- Вот и умница, - подытожил Василий Александрович.
И пустил ему вдогонку плотное кольцо красивого табачного дыма.
И - действительно. Это был прекрасный весенний воскресный денек, когда фамилия Ивана Иваныча вдруг украсила четвертую страницу областной комсомольской газеты (155). Правда, назывался рассказ теперь уже не "Бессовестный парень", а "Спасибо" (156). Кара-Бугаз, греков и одинокую хижину, разумеется, выкинули (157). Да и сам сюжет претерпел некоторые изменения: друг Витя получил не нож в спину, а тяжелые ожоги во время героического тушения коровника (158), внезапно загоревшегося от июльской (159) молнии. Концовка тоже стала другая, как говорится (160), более точная (161). Бывший бессовестный парень нашел-таки воображаемого Ивана Иваныча и возвратил ему велосипед. Недоразумение сложилось из того, что он, вкупе со всеми остальными своими несчастьями, еще и заблудился, геройски желая сократить путь до "лечебницы", но хорошие добрые люди - пасечник Пахомыч да лесник Агапыч (162) - вывели его на светлую дорожку, и помощь раненому рабочему была оказана своевременно.
- Ох уж эти горящие коровники (163)! Беда наша и выручка! - вздыхал (164) журналист, сидя над свежим газетным листом.
А Иван Иваныч купил в киоске около Речного вокзала (165) сначала один экземпляр, жадно раскрыл и все не верил. А потом еще тридцать взял (166) у крайне изумленной продавщицы (167). Купил и побежал по лужам скорее домой, в их маленькую квартирку двухэтажного дома на улице Засухина (168), где они жили тогда вдвоем со старенькой больной мамой.
- Мам, смотри! - ворвался Иван Иваныч.
Мама его, Евлампия Григорьевна, близоруко щурилась и слабо улыбалась, лежа в вечной своей постели, где рядом на стуле - порошки, таблетки, градусник, полотенце, радио бормочет над головой свою нескончаемую песнь (169). Мама улыбалась (170). Иван Иваныч, сияя, показал ей газету, и она, не читая, засмеялась тоненько, провела сухой ладошкой по его русым волосам и сказала: "Молодец, Ванюшка! Молодец, Ванюшка! Вот бы папа-то обрадовался, а, Ванюшка (171)?"
И капала капель за окном, и лазорилось небо, и бормотало (172) радио, и сами собой поскрипывали рассохшиеся половицы, и ходики тихо тикали, и Иван Иваныч обнял старенькую маму, и прижался, и молчал, и она молчала, и все гладила, гладила теплая ладошка русую голову сына.
- Хороший ты мой (173)!..
А вскоре его приняли в члены литературного объединения "Кедровник" (174), которым руководил все тот же Василий Александрович Попугасов.
Иван Иваныч снова стал писать стихи. Не гнушался он и очерка, зарисовки - часто выступал в газете с этим живым материалом (175).
Кстати, литературные занятия вовсе не мешали ему успешно учиться в институте. Про него на коллективных поэтических вечерах так и говорили с трибуны (176): "Способный студент, подающий большие надежды молодой литератор". Иван Иваныч тогда еще умел краснеть. Он краснел, смущался, но слышать это было ему, разумеется, приятно. Как-то даже щекотно (177). Весело было вообще все (178). Весело было, например, встретиться на углу около издательства (179) с Попугасовым, который при виде Ивана Иваныча комически вздымал руки и с наигранным ужасом кричал: "Откуда ты, способное дитя?" (180).
Собирались раз в неделю, вечерами, в пустом кабинете главного редактора: школьники, студенты, рабочие, милиционер Геллер (181), врач Гусаков (182), чья-то секретарша Ниночка Дорохина, пенсионер Суховерхов (183) - в общем, народу иногда набивалось в кабинет довольно плотно.
У них даже выработался своеобразный кружковый ритуал. Василий Александрович стучал карандашиком по графину (184).
- Ну и что? Кедровник в сборе?
- В сборе, - шумели ребята.
- Растет?
- Растет (185)...
- Ну и начали...
Читали по кругу (186), кто чего за неделю насочинял. Судили, рядили (187), спорили. Ох, и доставалось же иногда легкомысленной, а оттого и несколько безыдейной Ниночке от принципиального Ивана Иваныча.
