Страница:
который вам, наверное, и в голову не пришел. Кто, скажем, напал на вас во
время погони за Муруровой?
Мне этот вопрос в голову очень даже приходил, но я никак не отвечаю
Фею. У меня две задачи - набрать побольше информации, при этом не
запутавшись, и что-то сделать с собственным самочувствием, потому что
болезнь прогрессирует. Что за болезнь? Тоже, между прочим, вопрос.
- Вы, конечно, думаете, что это все - банда преступника Фея, ведь так?
Ну согласитесь, согласитесь, пожалуйста, что вы именно так думаете!
Я нехотя соглашаюсь.
- И вот тут вы оказываетесь абсолютно не правы. Слов нет - инициатива
была моя, потому что надо же было как-то обогнать вас, когда вы гнались за
моим подчиненным. Но нападали на вас совсем не мои люди. Я вам скажу кто -
местная хулиганствующая золотая молодежь, это их обычные шутки. Причем
нападали не сами они, конечно, а только их изображения.
- А? - говорю я.
- И-зо-бра-же-ни-я. Это шутка была, спектакль. Такой же спектакль, как
и крики у костра, как инсценировка гибели Муруровы в пастях разъяренных
бовицефалов.
- Такая же, как и вообще вся эта инвестигация, - продолжаю я
саркастически. - Вы, дорогой Фей, поставили странный, но не ли... мне
трудно говорить, извините... не лишенный интереса спектакль...
- В котором и вы сыграли роль, и вы сыграли ро-оль, дорогой Хлодомир!
- Меня не очень интересует театр, - говорю я. - Мне только хотелось бы
знать...
- Ему только хотелось бы знать, - перебивает меня высунувшийся из кухни
Мурурова (он красен), - было ли убийство Коперника запланировано
сценарием?
- Предположим, было, дорогой Вальграф, - отвечает Фей.
- Ему не терпится спросить, куда подевали труп? - высказывает
предположение один из цветастых, сидящих у стенки. Я замечаю, что они тут
все красномордые. И глаза налиты. Даже Фей, само изящество Фей, несколько
розоват и как бы немножечко не в себе.
- Простите, какой труп вы имеете в виду, дорогой Вальграф? Чей именно
корпус вас заинтересовал?
- Ну ясно чей - Коперника, чей же, - подает голос еще кто-то. Я,
оказывается, веду весьма оживленную беседу.
- Я не то хотел уточнить, - досадливо морщится Фей. - Я хотел узнать,
какой из двух предположительных трупов Коперника вы хотели бы
локализовать?
Тут я успеваю вклиниться и задаю свой вопрос уже своим собственным
голосом:
- Но разве у одного человека может быть два трупа?
- Хороший вопрос! - радуется Фей. - Вопрос просто великолепный. У
человека одна жизнь, один труп, как сказал как-то великий. Это очень
тонкая и очень глубокая мысль. Если есть два трупа, значит, были два
человека. Но - акцентирую! Но если оба трупа похожи только на одного из
этих бывших людей, то как определить принадлежность останков? Ответ прост.
Современная наука отвечает совершенно определенно - определить
принадлежность никак невозможно, поскольку открытие механизма
метаморфозы...
- Да что вы плетете. Фей? - говорю я. - Какая там еще метаморфоза?
Вопрос кристально...
- Стоп! - восклицает Фей. - Стоп-стоп-стоп. Я, кажется, догадался.
По-моему, друзья, он не знает, что такое метаморфоза.
- Да знаю я!
- Конечно, не знает, тут и догадываться нечего, - встревает Мурурова. -
Технически очень отсталая личность. Куаферы, что с них возьмешь?
- Милый Хлодомир, - вкрадчиво говорит Фей. - Признайтесь, прошу вас,
это очень важно для обобществления парадигм. Может быть, вы и вправду не
слышали слова "метаморфоза"?
- Слышал, - устало отвечаю я. - Как вы мне надоели. Конечно, слышал.
- Может быть, вы слышали его в каком-то другом, древнеримском сенсе и с
современными тенденциями его никак не отождествляли?
- В современном, в самом что ни на есть современном. Да что вы, меня за
олуха принимаете?
- Фей, - говорит Мурурова. - Он, похоже, не посвящен. Вот дубина!
- Не грубите, Мурурова, непосвященных очень много на свете. В таком
случае вам, дорогой мой Хлодомир, придется немножечко потерпеть и
выслушать ма-аленькую такую историю.
Прежде чем мы перейдем к самому главному.
И гранд-капитан Эрих Фей, возмутитель куаферского спокойствия, явно не
дурак-человек, но какой-то все же придурковатый, с нелепыми ужимками и
староанглийскими словечками, начинает с увлечением излагать свою маленькую
историю, начинает пробивать себе путь сквозь мои недомогания, зачем-то
желая, чтобы я обязательно его понял. Он повторяет одно и то же по
нескольку раз, он вглядывается в меня пристально, он с блеклой, мучнистой
веселостью дразнит меня, вымогает из меня кивки понимания. А последнее,
между тем, все так же недостижимо - вот что удивляет меня и даже начинает
пугать. Какая-то промозглая, нелепая чушь. И дышу-то я с болезненным
хрипом.
Фей, оказывается, большой любитель всласть потрепаться и не меньший
любитель исторических экскурсов. Сколько же ему лет? Он начинает с того,
что пересказывает мне историю молодежных движений за два последних
десятилетия, иногда забирается в староанглийские дебри, в которых
несколько плавает, потому что Старая Англия оказывается у него вовсе не
уютной морщинистой планеткой, где обитали в древности рыцари космических
комиксов, а заштатным островком Метрополии, и островок этот то увит у него
хмельными лианами и утопает в жаре немыслимой, то мрачен, как ночная Луна,
то болотист и гноен, то морозен и сух, и люди у него говорят изречениями,
и эскапируют - то бишь убегают - все время куда-то, и все время против
чего-нибудь возражают - очень сомневаюсь, чтобы Фей понимал, против чего.
Старая Англия! Как же! Но каждый раз он не без усилий выбирается из нее и
возвращается в современность, все ближе и ближе к сегодняшней, а цветастые
устали от его речей и время от времени тихо снуют мимо нас по комнате, все
в каких-то своих делах. Мне пока не становится лучше, хотя и набираюсь я
сил стремительно - я уже чувствую их в животе, в ногах, в грудной клетке,
я разбухаю от этих сил, они меня деформируют, и ярость зреет во мне, я
делаю вид, что спокойно слушаю эту абракадабру... эбрэкэдэбру, если уж
по-староанглийски. И наконец добирается он до метаморфозников.
Нельзя сказать, чтобы я не слышал о них - тут он не прав. Ты помнишь,
как мы с тобой бреднями упивались, и в кого только мы не превращались в
мечтах, помнишь? Но те метаморфозные течения с небольшим генетическим
изменением черт лица, превращающих его в маску всегда непредсказуемого
уродства и только в мифах - в маску непредсказуемой красоты, - те
метаморфозные сумасшествия, которыми стали увлекаться пятилетней давности
аналоги сегодняшним цветастым, - все это было сущим пшиком по сравнению с
чудесами, услышанными от Фея, когда пришло время к нему прислушаться.
