Теннисист Александр Волков выиграл в Москве престижный турнир — и что же? Обращаясь к публике сразу после победного матча— еще и дыхание прерывистое, и пот на лице не высох, — он говорит, что самое большое его переживание и самый драгоценный приз — президентское рукопожатие. Борис же Николаевич Ельцин при этих словах улыбается, осеняя приветственным жестом спортсмена и публику. Думаю, никто из них не лукавил. У Волкова такой престиж, и такие, извините, гонорары, что никакое покровительство, в том числе и со стороны руководителя государства, который и сам, как нам постоянно напоминают, любит в минуты отдыха помахать ракеткой, ему не нужно. Он действительно взволнован тем, что его, вчера еще безвестного паренька из Калининграда, приветствует такой большой человек. А последний, своим чередом, тоже вполне искренне убежден, что все правильно, номер Первый и должен вызывать почтение и трепет.
   В другом полушарии, где, как известно, люди ходят вверх ногами, все — словно в зеркале, то есть наоборот. Пит Сампрас, положим, в аналогичном случае уважительно, но в общем вполне равнодушно принял бы приветствие Билла Клинтона. Более того, Билл почел бы — ну не за счастье, разумеется, но за удачу пожать руку знаменитости Питу. Это вполне может принести несколько дополнительных очков в очередной президентской гонке, каковая, между прочим, здесь лишена ореола судьбоносности — тоже своего рода спорт, то есть отчасти развлечение.
   Это, впрочем, случай гипотетический, а вот вполне реальный: прошу извинения за назойливое обращение к собственному опыту, но это наиболее удобный, для меня, по крайней мере, способ бросить взгляд за океан, к чему призывал, предваряя дискуссию, персонаж, укрывшийся за «таинственными» инициалами «Л.А.». В глубокой американской провинции, где-то на Среднем Западе, во. вполне обыкновенной, нужды не знающей, но и не слишком богатой семье показывают внушительных размеров папку, где хранится переписка хозяина дома с очередным обитателем Белого дома. И при этом не почувствовал я ни суетного желания поразить пришельца из другого мира демократизмом местных нравов, да и писаных правил, по которым высшая власть проста обязана отвечать на все запросы и вопросы избирателей, даже и вполне (как в данном случае) пустяковые. Не было и особого эмоционального подъема. Привычное дело, как говаривали герои ранней повести Василия Белова. И вообще казалось, что показ затеян просто, чтобы как-то оживить не клеившийся поначалу разговор.
   Но было все-таки и нечто иное, за пределами быта и интеллектуальной рефлексии расположенное. Дело в том, что оборотной стороной личной независимости — ею-то как раз гордятся и при всяком случае охотно демонстрируют— является чувство, напротив, добровольной зависимости, принадлежности стране и роду. Добровольной, и потому как бы необременительной, хотя бюрократов никто не любит и воспринимают их как неизбежное зло (еще трансценденталисты — интеллектуальные лидеры Америки прошлого века — говорили, что, чем меньше государства, тем лучше).