- Но ведь это же стихи! Я - поэт (188). А поэт прежде всего обязан воспеть красоту (189), - оправдывалась Ниночка.
- А я считаю, что это есть не что иное, как замаскированная проповедь снижения социального звучания (190), - нападал Иван Иваныч. - Я считаю поэт ли ты, прозаик, драматург, но ты должен четко чувствовать пульс времени! Держать (191) руку на его запястье (192)!..
- Не "должен", а "должна". Прошу не забывать, что я прежде всего женщина (193), - сердилась Ниночка.
- Вот то-то оно и видно! - парировал (194) под общий смех Иван Иваныч.
А тут вставал мрачный и строгий дедушка Суховерхов и читал свои публицистические строки, направленные против стиляг (195) и содержащие конкретные меры по их воспитанию. А именно: всех стиляг на улицах ловить, резать им брюки, стричь наголо (196) и посылать возить в деревянных бочках дерьмо на городскую свалку (197).
- Ну уж это - тоже крайность (198), - возмущался Иван Иваныч. - Мне кажется, что вовсе не шириной брюк определяется умственный и общественный багаж человека (199).
- Ах, вам кажется? - трясясь от неизвестной злобы (200), говорил Суховерхов. - А мне кажется, что вот не было у нас в стране этой заразы (201), и жили мы замечательно (202). Пока не развели рокенролы на каждом шагу (203)!..
- Да уж конечно, - иронически морщился Иван Иваныч.
- Ты мне не "конешкай"! Ты мне не то что в сыновья, ты мне во внучаты (204) годишься, сопляк, а туда же - спорить (205)!
- Тише, товарищи, тише! Высказывайтесь в порядке очереди (206), призывал к порядку Василий Александрович. И сам при этом поглядывал на часы. Он получал за кружковую работу двадцать рублей в месяц (207). - Старайтесь уважать мнение оппонента. Ведь вы же, как-никак, литераторы (208)...
Но старик Суховерхов, окончательно обидевшись, поджимал губы и покидал собрание. Вскоре и остальные расходились. Толкались на лестнице, пели (209). И лишь милиционер Геллер обычно молчал. Был он тихий, робкий, в круглых очечках (210) и на милиционера-то, чудак, совсем не походил (211) из-за своей тихости (212). Однако именно он, как ни странно, частенько провожал домой хохотушку Ниночку (213). В кабинете оставались лишь Попугасов да Иван Иваныч (214).
- Фу, обрыдло, знаешь, мне все это дело, - жаловался Попугасов. Неужели люди не понимают, что толку с них ни черта не будет (215)...
И предлагал:
- Может, тяпнем по маленькой?
- Нет, спасибо, - отказывался Иван Иваныч. - Меня мама ждет.
- А-а... Ну, тогда ступай, ступай, - говорил Попугасов. - Бутылок, знаешь, много, а мама-то - одна (216).
И вздыхал (217).
Однако тут накатили на Ивана Иваныча и другие важные события. Первое мама его умерла, и давайте мы пока не будем касаться этого вопроса (218). Он составляет отдельную тему, другой жанр. А смешивать жанры, как нас учат критики, - это почти преступление (219). Мама его умерла, и он остался совсем один в их маленькой, хоть и отдельной (220), квартирке двухэтажного деревянного дома на улице Засухина (221).
И второе - немаловажное место в жизни Ивана Иваныча стала занимать некая девушка Людмила (222). Мила. Нынешняя, кстати, его супруга.
Они познакомились случайно. Хотя о чем это я? Ведь эти встречи всегда случайны (223). Возможно, я еще просто мало живу на свете, но мне что-то никто еще пока не рассказывал, чтобы он специально куда-то направился, имея целью встретить ту, которую он нынче торжественно называет женою и матерью своих детей (224).
Вот и здесь... В фармацевтическом училище был вечер отдыха учащихся. Пригласили ребят из Технологического... Обстановка была самая непринужденная (225). Читали стихи, загадывали шарады (226), пели всем залом песни (227). Зримо повзрослевший, уверенный в себе (228) Иван Иваныч спокойно (229) сидел среди прочих на сцене. В конце вечера поэты отвечали на записки (230).