Дорогая. Это очень хорошее слово, оно еще древнее, чем староанглийский
язык, чем любой язык, пусть самый древнейший. Дорогая. У меня набухают
легкие, атавистически слезятся глаза от одного только звучания этого
слова, от одной только мысли о звучании этого прекрасного слова, во всей
интерлингве нет ему равного в красоте. Рассудком я могу тебя не любить,
языком я могу говорить о тебе гадости, хотя вряд ли, я могу все стекла
заполнить самой правдоподобной, самой как бы уж совершенно искренней хулой
на тебя - ведь и в самом деле, признайся, есть кое-что за тобой такое; но
представлю тебя, но скажу тебе "дорогая", но шепну тебе "дорогая", только
чуть шевельну губами, только подумаю, как чуть шевельнутся губы, произнося
шепотом это бесконечно чистое слово - и все тело мое воет самым ужасным
воем от тоски по тебе, и руки тянутся к тебе, и пустоту обнимают, и глаза
ищут тебя везде, и память взволнованно мечется в поисках хоть одной
какой-то детали... нет... не помню... вот, кажется... всплеск напряженных
зрачков, особое движение рукой, торжествующая и вместе с тем озабоченная
улыбка... нет, не помню... могу только описать, но не помню... только на
уровне второй сигнальной системы, вот тоска-то какая!
А он рассказывал, Эрих Фей, любитель поудивлять подпольными сплетнями,
про какого-то мастера, какого-то полоумного Эбнера Фиска, который был, к
несчастью, и гениален, про то, как Фиск погиб, но незадолго до гибели
открыл секрет, до которого даже суперинтеллекторы додуматься не смогли -
обычные байки! - про то, как он прятал этот секрет, как, умирая почти,
наблюдал за другими, открывшими бесконечно малую долю того, что открыл он,
гениальный подонок Фиск, - наблюдал и молчал.
Ту бесконечно малую долю они обозвали метаморфозой и на всех углах
принялись орать, что метаморфоза изменит мир. Чего она, конечно, не
сделала. Фиск мог изменить, ему стоило только сказать, но он умер. Он мог
бы вылечиться даже в обычной больнице, даже просто дома, стоило только
этого захотеть, но он умер, он считал, что уносит секрет с собой. Но!
(Ужасно люблю истории, а историю недолюбливаю.) Секрет каким-то чудом
выплыл наружу, и назвали его метаморфозой Эбнера Фиска, потом
метаморфозой-ЭФ, а потом просто метаморфозой, потому что та малая,
миллионная доля уже благополучно забылась. И секрет по секрету передавали
друг другу очень секретные люди, очень дорожившие своей секретностью,
потому что, кроме секретности, за душой у них обычно не было ничего -
бездельникам достался секрет, тем самым бездельникам, от которых Фиск, сын
бездельника, внук бездельника, сам бездельник по социальному положению,
так тщательно все скрывал.
Фиск представился в моем воображении худым, невысоким, некрасивым,
неухоженным. Он любил одиночество и высокие скорости бесколесок. Он всегда
страшно нервничал, злился, с ним невозможно было не то что ужиться в одной
квартире, но и разговаривать более двух минут. Он жил в Метрополии. Каждый
знает, что такое жить в Метрополии: постоянная взбудораженность,
невероятная скученность, сплошной искусственный камень, искусственные
деревья, искусственная трава, и свет искусственный, и воздух, а людей,
занимающихся искусством, там нет - они покинули Метрополию, разбежались по
пяти Живописным Поселениям, хотя, казалось бы, ну при чем тут живописность
пейзажа, ерунда какая-то, ни при чем здесь она совсем. Им бы, этим людям
искусства, не убегать никуда, остаться бы в Метрополии, вот уж где планета
трагедий, и придумывать ничего не надо, только те трагедии не по ним, те
трагедии для них слишком неизысканны получаются. Им вывертов бы. Вот как
со мной, например, сейчас. Я представлял себе Эбнера Фиска, молодого еще,
чуть за полсотни лет, я видел, как он копошится в своей квартирке, как
бродит по ней, гордо, по-петушиному, оглядывается неизвестно на кого и
неизвестно кому вспыхивает вдруг горячечными глазами. И жестикулирует у
окна. А потом на живот ложится и спит. И предчувствует смерть, и
специально мучается - зачем?
А Фей рассказывал, как бездельники стали Фиска превозносить и как
тайный интеллекторный центр устроили по разработке его идеи. Не знаю,
почему тайный. Боялись, что запретят. Хотя в Метрополии кому запрещать-то?
Может быть, страшил их товарищеский самосуд - это действительно неприятно.
Главное в идее Фиска - предсказуемость, задаваемость метаморфозы. И ее,
конечно, размах. Ребята, как плащами, менялись лицами, они тела какие
угодно придумывали себе - и совсем не обязательно уродливые или красивые.
Модные. У них появилась тайная мода, ну смешно! То они отрицали
функциональность органов, то вдруг увлекались амфибийными вариантами, а
один вариант, "человек-скафандр" называется, они продали космополу. Не
знаю. Так сказал Эрих Фей, большой любитель городского спокойствия, и
значит, это не обязательно правда. Я лично не слышал даже слуха такого.
А потом Эрих закокетничал и сказал "я". Он сказал "я", поскольку тоже
внес свою лепту в движение метаморфозников, лепту, по его словам,
увесистую, с добрую драхму, и по моим соображениям, для охотников, для
куаферов, для космополовцев и космоломов, словом, для всех беспланетных
весьма угрожающую. Фей придумал самое простое - превращаться в уже
существующих диких зверей.
Я слушал и уже не набирался сил для прорыва, и запах, идущий от
полуоткрытой кухонной двери уже не так волновал меня, хотя есть, конечно,
хотелось адово. Цветастые тоже вертели носами и слушали вполуха.
Эрих Фей из Метрополии тоже всю жизнь работал бездельником. В юности он
создавал стекла, недурные, он сказал, стекла, однако все мы знаем, ребята,
что людей искусства в Метрополии нет, значит, и стекла Эриха Фея никто
особенно не ценил - Метрополия! И тогда Эрих Фей из Метрополии выбыл. Он
ушел оттуда, забрав с собой девушку со странным именем Шагис, желание
создавать стекла, уверенность в собственной художественной натуре и любовь
к староанглийским словечкам, безобидную такую любовь. Для начала он
остался без девушки по имени Шагис. Потом, в одном из бессмысленных
исследовательских походов к рубежам Обитаемых Ареалов, вдруг потерял
желание писать стекла. А с уверенностью в собственной художественной
натуре он расстался чуть позже по собственной воле - без какого-либо
чувства потери.