   Иными словами, диссидент это парадоксальным образом патриот. Не просто в почвенном смысле, но в смысле уважения к национальной символике и ритуалу. Американец — человек частный, ему не понять, отчего это всех нас, пусть даже во времена переломные, так жадно тянет к политике. Его-то она интересует, да и то вяло, лишь когда надо идти к избирательным урнам, а до власти как бы вообще нет дела — лишь бы в покое оставила. И в то же время он — государственник. Всякое мало-мальски уважающее себя собрание начинается с того, что здесь выставляется государственный флаг, и ведущий, при молитвенном молчании участников, произносит церемониальный текст верности знамени. После смерти Ричарда Никсона над всеми государственными учреждениями в течение месяца были приспущены флаги со звездами и полосами. Допустим, это президентский указ. Так ведь и частные дома помечены были таким же знаком скорби. Это уж никак не объяснишь указаниями Белого дома (ЦК) или легислатур (райкомы). Между прочим, обитатели этих самых домов покойного, особенно после Уотергейта, ругали ругательски. Но это все-таки случай экстраординарный. А вообще-то над крышами, особенно в провинции, национальные флаги, а также флаги штатов и даже вымпелы округов колышутся рутинно. Это необходимая деталь пейзажа, которую замечают так же мало, как, допустим, почтовую тумбу на углу,
   Но человеку заезжему она бросается в глаза. А если это человек из России, то некоторые параллели просто напрашиваются. Из них не извлечешь урока и тем более задания на дом, даже стараться не надо, так что напрасно так хлопочут наши ревнители национальной идеи, по петушиному наскакивающие на теперешних капитанов политики и промышленности: зачем, мол, они предают собственные традиции и раболепно поглядывают на Запад. Пожалуй, Бисмарк, при всей своей государственной мудрости, все же заблуждался, полагая, что только дураки учатся на своих ошибках, умные же — на ошибках других. Наверное, все же и человеку, и стране приходится разбирать завалы собственных предрассудков. Но задуматься над тем, отчего и как у других получилось то, что с таким трудом и такими жертвами дается нам, небесполезно. Впрочем, это скорее дело практических политиков и политологов. Я же могу просто напомнить некоторые общеизвестные факты.
   В книге М. Лернера глава «Регионы: единство места и действия», хоть и достаточно пространная, оказалась на задворках, что странно. К тому же она отличается подчеркнутой нейтральностью повествовательного слога: автор просто очерчивает американский рельеф, меняющийся от Новой Англии к Среднему Западу и далее — в сторону тихоокеанского побережья. Это еще более странно, ибо «развитие цивилизации в Америке» это как раз острое столкновение разнонаправленных сил — к центру и в стороны.
   Сейчас-то, понятное дело, ни один вменяемый житель Нью-Йорка либо Небраски при всей любви к родному городу и родному клочку фермерской земли (любви, совместимой, оказывается, со склонностью к бродяжничеству), не помыслит о том, что город или округ могут отпасть от штата, а штат — выйти из союза. Но прежде было не так, флибустьерский дух вольницы, помноженный на необъятность простора, упорно сопротивлялся объединительной, федералистской идее.
   Сказывалось и историческое наследие. Ведь первые колонисты-пилигримы по существу, сепаратисты. Они верили в то, что по своей собственной воле отколоться от сложившейся общины и сформировать новую — идея безумная и подрывная в глазах Старого Света и естественная, плодотворная и, можно даже сказать основополагающая в глазах Света Нового. То, что не получилось в Нидерландах оказалось возможным в Плимуте.
   Отцы-основатели и ближайшие наследники их дела должны были учитывать весь набор обстоятельств. Свои лучшие интеллектуальные силы, свою незаурядную энергию эти люди — прагматики и идеологи от Александра Гамильтона до Авраама Линкольна — употребляли на то, чтобы найти равнодействующую интересов государства и штатов. Было много демагогии в духе знакомого по недавним временам «Сильный центр — сильные республики» или «Берите столько суверенитета, сколько можете», но была и реальная политика. Томас Джефферсон после победы на драматических президентских выборах 1800 года утверждал, что американский опыт опровергает доктрину Монтескье, согласно которой республика способна существовать только на небольшой территории. Но первые же месяцы правления изрядно пошатнули его оптимизм. И на протяжении всех восьми лет своего пребывания в Белом доме он всячески противился экспансии федеральной власти. История его полемики, то явной, то подспудной, с председателем Верховного суда Джоном Маршаллом — этим закоренелым и страстным сторонником централизации — тому красноречивое свидетельство.
   Хорошо известно, что полемика эта, в других формах и с участием других персонажей, разрешилась трагически: на долгие четыре года растянулась самая кровавая в истории страны война — Гражданская, бывшая не чем иным, как войной регионов. У нее были разные основания — политические, экономические, моральные, но не последнюю роль, думаю, сыграл мятежный дух сепаратизма, этого грозного и разрушительного порождения свободы.
   Должно было пройти много лет, чтобы нашлись — ценой великих трудов и новых жертв — радикальные способы решения проблемы, над которой бились участники Континентального конгресса. Это опять-таки тема специальная, пусть ею специалисты и занимаются, а я между делом замечу, что, помимо практических шагов, грандиозную объединительную роль в истории Америки сыграла художественная культура.
