано. К тому же Прекрасная быстро вошла во вкус скандальной славы и в тот же год укатила с Соловьем в отпуск на Тамбовщину.
В дальнейшем Святогора переизбирали еще дважды, и оба раза – со значительным перевесом…
* * *
Святогор слушал Илью внимательно, но было заметно, что проблемы Аркаима его трогают, как шерифа-куклусклановца зубная боль негра.
– Понятно, – подытожил он, в очередной раз разливая по граненым стаканам медовуху. – Теперь меня послушай, мой юный друг[18]. Мне головной боли хватает и без этого твоего, как там его, Задова. Поймаете – вывозите. Но только ночью и нелегально. Официально же, если этот придурок ко мне явится, я воленс-неволенс выдам ему вид на жительство. Мы хоть и доминион, но доминион вольный. К прилюдью и олюдью он, пожалуй, не пойдет, не дурак, чай. Богидолы вашего брата не жалуют – ни верного, ни неверного. Так что ищите его у нечисти или нежити. Они его, несчастного, вполне могут приютить, тем более что после Калинового моста у нас тут стали поговаривать, что он и сам не из простых. Правда ли, что он разгульного вампира так укусил, что тот издох?
– Чепуха, – вздохнул Илья, протягивая руку за густо пересыпанными сахарной пудрой оладьями. – Это вампир его за выю тяпнул.
– И что? – полюбопытствовал Святогор, двигая миску с печеностями поближе к Илье.
– Издох вампир.
– А Задов?
– А что ему сделается…
– Ну вот видишь, – заржал Святогор, невольно напомнив Илье, что Сивку-Бурку пора отвести на прививку от сапа к Дурову. – Он теперь у местных кровососов в авторитете, а ваши с ним «контры» ему в ба-а-льшой зачет пойдут, зуб даю. Так, Добрыня?
Добрыня согласно кивнул. В разговор он не встревал не по природной отсталости, как полагали некоторые идиоты, а исключительно из врожденной белорусской скромности и философского взгляда на жизнь. Его свободолюбивая натура была замешана на терпении и понимании того, что для хорошего человека любые изменения – к худшему. Похоже, что Святогор, до сих пор знакомый с Добрыней лишь шапочно, наконец-то это прочувствовал, потому что он неожиданно расщедрился и полез в стол за второй бутылкой.
– Разливай, хлопче, люб ты мне нынче, – загромыхал Святогор. – Не зря бают, что от тебя даже злыдни не шарахаются. Не то что от Ильи с Лешкой. Где он, кстати, побратим ваш закадычный?
– В наряде, – нетерпеливо отмахнулся Илья. – Послушай, чем это ты так озабочен, друже, что наши дела тебе по ударным инструментам?
Святогор помрачнел, минуту помолчал, сжимая в руках стакан, а потом все же решился:
– Баюн пропал.
Илья недоуменно переглянулся с Добрыней, залпом опустошил свою емкость и осторожно уточнил:
– Это сказитель твой местный, что ли?
Святогор согласно моргнул, и Илья все так же осторожно продолжил:
– Ну и какого лешего ты переживаешь? Нагуляется – придет. Он тут у вас популярен вроде.
– Не то слово, – вздохнул Святогор. – Все Лукоморье на ушах, да и ваше начальство тоже психует.
– Мы-то с какого бока?
Святогор мрачно усмехнулся, бросил взгляд на дверь и понизил голос:
– У вас с прана-маной перебои?
Илья окаменел было от богатырской прямоты, но обманывать старого приятеля не стал:
– Со вчерашней ночи как отрезало. Карусель на профилактике. Я, собственно…
– То-то, – вздохнул, оборвав Илью, мэр. – В Баюне все дело. Пока он по цепям вокруг дуба своего шлялся – прана и качалась. Дуб – генератор, кот – проводник. Даром, что ли, Сергеич с него начинал. Забыл, чай?
– У Лукоморья дуб зеленый… Златая цепь на дубе том, – напомнил Илье Добрыня.
– С цепью перебор, – поморщился Святогор. – Это он зря загнул, пришлось Кощеевы сундуки реприватизировать, чтобы туристы на обман не жаловались. Пудов двадцать переплавили на цепи. Но по сути все верно.
Илья задумчиво отставил стакан в сторону и решительно поглядел в глаза Святогору:
– А ежели исчезновение Баюна и побег Задова связаны? Ты об этом не думал?
– Думал, – неожиданно засмеялся Святогор. – Сидел, ждал тебя и думал. И верхним чутьем чую, что бифштексы отдельно, а мухи отдельно. Не те продукты, чтобы мухи на них садились. Но если вы в поисках Задова и кота мне отыщете, то бо-о-ольшущую Лукоморью службу сослужите. А я уж в долгу не останусь.