И стал охотником. У него был талант везде приживаться, но жить он тогда
еще не умел. Он бежал отовсюду - с таким чувством, будто гадит везде и не
хочет оставаться там, где нагажено, но на самом-то деле (так сказал Эрих
Фей, любитель показывать себя крупным планом на общем фоне городского
спокойствия...), на самом-то деле не гадил он, он везде аккуратненько, по
собственной прихоти, открывался людям с той стороны, с какой не хотел,
чтобы его видели - и не то чтобы с очень плохой. Он немножко не так
сказал, но я так понял его, я тоже претендую на знание человеческих
характеров, между прочим. И тоже бываю склонен к самоанализу, ну ты
знаешь... да-да, пятьсот пятнадцатый раз. В общем, он убегал отовсюду и
нигде не мог найти себе места. Охотник, искатель золотых звезд, борец с
несуществующими цивилизациями, миссионер в одичалые экипажи, актер (это
уже после того, как потерялась художественная натура - конечно!), даже в
куаферы нанимался, но не прошел. И так далее, и так далее, и так далее -
пока не попал на Галлину.
Он попал на Галлину метаморфозником, ярым последователем Эбнера Фиска.
Он имел аппарат, тогда еще громоздкую и неудобную штуку с креслом,
биологическими шкафами и прочей ерундой, которую мы по сто раз в год
наблюдаем в стеклах про жизнь науки, а наяву, собственными глазами совсем
или почти совсем не видим ее - а жизнь-то, в общем, длинна!
- И верите? В первый же дэй! Да нет, что я говорю, не в первый - первый
я посвятил ознакомлению с городом, есть, знаете ли, такая... такое... у
меня... Словом, почти сразу наткнулся на бовицефала и поразился - какая
мощь! И купил себе одного...
- То есть как это? - Я даже оторопел. - Что это еще за купли-продажи
такие? Ведмеди же не входят...
- В продажные списки? - с готовностью подхватил Фей. - Ну да, не
входят, конечно же, не входят, а как же! Но я по таким спискам купил, где
входят.
- У охотников? Вы вот так запросто... на Галлине... в первый же день?
- Да, милый мой, здесь же ведь каждый третий - охотник. Ну, положим, не
из тех, что по космосу шатаются, из своих, но ловят бовицефалов, ловят.
Вражда здесь, дорогой мой Хлодомир, страшная. Я, конечно, с ребятами
своими немножко порядку поднавел, поднавел немножко порядку, побаиваются
меня нарушители городского спокойствия, а так - вражда.
- Вражда? Между кем?
- Между кем? Да между кем угодно! Охотника с защитником, женщины с
мужчиной, старушки с туристом, душителя со стражником, бездельника с
технократом, умного с сумасшедшим, дурака со здоровым образом жизни,
неизвестно кого неизвестно с кем. И всех - с ведмедями, да! Кому приятно,
когда на тебя охотятся?
- Бовицефалы?!
- Да что вы как глухой переспрашиваете, честное слово? - Фей
раскраснелся, он отчаянно жестикулировал, и сквозь фиглярство, сквозь
доверительные и сверхдоверительные интонации, то и дело проступали
скрываемые из последних сил злость и тоска.
- Бовицефалы неразумны. Они враждовать не могут.
- Много вы знаете о бовицефалах...
- О бовицефалах я знаю много.
- Ах, да я не о том же, не о том, совсем не о том! Что это вы меня все
время перебиваете? Слушайте, я вам быстро рассказать должен.
- Не надо мне ваших рассказов. Я тороплюсь. У меня дела.
- Успеете еще, не спешите, Вальграф Хлодомир. Слушайте дальше.
- Оставьте меня в покое. Я болен. Спать хочу.
- Я купил у одного охотника бовицефала, - не слушая меня, напряженно и
медленно, как заклинание, продолжал Фей. - Я в свой аппаратик вставил его
- и хорошо вышло. Я на себе его испытал, меня всегда отличала смелость. И
понял... и понял, что тут открытие. Не простым зверем оказался бовицефал.
И войти в его шкуру было приятно, и уходить, особенно в первые минуты,
совсем не хотелось. Хотелось, чтобы навсегда. Понимаете? Кто хоть раз
попробовал, всегда тоскует по его шкуре. А в ней хорошо-о-о-о! И только
под конец, уже когда действие метаморфозы кончается, когда обратное
начинает грозить - вот тогда тоскуешь по шкуре, тобой оставленной, вот
тогда хочешь стать человеком снова. Вы не представляете, какое счастье -
метаморфоза в бовицефала! Это... это... это...
Фей вдруг стал возвышен и благороден. В глазах его зажглась мечта самая
чистая, за "которую человека, пусть даже врага твоего, и полюбить можно.
Он встал, вытянул шею, приподнялся на цыпочки, пальцы сложил щепотками и
губами воздух поцеловал. Дрянь.
- Да что вы ко мне со своими метаморфозами?! - вдруг вскипел я, и
ярость меня стала жечь неестественная, не из мозга, из живота откуда-то
ярость, я ее еле сдерживал. - Что я вам и вашим метаморфозам? У вас свои
дела, у меня свои. И пересекаются только на бовицефалах. Я уйду и ничего
про вас не скажу. Я не слишком разбираюсь в законах, но если законов
против метаморфозы нет, а их, похоже, нет, - так и договориться как-то
можно!
- Есть, есть такие законы, - возвращаясь с небес на землю, запричитал
Фей (невероятно ханжески, до отвращения фальшиво, с вызовом - видишь, как
я играю?). - Есть они. Почему-то другим наше счастье поперек горла,
почему-то приравнивают наш образ жизни к самым наркоманическим акциям, и
преследуют нас, и бьют, и подозревают, уничтожают безо всякого сожаления.
И все Эсперанца!
- А тогда ничем помочь не могу, вы уж простите. Выведем вас с Галлины.
Как вредную микрофлору. И не советую мне угрожать. Потому что смерть моя -
учтите! - только все усугубит.
- Вы немножко не так меня поняли, дорогой Хлодомир, - участие в глазах,
доверительность полная и тоже насквозь фальшивая, ну просто омерзительная
доверительность. - Мы совсем вас не просим, чтобы вы споспешествовали
ходатайствовать... с этим все в порядке. Есть люди, есть возможности, есть
силы...
- Но я-то, я зачем вам понадобился? К чему все эти спектакли, эти
беседы нелепые? Вы что, уж не вербовать ли меня в метаморфозники
собрались?
- Вот оно, это слово! - вдохновенно радуется гранд-капитан Фей. Он
подпрыгивает от избытка якобы чувств, по-козлиному и не к месту. -
Вербовать! Именно так, именно вербовать, дорогой Хлодомир, именно
вербовать! Вот вы вопросов тут мне всяких назадавали, многое было вам
непонятно, иногда самое простое, иногда действительно непонятное, но вы не
задали одного, самого главного. Вы не спросили, к чему мы устраиваем все
эти спектакли - с убийствами, с расследованием, с погоней, к чему заводим
с вами эти, прямо вам скажу, нелепые беседы, на что-то похожие, но совсем
не похожие ни на что? Вот о чем вы меня не спросили, а ведь я этого
вопроса все время ждал. Все думал - спросит или не спросит? Нет, не
спросил. Но я вам все равно отвечу, все равно разъясню. Ибо! Ибо это самое
главное.