   Можно говорить о «местном колорите», можно говорить, что общенациональная культура сложилась на пересечении региональных традиций: Новая Англия дала метафизику и энергию интеллекта, Средний Запад — материальную плотность образа, Юг— чувство истории и изобильно-метафорический стиль. Все это верно. Неверно также и то, что целое оказалось значительнее и крупнее составляющих и даже, со временем, растворило их в себе. Сейчас, пожалуй, уже невозможны ни «Чикагская школа», ни «Южный Ренессанс». Путь американской литературы — это кривая, соединяющая две точки, или, вернее, две позиции.
   «Для того, чтобы стать национальным писателем, надо прежде стать писателем региональным». Это Гилмор Симмс — ныне забытый (в общем, справедливо) американский беллетрист середины прошлого века.
   «Камень мой мал, но убери его — и вселенная рухнет.» Это (прошу прощения за стертую в лоск цитату) — Уильям Фолкнер.
   Чужих уроков, годных к усвоению и употреблению, повторюсь, не бывает. Так ведь сейчас речь не о чужих — не хочется праздно болтать о всемирной отзывчивости и тому подобном. Конечно, хорошо бы, чтобы к власти пришли честные и способные люди, полагающиеся не столько на силу, сколько на разум. И все же лучше верить не в государство, а в просвещение и культуру, каковые, правда, тоже зависимы от государственной политики. Напомню, к случаю, что одним из высших своих — как администратора — достижений Томас Джефферсон считал основание Виргинского университета. Он же не раз говорил, что бесплатное образование — один из существенных признаков свободного общества. Правда, потомки, и не только в Америке, с ним, как будто, не согласились.
   «Попадая туда, обнаруживаешь, что там не существует никакого там» — писала об Америке в начале века Гертруда Стайн.
   Тридцать лет спустя запись примерно в том же роде сделал Скотт Фицджералд: «Франция — это страна, Англия — это нация, что же касается Америки, все еще отчасти остающейся чем-то вроде идеи, определить ее труднее, ибо она— это и могилы павших при Шилоа, и исхудалые, нервные лица ее великих деятелей, и те деревенские парни, которые сложили головы в Аргонском сражении, завороженные пышными словесами, обесценившимися прежде, чем сгнили их тела. Америка была устремлением души».
   В этих красивых и точных словах только одно смущает— прошедшее время. Впрочем, может быть, это просто обмолвка. Так или иначе, еще через несколько десятков лет, еще один американец, на этот раз меньше беллетрист, больше ученый-гуманитарий, Лесли Фидлер как бы замкнул цепочку: «Быть американцем (в отличие от англичанина, француза, да кого угодно) означает как раз ни наследовать, ни воображать судьбу, ибо все мы, как американцы, неизменно остаемся обитателями скорее мира, нежели истории».
   Разумеется, всякий национальный характер неопределим (в смысле набора качеств) и отчасти фиктивен. Потому так раздражительно действуют штампы: деловитый немец, ленивый русский, хитрый еврей… Но даже и на этом бескрайнем фоне американцы отличаются особенной внутренней подвижностью, так что не случайно, конечно, в истории этой страны, в ее литературе такую роль играет дорога: материальный образ метафизического непокоя.
   Недавно пришлось стать свидетелем довольно горячего, хоть и происходил он в мирной, приватной обстановке, спора о том, выдержит ли Америка в качестве единственной сохранившейся супердержавы бремя мирового лидерства. Аргументы в пользу той или иной точки зрения приводились разнообразные, собеседники демонстрировали немалую ученость, однако же не оставляло ощущение некоторого суемудрия. Сначала я даже не понял, чем вызвано это ощущение, но потом, кажется, сообразил. Речь шла о геополитике, государственных интересах, законодательных нормах, властных амбициях и тому подобном. Но ведь опора-то остается неизменной. Это все та же идея Америки. Идея, не оформившаяся и, по-видимому, принципиально не способная к завершению. А раз так, то какое уж там лидерство, хотя, конечно, декларации могут быть самые решительные.