– Навоз вопрос, Святогорушка, – решительно покачиваясь, поднялся из-за стола Илья. – Но и ты имей в виду, что Задов с котом очень даже связаны.
– Полосатые оба, – понимающе кивнул Святогор, провожая богатырей к двери.
– Постой, – притормозил у выхода Илья. – Тебе кот нужон для нас, для города али лично?
– Во всех трех смыслах, Илюш, в трех. И живым. У меня перевыборы на носу, а тут такой конфуз. Кощей меня с потрохами сожрет в своем «Лукоморском пергаменте», если я Баюна не найду. И так уже слухи поползли, что я соратника своего утопил за компромат финансовый какой-то.
– Найдем, – пообещал Илья, крепко пожимая дружескую руку Святогора.
– К отцу Ивану зайдите, может, что дельное присоветует, – уже сверху крикнул Святогор спускавшимся по лестнице богатырям.
На улице Илья встряхнул патлатой головой, прогоняя хмель, и решительно двинулся к дубу. Под восхищенными взглядами туристов, щелкавших фотоаппаратами развесистое дерево, Илья, тяжело кряхтя, поднырнул под ограждение, подошел к обвивающим ствол цепям и провел ладонью по блестящим звеньям. Добрыня остался снаружи.
– Золото-золото, – раздалось за плечом Ильи, и он обернулся. Рядом с ним с метлой в руках и тлеющей самокруткой в зубах стоял невысокий, пожилой, но крепкий леший, иронично посмеиваясь над незадачливым туристом:
– А ходить сюда не треба. На то и ограда, мил чело… Вот те раз. Звиняйте, пан. Не признал зараз, очки дома оставил.
Леший отвесил Илье поясной поклон. Илья приветственно хмыкнул. Сам он лешего узнал тотчас еще по выговору. Лешак Онуч происходил из старинной и славной традициями семьи лесовиков западной Руси. Последние пятьсот лет он обитал где-то в районе Беловежской Пущи, прекрасно владел белорусским, украинским, русским, польским, литовским и немецким языками, которых (языков) брал лично в многочисленных войнах и нашествиях.
Особо славен был Онуч своей изумительной, вызывающей зависть даже у Сусанина, коллекцией шлемов и касок. Вот и сейчас на голове его красовался фашистский головной убор времен гитлеровской Германии. Каска отлично дополняла русские кирзачи, хлопчатобумажные галифе и гимнастерку с одинокой медалью «Партизану-ветерану». Коллекцию свою Онуч собирал проверенным веками способом: стоило зазевавшимся вооруженным пришельцам забрести к нему в лес, как Онуч был тут как тут. Два-три дня блуждания по бору, подходящее болотце со знакомым водяным, и Онуч плелся в свою хижину, нагруженный звенящими железяками, которые он надраивал до блеска.
В последнюю войну Онуч свою коллекцию пополнял раз сорок. Местных партизан он поначалу не трогал исключительно потому, что одеты те были в ушанки и картузы. А позже, совершив с ними несколько совместных операций и укомплектовав оккупантами все близлежащие болота, Онуч как-то привык к таким же бородатым и основательным белорусским мужикам, как и он сам. К тому же, проведав о вполне безобидной мании своего пожилого лесного приятеля, партизаны завалили его касками не только немецкими, но и дефицитными итальянскими.
Командир местного партизанского отряда специально включил в очередную шифрограмму в Москву запрос на пяток английских и американских касок.
На Большой земле пожали плечами, но, здраво рассудив, что партизанам на месте виднее, странную просьбу выполнили, и очередной борт доставил из Москвы не только взрывчатку, медикаменты и продовольствие, но и ящик с касками союзников, а заодно и касками отечественными. Так что к началу 1944 года надобность топить вернувшихся в Белоруссию советских солдат у Онуча отпала в принципе, и конец войны он встретил счастливым обладателем нескольких тонн железных горшков – наголовников разных стран и конфигураций.
После войны Онуч благополучно и успешно разводил зубров, топил, чтобы не потерять квалификацию, браконьеров, охотящихся безо всяких лицензий и правил; в Лукоморье же уехал на должность местного лесничего и смотрителя дуба только по настоятельной и пятой по счету просьбе Святогора.
– Никак Добрыня там? – близоруко прищурился Онуч, вглядываясь за ограждение.
– Он самый, – усмехнулся Илья. – Позвать?
Добрыня легко перемахнул ограду и тотчас попал в объятия старика, который неожиданно пустил слезу умиления.