- Да я же...
- Самое главное, дорогой мой Хлодомир. И я отвечу вам так, вот
послушайте: все это мы устраивали с одной только целью. Завербовать в свои
кадры куафера Хлодомира Вальграфа. Повторяю: за-вер-бо-вать.
И тогда я сказал "хм". Я сделал умное лицо и еще раз сказал "хм". Я
посмотрел на Эриха Фея вопросительно, а он ответил мне восторженным
взглядом и умилительно сложил ручки. И тоже, как бы поддакивая, произнес
"хм".
- Отменно благодарю, - сказал я, чувствуя, что глупость сморозил,
глупость даже, может быть, грамматическую, но не смог удержаться и
повторил. - Отменно благодарю. Мне еще не прискучил человеческий облик. К
тому же я очень устал... плохо чувствую себя... температура...
- Температура! - со смачным удовлетворением воскликнул Фей и с кем-то
из своих торжествующе перемигнулся.
- И вообще. Я покорнейше бы просил, - продолжал я с политесом,
выходящим за пределы уместного, - оставить меня в покое с тем, чтобы я
добрался до города вашего, Эсперанцы, где меня ждут и даже в случае чего
указания имеют специальные, до города, где я, отдохнув и сделав неотложные
по долгу службы дела, обдумал бы ваше предложение спокойно и всесторонне и
в самом скором времени дал бы вам точный, хорошо аргументированный ответ.
- Какое предложение? - живо поинтересовался вдруг Фей, головку склонив
к плечу и глядя на меня с интенсивным, плохо разыгранным недоумением. -
Какое такое предложение изволили вы, дорогой Хлодомир, столь изящно и
фешенебельно отклонить? Не было еще предложения, я еще только намеревался.
- Я имею в виду, - изыскано приподняв бровь и глаза полузакрыв, в тон
ему отвечал я, - я имею в виду вашу пропозицию насчет того, чтобы я
метаморфозником стал и отведал бы ведмедевого облика.
- Ах, это. Но, дорогой мой Хлодомир, - Фей преомерзительно всплеснул
ручками, - вы опять меня поняли не совсем. Что же это я так невнятно все
объясняю?
- Непорядок, - пробасил Мурурова, и это прозвучало заранее
заготовленной репликой, плохо заученной и потому произнесенной без
выражения, точнее, с выражением сугубо любительским.
- Вот именно, - подтвердил Фей. - Непорядок. Но я сейчас объясню.
Я поклонился:
- Буду выразительно рад.
- Дело, дорогой мой Хлодомир, заключается в том, что мы нуждаемся в
вашей помощи, а взамен пропозируем вам наисладчайшую из наисладчайших
жизнь. Жизнь, которая вам, по вашим знаниям, потенциям, а главное, по
заложенной в вас силе несметной, создана как бы исключительно для вас.
- Все-таки, значит, отведать ведмедевого облика?
- Ах, ну это! Это каждый желающий - пожалуйста. Я все пытаюсь вам о
другом. Как бы это вам...
Фей приложил к губам указательный палец, поднял глаза и по-детски
серьезно задумался.
Мне немоглось. Все болело, и донимала температура, и то, что я с утра
ни крошки во рту не держал, тоже сказывалось. Голодная слабость
разливалась по телу, онемевшему и больному, и каким-то образом уживалась с
яростной силой неизвестного происхождения, от которой хотелось вскочить и
разнести все вокруг, и на волю вырваться, и к "Бисектору" через лес, и
чтобы не видеть вот этого вот всего. Только я не вскакивал почему-то. И
даже (я так чувствовал) вовсе не потому, что мне было интересно слушать
Эриха Фея, Савонаролу от городского спокойствия. Но он и впрямь
рассказывал любопытно. Он отнял от губ указательный палец, показал его мне
(палец был немыт, уплощен в последней фаланге и неприятно длинен) и сказал
"ах!".
- Ах! - сказал он с ажитацией в голосе. - Я расскажу вам подробно, хоть
время и поджимает.
И с сумасшедшей симпатией скосил, на меня глаза и тут же обдал
настолько же сумасшедшей злобой - впрочем, только на миг.
- Представьте. Мы, - от возбуждения он чуть не кричал. - Мы, нашедшие
себя в той ненормальной жизни, которую ведет человечество. Нашедшие форму,
в которой человеческое и звериное не мешают друг другу, помогают друг
другу, наконец, создают друг для друга комфортные условия существования. И
заметьте, это важно: существования не в одиночку, наперекор, постыдно и
тайно, а в группе, в сообществе, в особого рода цивилизации. Ну, здесь
сложно, но вы поверьте - это хорошая форма существования, о ней можно
долго, но приходится спешить, вы сейчас узнаете почему. И представьте,
нашедшие форму, нашедшие даже место, вот это вот, вот это самое, там, где
есть раздолье бовицефалам, нашедшие, но обнаружившие, к своему ужасу, что
место занято, и занято прочно, и не сгонишь, и не попросишь, и никуда не
пожалуешься, потому что, видите ли, мы извращенцы, мы вне закона, нас
следует отлавливать и куда следует отсылать. С надлежащей охраной.
Я внимательнейшим образом слушал, я вытянулся вперед, я даже истово
кивал в знак понимания, но все равно, так трудно доходили до меня слова
Фея. А ему нравилось, что его так слушают, он обставлял свою речь
ужимками, отчаянной жестикуляцией и мимикой самой невероятной, сквозь
фальцет проскальзывали порой басовые органные нотки, и это пугало.
- И вот - нас много, нам надо где-то жить. И не просто где-то, а именно
в Эсперанце, в которой люди нормально жить не могут, которую наш террор,
нелогичный и беспощадный, не способен уже спасти, именно в Эсперанце,
нашей родине, единственном месте, которое должно принадлежать нам. Нас
много - но мы слабы, потому что человек весит много меньше бовицефала и,
превратившись в бовицефала, он бывает предельно слаб, в нем нет совершенно
ни силы, ни ярости, той чисто бовицефальей ярости, ради которой все и
затевалось. Ярость, впрочем, есть, но ее хватает на сущую ерунду, а на
дело такая ярость не годна.
- На какое дело?
- На то самое. - Фей хитро подмигнул мне. - На то самое дело, я же вам
говорю. А-а, вы не понимаете, вы боитесь понять. Так я скажу, слушайте! На
взятие Эсперанцы, на эсперацию Окупанцы, я хочу сказать, на оккупацию,
да-да, на оккупацию Эсперанцы, на ее бо-вице-фа-ли-за-цию - это
единственный путь. На штурм!