   Найти Америку невозможно, как невозможно найти черную кошку в темной комнате.
   Невозможно отыскать и американца, ибо, снова сошлюсь на Л. Фидлера, фигура это воображаемая.
   Но занятие увлекательное, и предмет интересный.
   А разве малого стоят фантазии в нашем слишком практическом мире?

2.7. Кое-что об американском образе жизни.
(Овчинников В. Своими глазами.М., 1990)

Небоскребы, автомашины и люди
   Ну как там, в Америке?
   Нелегко отвечать на такой вопрос, побывав в Соединенных Штатах впервые в жизни, да к тому же всего несколько недель. Помнится, работая по многу лет в Китае, Японии, Англии, я скептически относился к собратьям по перу, которые наведывались туда менее чем на месяц с намерением писать книги.
   Познать страну настолько, чтобы быть в силах объяснить ее, —для этого, разумеется, нужны годы. Но можно ведь просто поделиться ощущениями новичка, впервые оказавшегося в Соединенных Штатах; рассказать о том, что успел увидеть, какие чувства породило увиденное, на какие раздумья натолкнуло.
   Америка впечатляет. Вот, пожалуй, самое точное и емкое слово для односложного ответа. Чем же именно? Как страна небоскребов? Ведь прежде всего их начинаешь искать, едва оказавшись в нью-йоркском аэропорту Кеннеди.
   Или как страна автомашин, которых, на взгляд приезжего, тут куда больше, чем людей?
   Или, наконец, как страна, где творения человеческих рук дерзко состязаются размахом с величавой природой?
   Пожалуй, первое, что испытываешь здесь, — ощущение какой-то чрезмерности во всем окружающем, какого-то смещения привычных масштабов. Стоэтажные небоскребы и тысячелетние стволы секвой; бетонные полосы автодорог с восьмирядным движением и помидорные плантации, которые можно охватить взором только с вертолета; мосты и водопады; мусорные свалки и рекламные щиты — все тут словно охвачено какой-то общей гигантоманией.
   Если бы существовала автомобильная «зоология», можно было бы сказать, что Нью-Йорк населен совершенно особой породой машин. Распластанный лимузин, который на другом континенте утверждал бы престиж какого-нибудь посла, здесь выкрашен в желтый цвет и представляет собой всего-навсего такси. Европейские «фиаты», «опели», «пежо», японские «тоеты» и «хонды» на фоне здешнего автомобильного потока выглядят недомерками.
   Наивный протест против засилья непомерно расплодившихся автомашин нашел воплощение в велосипедном буме, охватившем Соединенные Штаты. Велосипед стремительно завоевывает популярность. Причем не только у молодежи, но среди всех возрастных групп, и не только как здоровый вид досуга, но и как удобный вид транспорта, который даже становится преобладающим в университетских городках и многих жилых предместьях.
   Перспективность новой тенденции оценена с присущей американцам деловой хваткой. Платные камеры хранения для велосипедов создаются возле железнодорожных станций, загородных универмагов и кинотеатров, оборудуются в поездах и автобусах. Выпущен разборный велосипед, который умещается в багажнике машины, даже в рюкзаке. Штаты Калифорния, Орегон, Вашингтон в законодательном порядке решили отчислять один процент налога на бензин для строительства тоннелей на перекрестках, а также барьеров, которые защищали бы велосипедистов от автомобильного потока. Туристские фирмы энергично ведут прокладку специальных велосипедных дорог в живописных местах.
   Это, разумеется, не означает, что американец вовсе откажется от автомашины и пересядет на велосипед. Но примечательно, что с восьмицилиндровыми моторами мощностью 200—300 лошадиных сил кое в чем начнет конкурировать двигатель в одну человеческую силу…
   И все-таки Соединенные Штаты—автомобильная страна, населенная племенем водителей. Мало сказать, что американец сжился с автомобилем. Стихия гонки стала для него привычной формой существования, образом жизни. Такие черты американского характера, как предприимчивость, деловитость, собранность, целеустремленность, обязательность, на мой взгляд, в немалой степени порождены отношением к работе как к гонке, где дать себе малейшую поблажку—значит отстать.