– Заеди тебя комар, землячок, ети его коромыслом, – всхлипнул Онуч, но, заметив, что за Добрыней следом потянулась стайка туристов, вспомнил о должности и погрозил зевакам метлой. Те тотчас к штурму ограды интерес потеряли и перешли к фонтану.
– Брось, дедок, – засмеялся Добрыня, не без труда освобождаясь из крепких рук лесничего. – И так про меня бают невесть что. Да и помню я, как ты меня три дня по лесу мотал.
– Шлемчик твой приглянулся, – откровенно признался Онуч. – Кабы не доброта твоя, что ты стрелу пана польского из ноги зубренка вытянул, то плавал бы ты у меня и по сей день в Черных гатях.
– Ну то еще бабушка надвое сказала, – усмехнулся Добрыня. – Слышь, дед, мы по делу. Скажи как земляк земляку, по старому знакомству, кто вашего Баюна уходил?
Онуч отступил назад и нахмурился:
– Язык что помело у тебя. Треплешь попусту. Уехал Баюн, сказано, по делам уехал.
– Брось, старик, – вступил в разговор Илья, которому на жаре хмель снова слегка ударил в голову. – Ты мне-то зубы не заговаривай. А то я твои посчитаю и не погляжу, что ты при исполнении.
Добрыня решительно отстранил Илью плечом в сторону и, слегка понизив голос, вновь обратился к Онучу:
– Дедок, слушай меня внимательно. Мы от Святогора, и он в курсе наших дел, а мы – его. Баюна живым хочешь увидеть – говори, что ведаешь. У нас дело общее, сам знаешь, если знаешь…
Добрыня ничем не рисковал. Онуч и верно был доверенным лицом, крепким активистом партии Святогора и, что еще важнее, надежным его собутыльником. Про дубовый генератор и роль Баюна в поставках прана-маны он мог, конечно, ни лешего и не знать, но мог и знать. А еще мог не знать, но догадываться. В любом случае Онуч явно относился к олюдью, а не к нечисти.
Лесничий слегка расслабился и сумрачно проворчал:
– Ладно, слухай, Добрынька. Вчерась Баюн свое тут отгулял до девяти и двинул к Василиске. На нее, подлую, грешу. Эта шалава еще лет сто назад извести его клялась прилюдно. Котик мой письмо давеча от нее получил, разволновался что-то, вот и двинул в Человечий квартал. Мне-то к ней хода нет, но ежели к завтрему хвостатый мой не вернется, я не я буду, если дом Василискин не попалю.
– Сам попалишь? – вполне серьезно поинтересовался Добрыня.
– Сам-то стар я на такое дело. А вот нечисть кой-какую подобью. Эвона сколько молодежи по кабакам околачивается. А тебе, милок, – обратился Онуч к Илье, – так скажу… Ты задницей в седле сиди, да головой думай, а не наоборот. Ну пришиб бы ты меня, и что? Не совесть бы, так Святогор замучил упреками. Дурак вы, батенька, хучь и богатырь.
Багровый то ли от стыда, то ли от злости Илья смолчал и только плюнул на мостовую.
– И плевать тут неча. Чай, не Лондон. Мы хотя и нелюдь, да не нечисть и чистоту блюдем-с. – Онуч ловко провел метлой, и след богатырского плевка сгинул бесследно.
Илья резко развернулся и резво пошел с площади в ближайший переулок.
К дому Василисы они дошли без приключений. Илья всю дорогу молчал, а Добрыня, редко когда выбиравшийся в Лукоморье дальше ближайшего кабака, с удивлением отмечал, что центр города и впрямь стал почище.
Дом Василисы с розовыми занавесочками и резным крылечком они в Человечьем квартале нашли легко. Изящный дворик в розочках и гладиолусах миновали тоже без труда. Натасканная на нечисть собака высунулась из будки, вяло тявкнула, признав в них людей, и забралась обратно. Проблемы возникли у двери. На трезвон Ильи им открыли только спустя пять минут. Василиса вышла в легкомысленном халатике на голое тело, сладко зевнула и сонно поинтересовалась, чем обязана столь раннему визиту. На расположенных во дворике солнечных часах время было между тем далеко за полдень.
– Не признала, красавица? – поинтересовался Илья, замечая, что приглашать их в дом не торопятся, и присаживаясь на скамейку.
Василиса вяло кивнула и села прямо на крыльцо, вытянув и подставив солнцу безукоризненно стройные ноги, которые Илья и Добрыня оглядели с откровенным восхищением.