- На штурм! На штурм! - боевито подхватили цветастые из зрительских
время погони за Муруровой?
Мне этот вопрос в голову очень даже приходил, но я никак не отвечаю
Фею. У меня две задачи - набрать побольше информации, при этом не
запутавшись, и что-то сделать с собственным самочувствием, потому что
болезнь прогрессирует. Что за болезнь? Тоже, между прочим, вопрос.
- Вы, конечно, думаете, что это все - банда преступника Фея, ведь так?
Ну согласитесь, согласитесь, пожалуйста, что вы именно так думаете!
Я нехотя соглашаюсь.
- И вот тут вы оказываетесь абсолютно не правы. Слов нет - инициатива
была моя, потому что надо же было как-то обогнать вас, когда вы гнались за
моим подчиненным. Но нападали на вас совсем не мои люди. Я вам скажу кто -
местная хулиганствующая золотая молодежь, это их обычные шутки. Причем
нападали не сами они, конечно, а только их изображения.
- А? - говорю я.
- И-зо-бра-же-ни-я. Это шутка была, спектакль. Такой же спектакль, как
и крики у костра, как инсценировка гибели Муруровы в пастях разъяренных
бовицефалов.
- Такая же, как и вообще вся эта инвестигация, - продолжаю я
саркастически. - Вы, дорогой Фей, поставили странный, но не ли... мне
трудно говорить, извините... не лишенный интереса спектакль...
- В котором и вы сыграли роль, и вы сыграли ро-оль, дорогой Хлодомир!
- Меня не очень интересует театр, - говорю я. - Мне только хотелось бы
знать...
- Ему только хотелось бы знать, - перебивает меня высунувшийся из кухни
Мурурова (он красен), - было ли убийство Коперника запланировано
сценарием?
- Предположим, было, дорогой Вальграф, - отвечает Фей.
- Ему не терпится спросить, куда подевали труп? - высказывает
предположение один из цветастых, сидящих у стенки. Я замечаю, что они тут
все красномордые. И глаза налиты. Даже Фей, само изящество Фей, несколько
розоват и как бы немножечко не в себе.
- Простите, какой труп вы имеете в виду, дорогой Вальграф? Чей именно
корпус вас заинтересовал?
- Ну ясно чей - Коперника, чей же, - подает голос еще кто-то. Я,
оказывается, веду весьма оживленную беседу.
- Я не то хотел уточнить, - досадливо морщится Фей. - Я хотел узнать,
какой из двух предположительных трупов Коперника вы хотели бы
локализовать?
Тут я успеваю вклиниться и задаю свой вопрос уже своим собственным
голосом:
- Но разве у одного человека может быть два трупа?
- Хороший вопрос! - радуется Фей. - Вопрос просто великолепный. У
человека одна жизнь, один труп, как сказал как-то великий. Это очень
тонкая и очень глубокая мысль. Если есть два трупа, значит, были два
человека. Но - акцентирую! Но если оба трупа похожи только на одного из
этих бывших людей, то как определить принадлежность останков? Ответ прост.
Современная наука отвечает совершенно определенно - определить
принадлежность никак невозможно, поскольку открытие механизма
метаморфозы...
- Да что вы плетете. Фей? - говорю я. - Какая там еще метаморфоза?
Вопрос кристально...
- Стоп! - восклицает Фей. - Стоп-стоп-стоп. Я, кажется, догадался.
По-моему, друзья, он не знает, что такое метаморфоза.
- Да знаю я!
- Конечно, не знает, тут и догадываться нечего, - встревает Мурурова. -
Технически очень отсталая личность. Куаферы, что с них возьмешь?
- Милый Хлодомир, - вкрадчиво говорит Фей. - Признайтесь, прошу вас,
это очень важно для обобществления парадигм. Может быть, вы и вправду не
слышали слова "метаморфоза"?
- Слышал, - устало отвечаю я. - Как вы мне надоели. Конечно, слышал.
- Может быть, вы слышали его в каком-то другом, древнеримском сенсе и с
современными тенденциями его никак не отождествляли?
- В современном, в самом что ни на есть современном. Да что вы, меня за
олуха принимаете?
- Фей, - говорит Мурурова. - Он, похоже, не посвящен. Вот дубина!
- Не грубите, Мурурова, непосвященных очень много на свете. В таком
случае вам, дорогой мой Хлодомир, придется немножечко потерпеть и
выслушать ма-аленькую такую историю.
Прежде чем мы перейдем к самому главному.
И гранд-капитан Эрих Фей, возмутитель куаферского спокойствия, явно не
дурак-человек, но какой-то все же придурковатый, с нелепыми ужимками и
староанглийскими словечками, начинает с увлечением излагать свою маленькую
историю, начинает пробивать себе путь сквозь мои недомогания, зачем-то
желая, чтобы я обязательно его понял. Он повторяет одно и то же по
нескольку раз, он вглядывается в меня пристально, он с блеклой, мучнистой
веселостью дразнит меня, вымогает из меня кивки понимания. А последнее,
между тем, все так же недостижимо - вот что удивляет меня и даже начинает
пугать. Какая-то промозглая, нелепая чушь. И дышу-то я с болезненным
хрипом.
Фей, оказывается, большой любитель всласть потрепаться и не меньший
любитель исторических экскурсов. Сколько же ему лет? Он начинает с того,
что пересказывает мне историю молодежных движений за два последних
десятилетия, иногда забирается в староанглийские дебри, в которых
несколько плавает, потому что Старая Англия оказывается у него вовсе не
уютной морщинистой планеткой, где обитали в древности рыцари космических
комиксов, а заштатным островком Метрополии, и островок этот то увит у него
хмельными лианами и утопает в жаре немыслимой, то мрачен, как ночная Луна,
то болотист и гноен, то морозен и сух, и люди у него говорят изречениями,
и эскапируют - то бишь убегают - все время куда-то, и все время против
чего-нибудь возражают - очень сомневаюсь, чтобы Фей понимал, против чего.
Старая Англия! Как же! Но каждый раз он не без усилий выбирается из нее и
возвращается в современность, все ближе и ближе к сегодняшней, а цветастые
устали от его речей и время от времени тихо снуют мимо нас по комнате, все
в каких-то своих делах. Мне пока не становится лучше, хотя и набираюсь я
сил стремительно - я уже чувствую их в животе, в ногах, в грудной клетке,
я разбухаю от этих сил, они меня деформируют, и ярость зреет во мне, я
делаю вид, что спокойно слушаю эту абракадабру... эбрэкэдэбру, если уж
по-староанглийски. И наконец добирается он до метаморфозников.
Нельзя сказать, чтобы я не слышал о них - тут он не прав. Ты помнишь,
как мы с тобой бреднями упивались, и в кого только мы не превращались в
мечтах, помнишь? Но те метаморфозные течения с небольшим генетическим
изменением черт лица, превращающих его в маску всегда непредсказуемого
уродства и только в мифах - в маску непредсказуемой красоты, - те
метаморфозные сумасшествия, которыми стали увлекаться пятилетней давности
аналоги сегодняшним цветастым, - все это было сущим пшиком по сравнению с
чудесами, услышанными от Фея, когда пришло время к нему прислушаться.