   Бесшумные лифты нью-йоркских небоскребов позволяют взглянуть на город с высоты птичьего полета: гигантский человеческий муравейник, рассеченный сходящимися лентами двух рек, теряет свои границы где-то за горизонтом. Его краски—это цвета замшелой сосновой коры и прокопченного кирпича. Окуренный дымами, он кажется чревом топки, в которой переплавляются восемь миллионов людских судеб.
   Особенно запоминается панорама Нью-Йорка с воды. Паром позволяет увидеть город, каким он открывается с борта теплохода, пересекшего Атлантику.
   Отсюда, где сливаются воедино Гудзон и Ист-Ривер, жадно вытянувшийся к океану язык Манхэттена выглядит как скребница из металлических иголок, положенная щетиной вверх. Каждая иголочка в щетине — небоскреб.
   Если приглядишься, отчетливо различаешь в толпе небоскребов два поколения. Те, что постарше, напоминают серовато-бурые термитники. Небоскребы нового поколения, как и их современные обитатели, придирчиво следят за своим весом, будучи не только выше, но и стройнее своих предшественников. Они легко возносят свои сверкающие грани, словно исполинские кристаллы или айсберги, с которых спилили края.
   Силуэт Манхэттена неровными уступами выписывается на фоне неба как фотофиниш стремительной гонки. Рекорд высоты, который много лет принадлежал 102-этажному Эмпайр стейт билдинг, побит двумя близнецами — зданиями Центра международной торговли.
   Конечно, у каждого человека рождаются свои образы и сравнения. Мне, например, Манхэттен почему-то напомнил тысячекратно увеличенное японское кладбище— клочок земли, где впритык друг к другу стоят каменные столбы различной высоты.
   Манхэттен отнюдь не весь состоит из небоскребов. Однако старые, прошлого века дома-особняки с их палисадниками, подъездами в несколько ступенек все чаще уступают место огромным многоквартирным зданиям. Каждый из таких домов чем-то сходен с отелем.
   Внизу — охрана. Без ответа жильца по внутреннему телефону на порог никого не пустят. В лифтах и коридорах стоят телекамеры, из комнаты охраны можно видеть, что происходит во всем доме.
   Два-три подземных этажа оборудованы под автомобильные стоянки. Когда кто-то из жильцов подъезжает к воротам гаража, ему не нужно выходить и звонить, чтобы железная штора поднялась наверх. Ворота открываются по радио нажатием рычажка в крошечном передатчике, укрепленном в машине. А когда выезжаешь из гаража, на нужный рычажок нажимают колеса.
   Мне довелось увидеть осенний Нью-Йорк в душные дни, когда липкая жара обволакивает с первого же шага, который ты делаешь из кондиционированных помещений, и потом испытываешь все время такое ощущение, будто плывешь под водой, спеша вынырнуть на поверхность и схватить глоток свежего воздуха.
   Иногда налетающий с океана ветер разгоняет эту густую, вязкую мглу. Он, этот ветер, стремительно проносится по каменным ущельям, швыряя в глаза прохожим содержимое опрокинутых мусорных урн. А мусор здесь, в Америке, свой, особенный. Это прежде всего бесчисленные упаковки и расфасовки. Их количество стремительно растет. Если пройти по городу утром, его улицы и тротуары обезображены огромным количеством мусорных корзин.
   Погода здесь меняется резко. После влажной духоты—ветер с дождем, туман, когда силуэты небоскребов теряются где-то за облаками. Людям тут приходится обитать в наглухо замурованных жилищах. Окна закрыты, зашторены. Наружу торчат только коробки кондиционеров, потому что, даже если бы не было жары, людей донимал бы бензиновый чад тысяч автомобилей. И даже если бы удалось усовершенствовать автомобили так, чтобы они не отравляли воздух, ньюйоркцы все равно не открывали бы окон из-за уличного шума, не стихающего круглые сутки.