«Хорошо, что Алешки нет», – мысленно похвалил себя Илья за то, что не стал давеча настаивать на своем и оставил поповского сына на заставе. В одной из реальностей у юного тогда Поповича завязался с Василисой весьма бурный и, увы, горький для Леши роман. Стервозная Василиска обобрала юношу до последней деньги, научила всем премудростям любви, в которой разбиралась получше чем «Камасутра» и «Камасвечера», вместе взятые, и сбежала. Итогом неудавшегося союза двух сердец стал двухнедельный запой Поповича и «Алешкина любовь» – шлягер 60-х годов двадцатого века в пяти реальностях. Впрочем, Алексей и сам дал повод Василиске, буквально накануне разрыва поймавшей юного богатыря в компании очаровательной шестнадцатилетней торговки пирожками в ситуации, совершенно исключающей платоническую любовь.
Илья отогнал воспоминания и, чтобы не спугнуть красавицу, приступил к делу издалека:
– Баюна ты укокошила, чувырла крашеная?
Василиса, оторопев, выпучила глаза, но Илья, не давая опомниться, продолжал нападать:
– Пошто киску до смерти любовью замучила? Али совсем стыд потеряла? Письмами забросала, телеграммами.
– А может, она любит мохнатеньких? – искренне заступился за Василиску добрый Добрыня.
И тут Прекрасную прорвало. Господи, как же она орала, как орала! Говорят, что банда залетных орков-гастролеров, намечавших в эту ночь обчистить в соседнем квартале дом, внезапно отказалась от своих намерений и спешно убыла восвояси.
Между тем от Василисы Илья и Добрыня узнали много нового о себе, своем друге Алеше и человечестве в целом. Кроме того, выяснилось, что «этот кретин Баюн» действительно вчера прискакал к ней по ее вызову, чтобы утрясти свои амурные дела со знатной чеширской иностраночкой, которая неосторожно понесла от «этого молью траченного ублюдка». Она же, Прекрасная Василиса, как последняя дура, забыла, что «хвостатый репродуктор» в свое время ославил ее на весь честной народ, и только желание помочь несчастной кошечке, еще ребенком смотревшей на королеву, впутало ее в эту постельную историю.
Василиса еще продолжала голосить, когда Добрыня и Илья были уже на другом конце квартала у старенькой, чистой и ухоженной церквушки отца Ивана.
Зашли они туда по двум причинам. Во-первых, в данной реальности это была единственная православная церковь, да и единственная церковь вообще, а во-вторых, Илья советами Святогора не пренебрегал никогда.
Отец Иван был священником, выдающимся во всех отношениях. Сыскать таковых сегодня трудно, разве что в провинциальной реальности поглуше. Три сотни лет назад он вполне успешно обращал в православие индейцев на Русской Аляске, пережив не одно нападение и вытащив из своих ран добрый десяток стрел. Потом поп внезапно заболел, был отозван в Москву и где-то под Тобольском, прямо в санях, с ямщиком и тройкой в придачу, провалился в Лукоморье.
Очухавшись на окраинах местной столицы, он обнаружил, что его крупозное воспаление легких куда-то испарилось, что ямщик валяется на коленях перед кучкой гогочущей нечисти и что рядом лежит сломанная оглобля.
Закаленный суровой аляскинской реальностью поп спокойно перекрестился сам, со словами «изыдите, поганые» осенил крестным знамением злыдней и поднял оглоблю. После минутной потасовки слово Божье возымело свое действие, и нечисть, оставив пару своих коллег на земле, позорно ретировалась, а когда вернулась с подкреплением, было уже поздно. Отец Иван привел в чувство перетрусившего ямщика и с его помощью успел поставить наскоро срубленный крест прямо на пустыре.
Пришедшему посмотреть на опасную диковинку тогдашнему мэру Переплуту отец Иван пригрозил флягой святой воды, и тот почел за лучшее в прямой конфликт с батюшкой не вступать. Он наскоро разъяснил ему ситуацию, втайне надеясь, что дерзкий поп покинет Лукоморье тем же путем, что прибыл, или, на худой конец, забьется в староверческую деревню. В те времена человеки в столице «держали» не квартал и даже не улицу, а маленький глухой тупичок.
Отец Иван выслушал Переплута внимательно, а на следующий день с утра уже возил с ямщиком и тремя отчаянными человеками из бывших ушкуйников лес на постройку церкви. Церковь трижды пытались сжечь. Но тертые ушкуйники в отместку спалили треть квартала злыдней, и стройку оставили в покое.