Дорогая. Это очень хорошее слово, оно еще древнее, чем староанглийский
язык, чем любой язык, пусть самый древнейший. Дорогая. У меня набухают
легкие, атавистически слезятся глаза от одного только звучания этого
слова, от одной только мысли о звучании этого прекрасного слова, во всей
интерлингве нет ему равного в красоте. Рассудком я могу тебя не любить,
языком я могу говорить о тебе гадости, хотя вряд ли, я могу все стекла
заполнить самой правдоподобной, самой как бы уж совершенно искренней хулой
на тебя - ведь и в самом деле, признайся, есть кое-что за тобой такое; но
представлю тебя, но скажу тебе "дорогая", но шепну тебе "дорогая", только
чуть шевельну губами, только подумаю, как чуть шевельнутся губы, произнося
шепотом это бесконечно чистое слово - и все тело мое воет самым ужасным
воем от тоски по тебе, и руки тянутся к тебе, и пустоту обнимают, и глаза
ищут тебя везде, и память взволнованно мечется в поисках хоть одной
какой-то детали... нет... не помню... вот, кажется... всплеск напряженных
зрачков, особое движение рукой, торжествующая и вместе с тем озабоченная
улыбка... нет, не помню... могу только описать, но не помню... только на
уровне второй сигнальной системы, вот тоска-то какая!
А он рассказывал, Эрих Фей, любитель поудивлять подпольными сплетнями,
про какого-то мастера, какого-то полоумного Эбнера Фиска, который был, к
несчастью, и гениален, про то, как Фиск погиб, но незадолго до гибели
открыл секрет, до которого даже суперинтеллекторы додуматься не смогли -
обычные байки! - про то, как он прятал этот секрет, как, умирая почти,
наблюдал за другими, открывшими бесконечно малую долю того, что открыл он,
гениальный подонок Фиск, - наблюдал и молчал.
Ту бесконечно малую долю они обозвали метаморфозой и на всех углах
принялись орать, что метаморфоза изменит мир. Чего она, конечно, не
сделала. Фиск мог изменить, ему стоило только сказать, но он умер. Он мог
бы вылечиться даже в обычной больнице, даже просто дома, стоило только
этого захотеть, но он умер, он считал, что уносит секрет с собой. Но!
(Ужасно люблю истории, а историю недолюбливаю.) Секрет каким-то чудом
выплыл наружу, и назвали его метаморфозой Эбнера Фиска, потом
метаморфозой-ЭФ, а потом просто метаморфозой, потому что та малая,
миллионная доля уже благополучно забылась. И секрет по секрету передавали
друг другу очень секретные люди, очень дорожившие своей секретностью,
потому что, кроме секретности, за душой у них обычно не было ничего -
бездельникам достался секрет, тем самым бездельникам, от которых Фиск, сын
бездельника, внук бездельника, сам бездельник по социальному положению,
так тщательно все скрывал.
Фиск представился в моем воображении худым, невысоким, некрасивым,
неухоженным. Он любил одиночество и высокие скорости бесколесок. Он всегда
страшно нервничал, злился, с ним невозможно было не то что ужиться в одной
квартире, но и разговаривать более двух минут. Он жил в Метрополии. Каждый
знает, что такое жить в Метрополии: постоянная взбудораженность,
невероятная скученность, сплошной искусственный камень, искусственные
деревья, искусственная трава, и свет искусственный, и воздух, а людей,
занимающихся искусством, там нет - они покинули Метрополию, разбежались по
пяти Живописным Поселениям, хотя, казалось бы, ну при чем тут живописность
пейзажа, ерунда какая-то, ни при чем здесь она совсем. Им бы, этим людям
искусства, не убегать никуда, остаться бы в Метрополии, вот уж где планета
трагедий, и придумывать ничего не надо, только те трагедии не по ним, те
трагедии для них слишком неизысканны получаются. Им вывертов бы. Вот как
со мной, например, сейчас. Я представлял себе Эбнера Фиска, молодого еще,
чуть за полсотни лет, я видел, как он копошится в своей квартирке, как
бродит по ней, гордо, по-петушиному, оглядывается неизвестно на кого и
неизвестно кому вспыхивает вдруг горячечными глазами. И жестикулирует у
окна. А потом на живот ложится и спит. И предчувствует смерть, и
специально мучается - зачем?
А Фей рассказывал, как бездельники стали Фиска превозносить и как
тайный интеллекторный центр устроили по разработке его идеи. Не знаю,
почему тайный. Боялись, что запретят. Хотя в Метрополии кому запрещать-то?
Может быть, страшил их товарищеский самосуд - это действительно неприятно.
Главное в идее Фиска - предсказуемость, задаваемость метаморфозы. И ее,
конечно, размах. Ребята, как плащами, менялись лицами, они тела какие
угодно придумывали себе - и совсем не обязательно уродливые или красивые.
Модные. У них появилась тайная мода, ну смешно! То они отрицали
функциональность органов, то вдруг увлекались амфибийными вариантами, а
один вариант, "человек-скафандр" называется, они продали космополу. Не
знаю. Так сказал Эрих Фей, большой любитель городского спокойствия, и
значит, это не обязательно правда. Я лично не слышал даже слуха такого.
А потом Эрих закокетничал и сказал "я". Он сказал "я", поскольку тоже
внес свою лепту в движение метаморфозников, лепту, по его словам,
увесистую, с добрую драхму, и по моим соображениям, для охотников, для
куаферов, для космополовцев и космоломов, словом, для всех беспланетных
весьма угрожающую. Фей придумал самое простое - превращаться в уже
существующих диких зверей.
Я слушал и уже не набирался сил для прорыва, и запах, идущий от
полуоткрытой кухонной двери уже не так волновал меня, хотя есть, конечно,
хотелось адово. Цветастые тоже вертели носами и слушали вполуха.
Эрих Фей из Метрополии тоже всю жизнь работал бездельником. В юности он
создавал стекла, недурные, он сказал, стекла, однако все мы знаем, ребята,
что людей искусства в Метрополии нет, значит, и стекла Эриха Фея никто
особенно не ценил - Метрополия! И тогда Эрих Фей из Метрополии выбыл. Он
ушел оттуда, забрав с собой девушку со странным именем Шагис, желание
создавать стекла, уверенность в собственной художественной натуре и любовь
к староанглийским словечкам, безобидную такую любовь. Для начала он
остался без девушки по имени Шагис. Потом, в одном из бессмысленных
исследовательских походов к рубежам Обитаемых Ареалов, вдруг потерял
желание писать стекла. А с уверенностью в собственной художественной
натуре он расстался чуть позже по собственной воле - без какого-либо
чувства потери.