   Часто приходится слышать, что Нью-Йорк—это не Америка, что он не дает представления о стране. Но вот побывал в других, столь не похожих на него городах, как Вашингтон и Сан-Франциско. Поколесил на рейсовых автобусах по американской глубинке. А вернувшись в Нью-Йорк, утвердился в мнении, что именно город небоскребов останется в памяти символом Соединенных Штатов—как предельно образное воплощение присущего этой стране духа прагматизма и конкуренции.
   Египетские фараоны мечтали победить время и нашли выражение вечности, незыблемости в геометрических формах пирамид. Создатели готических соборов линиями стрельчатых арок призывали души праведников вознестись на небо.
   В скупых, стремительных вертикалях нью-йоркских небоскребов тоже заключена некая жизненная философия. Прямолинейность, практичность, напористость, упрямое стремление вырваться вперед, возвыситься над соперниками—и жестокое пренебрежение к тем, кто отстал, кто оказался в тени, а кто и вовсе обречен на вечный сумрак.
   На Нижний Манхэттен, где небоскребы стоят особенно тесной толпой и каждый из них тянется вверх, чтобы увидеть город от реки до реки, я попал в солнечный воскресный день. И был поражен, даже подавлен мрачностью, пустынностью этих каменных ущелий. Странно было видеть улицы без единого прохожего, без привычного автомобильного потока, даже без застывшего пунктира машин, которыми тут всюду заставлены бровки тротуаров. Только наглухо закрытые двери банков и страховых компаний, зашторенные стальными решетками витрины закусочных, кафе, табачных киосков.
   Резкий ветер (тут всегда дуют какие-то пронзительные сквозняки) швырял в лицо обрывки газет и оберток, гонял по асфальту бумажные стаканчики, гремел пустыми жестянками. И это огромное количество мусора возле безлюдных величественных подъездов создавало ощущение, что жизнь замерла здесь уже много недель, если не месяцев назад—как в городе, погубленном радиоактивным облаком из фильма Стэнли Крамера «На последнем берегу».
 
Эффект бублика
   В Соединенных Штатах все больше дает о себе знать новый социальный недуг: неконтролируемому росту городов сопутствует неконтролируемый упадок центральных городских районов. Та же причина, что сделала зажатый реками Нью-Йорк городом небоскребов, — дороговизна земли, а значит, и жилья плюс новые возможности, которые открыла в быту американца автомашина, — пробудила тягу к тому, чтобы работать в городе, а жить в предместьях.
   Поначалу в приливах и отливах «дневного населения» видели прежде всего транспортные проблемы — они и поныне продолжают обостряться. По мере того как растет число личных автомашин, приходит в упадок городской транспорт, которому все труднее сводить концы с концами.
   Поставить на улице американского города машину куда труднее, чем у нас найти такси. Вдоль тротуаров установлены счетчики, разрешающие стоянку только на 30 минут. Причем бросить сразу несколько монет, чтобы оставить машину, скажем, на три часа, нельзя. Каждые 30 минут надо снова подходить к счетчику и бросать плату. Если время просрочено, появляется красный сигнал, и циркулирующий вокруг счетчиков полицейский выписывает штраф.
   Приходится оставлять машину в подземных гаражах, которые оборудованы под большинством многоэтажных зданий. Здесь все организовано четко: въехал, бросил машину с ключом и незапертыми дверцами, получил на нее талончик, на котором автомат пробивает часы и минуты. Корешок этого талончика тут же пневматической почтой отправляется куда-то вниз. Потом, когда приходишь, предъявляешь талон, и служащий выкатывает машину наверх.
   Каждая стоянка стоит несколько долларов. Если же учесть, что Нью-Йорк, вернее, Манхэттен — это остров и в течение дня приходится не раз ездить по мостам, за что тоже взимается плата, то содержание автомашины обходится, может быть, лишь немногим меньше, чем поездки на такси.
   Специалисты пришли к выводу, что решить вопрос о заторах в часы пик, об автостоянках в черте города можно, лишь выманив американца из собственной машины кардинальной реконструкцией общественного транспорта. Предпринимаются попытки создать новые типы электропоездов, проложить специальные магистрали или предоставить преимущественное право движения для автобусов-экспрессов, удорожить городские автостоянки.