Мэр бросился в Аркаим и потребовал у руководства отряда эвакуировать батюшку куда подальше. Руководство резонно возразило, что поп прибыл по личному межреальностному каналу и обладает свободой воли как естественный мигрант, а посему под юрисдикцию Аркаима не подпадает. Вместе с тем руководство Аркаима поблагодарило Переплута за предоставленную информацию и намекнуло, что судьба священника представляет серьезный личный интерес как для православного контингента отряда, так и для отдельных соотечественников-атеистов.
По сути, это был ультиматум. Переплут проклял свою торопливость, сожалея, что заявил о проблеме официально, а не убрал несговорчивого священника раньше. Пришлось оставить его до поры в покое, надеясь на русский авось.
Братья-близнецы Авось да Небось, проживавшие на стыке Человечьего квартала и Богоидоловского тупика, оказались, однако, на стороне русского попа.
Батюшка внес колоссальный вклад в изменение видовой структуры города и смягчение местных нравов. Прознав о твердом в вере соотечественнике, многие забившиеся по хатам на окраинах острова местные человеки потянулись в Лукоморье-столичное. Приезжали даже староверы. Менять веру они, правда, отказались, но заслуги отца Ивана признали и от души помогали, чем могли.
С нелюдью дело обстояло иначе. Мелкая нечисть от Иоанна шарахалась, крупная скрежетала зубами, но на прямое нападение решилась лишь трижды. Последний раз отца Ивана спасла лишь чудом группа сдружившейся пьяной молодежи из человеков, банников и поддатых берегинь.
Избитого до полусмерти попа они приволокли к заставе и положили под шлагбаум. Едва придя в себя, отец Иван настоятельно потребовал немедленно отвести его под руки обратно. Проводить показательно-карательную экспедицию, которую вынужденно готов был разрешить мэр, он строго-настрого запретил.
Это был перелом. Отца Ивана нелюдь не только оставила в покое, но и в большинстве своем признала полноправным и авторитетным местным. Да, грязным людишкой, да, поганым человечком, но местным, своим.
И дело было даже не в том, что обозленные покушением на батюшку немногочисленные прихожане готовы были устроить внутреннюю религиозную войну, – войну эту человеки однозначно бы проиграли. И не в том было дело, что Алеша и Задов по своим каналам жестко предупредили Кощея о грядущем возмездии – межостровного конфликта Главк просто бы не допустил. Просто отец Иван был первой личностью, одинаково признаваемой людьми и нелюдью Лукоморья.
До посещения церкви нелюдью дело, конечно, не дошло, но побеседовать с попом на скамейку у его домика приходило теперь не только олюдье, но и вполне авторитетная нечисть. А когда залетная птица Сирин свила на стоявшей в церковном дворе березке свое гнездо и высидела прекрасное здоровое потомство, леший Онуч пообещал оторвать ноги всякому, кто тронет попа хотя бы пальцем. Учитывая, что Онуч приходился весьма дальней, но все-таки родней Соловью-барыге, его предостережение запомнили.
Впрочем, отец Иоанн и сам вполне мог постоять за себя. При этом верой он не поступался ни на йоту, освящать безмены* и лошадей торговцам и разбойникам отказывался наотрез, содержимое церковной кружки тратил исключительно на приход, жиром не заплыл, тайну исповеди хранил свято, а отрядного священника Латына Игарковича с его универсальным многоверием признавал за человека многомудрого, эрудированного, душевного, но несчастного – как экумениста.
* Вид примитивных весов-противовесов, слегка напоминающих легкую булаву с крюком на конце. Использовались торговцами для взвешивания товаров, обвешивания покупателей и обороны. Разбойники использовали безмены исключительно для нападения.
Три неразрешимых дилеммы стояли перед отцом Иваном. Церковный календарь, крещение нелюди и происхождение земной власти.
Первую он худо-бедно разрешил с помощью того же Латына Игарковича.
На опытное решение второй задачи поп так и не решился, хотя кое-кто из добропорядочного олюдья был готов рискнуть не только своим здоровьем, но и жизнью. Кроме того, само наличие бессмертной души у нелюди было вопросом, мягко говоря, спорным. У Латына Игарковича, к слову, таких проблем не возникало – он в боевых условиях крестил нечисть налево и направо и, как правило, с летальным для оной исходом. Правда, и согласия нечисти он на то не спрашивал.
Что касается последней проблемы, то заявить, что всякая власть от Бога, при одном лишь взгляде на Кощея у него не поворачивался язык. К счастью, экуменист Латын Игаркович подсказал ему вполне иезуитский выход – полагать про себя истинной властью не мэра, а Имперскую корону, свободным доминионом которой формально до сих пор можно было полагать Лукоморье. Отец Иван на этот внутренний компромисс, скрепя сердце, согласился, но только лишь по приходу к власти Святогора.