И стал охотником. У него был талант везде приживаться, но жить он тогда
еще не умел. Он бежал отовсюду - с таким чувством, будто гадит везде и не
хочет оставаться там, где нагажено, но на самом-то деле (так сказал Эрих
Фей, любитель показывать себя крупным планом на общем фоне городского
спокойствия...), на самом-то деле не гадил он, он везде аккуратненько, по
собственной прихоти, открывался людям с той стороны, с какой не хотел,
чтобы его видели - и не то чтобы с очень плохой. Он немножко не так
сказал, но я так понял его, я тоже претендую на знание человеческих
характеров, между прочим. И тоже бываю склонен к самоанализу, ну ты
знаешь... да-да, пятьсот пятнадцатый раз. В общем, он убегал отовсюду и
нигде не мог найти себе места. Охотник, искатель золотых звезд, борец с
несуществующими цивилизациями, миссионер в одичалые экипажи, актер (это
уже после того, как потерялась художественная натура - конечно!), даже в
куаферы нанимался, но не прошел. И так далее, и так далее, и так далее -
пока не попал на Галлину.
Он попал на Галлину метаморфозником, ярым последователем Эбнера Фиска.
Он имел аппарат, тогда еще громоздкую и неудобную штуку с креслом,
биологическими шкафами и прочей ерундой, которую мы по сто раз в год
наблюдаем в стеклах про жизнь науки, а наяву, собственными глазами совсем
или почти совсем не видим ее - а жизнь-то, в общем, длинна!
- И верите? В первый же дэй! Да нет, что я говорю, не в первый - первый
я посвятил ознакомлению с городом, есть, знаете ли, такая... такое... у
меня... Словом, почти сразу наткнулся на бовицефала и поразился - какая
мощь! И купил себе одного...
- То есть как это? - Я даже оторопел. - Что это еще за купли-продажи
такие? Ведмеди же не входят...
- В продажные списки? - с готовностью подхватил Фей. - Ну да, не
входят, конечно же, не входят, а как же! Но я по таким спискам купил, где
входят.
- У охотников? Вы вот так запросто... на Галлине... в первый же день?
- Да, милый мой, здесь же ведь каждый третий - охотник. Ну, положим, не
из тех, что по космосу шатаются, из своих, но ловят бовицефалов, ловят.
Вражда здесь, дорогой мой Хлодомир, страшная. Я, конечно, с ребятами
своими немножко порядку поднавел, поднавел немножко порядку, побаиваются
меня нарушители городского спокойствия, а так - вражда.
- Вражда? Между кем?
- Между кем? Да между кем угодно! Охотника с защитником, женщины с
мужчиной, старушки с туристом, душителя со стражником, бездельника с
технократом, умного с сумасшедшим, дурака со здоровым образом жизни,
неизвестно кого неизвестно с кем. И всех - с ведмедями, да! Кому приятно,
когда на тебя охотятся?
- Бовицефалы?!
- Да что вы как глухой переспрашиваете, честное слово? - Фей
раскраснелся, он отчаянно жестикулировал, и сквозь фиглярство, сквозь
доверительные и сверхдоверительные интонации, то и дело проступали
скрываемые из последних сил злость и тоска.
- Бовицефалы неразумны. Они враждовать не могут.
- Много вы знаете о бовицефалах...
- О бовицефалах я знаю много.
- Ах, да я не о том же, не о том, совсем не о том! Что это вы меня все
время перебиваете? Слушайте, я вам быстро рассказать должен.
- Не надо мне ваших рассказов. Я тороплюсь. У меня дела.
- Успеете еще, не спешите, Вальграф Хлодомир. Слушайте дальше.
- Оставьте меня в покое. Я болен. Спать хочу.
- Я купил у одного охотника бовицефала, - не слушая меня, напряженно и
медленно, как заклинание, продолжал Фей. - Я в свой аппаратик вставил его
- и хорошо вышло. Я на себе его испытал, меня всегда отличала смелость. И
понял... и понял, что тут открытие. Не простым зверем оказался бовицефал.
И войти в его шкуру было приятно, и уходить, особенно в первые минуты,
совсем не хотелось. Хотелось, чтобы навсегда. Понимаете? Кто хоть раз
попробовал, всегда тоскует по его шкуре. А в ней хорошо-о-о-о! И только
под конец, уже когда действие метаморфозы кончается, когда обратное
начинает грозить - вот тогда тоскуешь по шкуре, тобой оставленной, вот
тогда хочешь стать человеком снова. Вы не представляете, какое счастье -
метаморфоза в бовицефала! Это... это... это...
Фей вдруг стал возвышен и благороден. В глазах его зажглась мечта самая
чистая, за "которую человека, пусть даже врага твоего, и полюбить можно.
Он встал, вытянул шею, приподнялся на цыпочки, пальцы сложил щепотками и
губами воздух поцеловал. Дрянь.
- Да что вы ко мне со своими метаморфозами?! - вдруг вскипел я, и
ярость меня стала жечь неестественная, не из мозга, из живота откуда-то
ярость, я ее еле сдерживал. - Что я вам и вашим метаморфозам? У вас свои
дела, у меня свои. И пересекаются только на бовицефалах. Я уйду и ничего
про вас не скажу. Я не слишком разбираюсь в законах, но если законов
против метаморфозы нет, а их, похоже, нет, - так и договориться как-то
можно!
- Есть, есть такие законы, - возвращаясь с небес на землю, запричитал
Фей (невероятно ханжески, до отвращения фальшиво, с вызовом - видишь, как
я играю?). - Есть они. Почему-то другим наше счастье поперек горла,
почему-то приравнивают наш образ жизни к самым наркоманическим акциям, и
преследуют нас, и бьют, и подозревают, уничтожают безо всякого сожаления.
И все Эсперанца!
- А тогда ничем помочь не могу, вы уж простите. Выведем вас с Галлины.
Как вредную микрофлору. И не советую мне угрожать. Потому что смерть моя -
учтите! - только все усугубит.
- Вы немножко не так меня поняли, дорогой Хлодомир, - участие в глазах,
доверительность полная и тоже насквозь фальшивая, ну просто омерзительная
доверительность. - Мы совсем вас не просим, чтобы вы споспешествовали
ходатайствовать... с этим все в порядке. Есть люди, есть возможности, есть
силы...
- Но я-то, я зачем вам понадобился? К чему все эти спектакли, эти
беседы нелепые? Вы что, уж не вербовать ли меня в метаморфозники
собрались?
- Вот оно, это слово! - вдохновенно радуется гранд-капитан Фей. Он
подпрыгивает от избытка якобы чувств, по-козлиному и не к месту. -
Вербовать! Именно так, именно вербовать, дорогой Хлодомир, именно
вербовать! Вот вы вопросов тут мне всяких назадавали, многое было вам
непонятно, иногда самое простое, иногда действительно непонятное, но вы не
задали одного, самого главного. Вы не спросили, к чему мы устраиваем все
эти спектакли - с убийствами, с расследованием, с погоней, к чему заводим
с вами эти, прямо вам скажу, нелепые беседы, на что-то похожие, но совсем
не похожие ни на что? Вот о чем вы меня не спросили, а ведь я этого
вопроса все время ждал. Все думал - спросит или не спросит? Нет, не
спросил. Но я вам все равно отвечу, все равно разъясню. Ибо! Ибо это самое
главное.
- Да я же...
- Самое главное, дорогой мой Хлодомир. И я отвечу вам так, вот
послушайте: все это мы устраивали с одной только целью. Завербовать в свои
кадры куафера Хлодомира Вальграфа. Повторяю: за-вер-бо-вать.
И тогда я сказал "хм". Я сделал умное лицо и еще раз сказал "хм". Я
посмотрел на Эриха Фея вопросительно, а он ответил мне восторженным
взглядом и умилительно сложил ручки. И тоже, как бы поддакивая, произнес
"хм".
- Отменно благодарю, - сказал я, чувствуя, что глупость сморозил,
глупость даже, может быть, грамматическую, но не смог удержаться и
повторил. - Отменно благодарю. Мне еще не прискучил человеческий облик. К
тому же я очень устал... плохо чувствую себя... температура...
- Температура! - со смачным удовлетворением воскликнул Фей и с кем-то
из своих торжествующе перемигнулся.
- И вообще. Я покорнейше бы просил, - продолжал я с политесом,
выходящим за пределы уместного, - оставить меня в покое с тем, чтобы я
добрался до города вашего, Эсперанцы, где меня ждут и даже в случае чего
указания имеют специальные, до города, где я, отдохнув и сделав неотложные
по долгу службы дела, обдумал бы ваше предложение спокойно и всесторонне и
в самом скором времени дал бы вам точный, хорошо аргументированный ответ.
- Какое предложение? - живо поинтересовался вдруг Фей, головку склонив
к плечу и глядя на меня с интенсивным, плохо разыгранным недоумением. -
Какое такое предложение изволили вы, дорогой Хлодомир, столь изящно и
фешенебельно отклонить? Не было еще предложения, я еще только намеревался.
- Я имею в виду, - изыскано приподняв бровь и глаза полузакрыв, в тон
ему отвечал я, - я имею в виду вашу пропозицию насчет того, чтобы я
метаморфозником стал и отведал бы ведмедевого облика.
- Ах, это. Но, дорогой мой Хлодомир, - Фей преомерзительно всплеснул
ручками, - вы опять меня поняли не совсем. Что же это я так невнятно все
объясняю?
- Непорядок, - пробасил Мурурова, и это прозвучало заранее
заготовленной репликой, плохо заученной и потому произнесенной без
выражения, точнее, с выражением сугубо любительским.
- Вот именно, - подтвердил Фей. - Непорядок. Но я сейчас объясню.
Я поклонился:
- Буду выразительно рад.
- Дело, дорогой мой Хлодомир, заключается в том, что мы нуждаемся в
вашей помощи, а взамен пропозируем вам наисладчайшую из наисладчайших
жизнь. Жизнь, которая вам, по вашим знаниям, потенциям, а главное, по
заложенной в вас силе несметной, создана как бы исключительно для вас.
- Все-таки, значит, отведать ведмедевого облика?
- Ах, ну это! Это каждый желающий - пожалуйста. Я все пытаюсь вам о
другом. Как бы это вам...
Фей приложил к губам указательный палец, поднял глаза и по-детски
серьезно задумался.
Мне немоглось. Все болело, и донимала температура, и то, что я с утра
ни крошки во рту не держал, тоже сказывалось. Голодная слабость
разливалась по телу, онемевшему и больному, и каким-то образом уживалась с
яростной силой неизвестного происхождения, от которой хотелось вскочить и
разнести все вокруг, и на волю вырваться, и к "Бисектору" через лес, и
чтобы не видеть вот этого вот всего. Только я не вскакивал почему-то. И
даже (я так чувствовал) вовсе не потому, что мне было интересно слушать
Эриха Фея, Савонаролу от городского спокойствия. Но он и впрямь
рассказывал любопытно. Он отнял от губ указательный палец, показал его мне
(палец был немыт, уплощен в последней фаланге и неприятно длинен) и сказал
"ах!".
- Ах! - сказал он с ажитацией в голосе. - Я расскажу вам подробно, хоть
время и поджимает.
И с сумасшедшей симпатией скосил, на меня глаза и тут же обдал
настолько же сумасшедшей злобой - впрочем, только на миг.
- Представьте. Мы, - от возбуждения он чуть не кричал. - Мы, нашедшие
себя в той ненормальной жизни, которую ведет человечество. Нашедшие форму,
в которой человеческое и звериное не мешают друг другу, помогают друг
другу, наконец, создают друг для друга комфортные условия существования. И
заметьте, это важно: существования не в одиночку, наперекор, постыдно и
тайно, а в группе, в сообществе, в особого рода цивилизации. Ну, здесь
сложно, но вы поверьте - это хорошая форма существования, о ней можно
долго, но приходится спешить, вы сейчас узнаете почему. И представьте,
нашедшие форму, нашедшие даже место, вот это вот, вот это самое, там, где
есть раздолье бовицефалам, нашедшие, но обнаружившие, к своему ужасу, что
место занято, и занято прочно, и не сгонишь, и не попросишь, и никуда не
пожалуешься, потому что, видите ли, мы извращенцы, мы вне закона, нас
следует отлавливать и куда следует отсылать. С надлежащей охраной.
Я внимательнейшим образом слушал, я вытянулся вперед, я даже истово
кивал в знак понимания, но все равно, так трудно доходили до меня слова
Фея. А ему нравилось, что его так слушают, он обставлял свою речь
ужимками, отчаянной жестикуляцией и мимикой самой невероятной, сквозь
фальцет проскальзывали порой басовые органные нотки, и это пугало.
- И вот - нас много, нам надо где-то жить. И не просто где-то, а именно
в Эсперанце, в которой люди нормально жить не могут, которую наш террор,
нелогичный и беспощадный, не способен уже спасти, именно в Эсперанце,
нашей родине, единственном месте, которое должно принадлежать нам. Нас
много - но мы слабы, потому что человек весит много меньше бовицефала и,
превратившись в бовицефала, он бывает предельно слаб, в нем нет совершенно
ни силы, ни ярости, той чисто бовицефальей ярости, ради которой все и
затевалось. Ярость, впрочем, есть, но ее хватает на сущую ерунду, а на
дело такая ярость не годна.
- На какое дело?
- На то самое. - Фей хитро подмигнул мне. - На то самое дело, я же вам
говорю. А-а, вы не понимаете, вы боитесь понять. Так я скажу, слушайте! На
взятие Эсперанцы, на эсперацию Окупанцы, я хочу сказать, на оккупацию,
да-да, на оккупацию Эсперанцы, на ее бо-вице-фа-ли-за-цию - это
единственный путь. На штурм!
- На штурм! На штурм! - боевито подхватили цветастые из зрительских