Одна из них была адресована лично Ивану Иванычу. И он ее сначала хотел вообще порвать, потому что увидел краем глаза следующий текст: "Эй, поэт, не неси чепухи. Я ведь тоже пишу стихи. Ты мне нравишься, парняга! Приходи ко мне в общагу" (231). Ну и Иван Иваныч хотел сначала порвать эту глупую записку, а потом вдруг взял да и зачитал (232) ее вслух, снабдив соответствующим остроумно-язвительным комментарием насчет легкомысленности некоторых юных Джульетт (233) в белых халатах (234). В зале ребята покатились со смеху - лишь преподаватели поглядывали несколько хмуро (235). А зал веселился еще и вот почему - группа девчонок (236) на задних рядах (237) стала выталкивать вперед одну какую-то свою, черноволосую, закрывшуюся от смущения ладонями (238).
- Это она написала, Милка! - кричали девчонки (239).
- Врете, врете! Вы врете (240)! - доносилось из-под ладоней.
- Милка, не трусь, Милка! - неизвестно для чего (241) подбадривали ее подружки. А она, оторвав на секунду ладони от покрасневшего лица, стрельнула, плутовка, карими глазками, ойкнула и бросилась вон из зала (242).
Ладно. Попели (243), потанцевали (244), на том вечер и закончился. Юные медички (245) толпились перед гардеробом, вертелись в дверях, нарочито громко переговаривались (246), но поэты, на них особого внимания не обращая, гордо ушли (247). На углу Иван Иваныч распрощался с друзьями и совсем было хотел свернуть в свой переулок, но тут чья-то ломкая тень невидимо отделилась от стены и сказала обиженным голоском:
- Вы зачем мою записку прочитали? Это нехорошо так делать (248).
Иван Иваныч пригляделся.
- Здрасьте, давно не виделись (249), - насмешливо пропел он. - А "приходи ко мне в общагу" - это хорошо (250)?
- Так я же по спору (251), - уныло сказала девчонка. - Я с нашими поспорила, что напишу, - вот и написала (252)... Ой, мне что теперь будет (253)!
- Да брось ты придумывать - ничего тебе не будет (254)! - вдруг рассердился Иван Иваныч. - В крайнем случае скажешь, что пошутила. Неужели люди шуток не понимают (255)?
- Ну да... У нас учителя, знаете, какие (256)?
Иван Иваныч цепко посмотрел на нее.
- Тогда идем, - сказал он.
- Куда? - насторожилась она.
- А вот там увидишь, куда, - зловеще сказал Иван Иваныч (257).
Девчонка отпрыгнула.
- Не на такую напали, - вдруг вызверилась она. - Думаете, поэты, так вам все можно (258)?
- Здрасьте! - удивился Иван Иваныч. - Да ты что?
- Ништо (259)!
Тут Иван Иванович не выдержал и захохотал (260).
- Чо (261), смешинка в рот попала (262)?
- Вон ты, оказывается, какая боевая (263)! - хохотал Иван Иваныч. - А я хотел вернуться, попросить, чтоб тебя сильно не ругали.
- Ага. Хватился (264), когда там уже никого нету, - сказала девчонка.
- Ладно, я тогда им завтра позвоню (265)...
- Да чо (266) уж там звонить, - она шмыгнула носом. - Как-нибудь и вправду отболтаюсь.
- Ты вообще-то кто такая (267)? - спросил Иван Иваныч.
- Я - Милка (268), - девушка протянула руку. - Людмила, - поправилась она. - Ну, мне пора. Прощайте, - солидно сказала она.
И повернулась (269).
- До свидания, - сказал Иван Иваныч и, не удержавшись, добавил (270): Экие у тебя перепады.
- Какие еще "перепады" (271)? - остановилась неудачливая (272) шутница.
- Обыкновенные необыкновенные (273). - Иван Иваныч снова приблизился к ней. - То - "ты мне нравишься, парняга", а тут вдруг - "не на такую напал".
- Ай, ну чо вы (274), правда, нудный такой. Как старик (275). Я ж сказала, что по спору написала.
- Ладно. Не сердись... Людмила (276). Давай я тебя до дому провожу.
И он взял ее под руку.
- Но только вы смотрите, чтоб... без этого (277), - покосилась она.
- Ладно, ладно, - пробормотал Иван Иваныч.
Он тоже поглядывал (278) на Милку, а та постепенно освоилась, затараторила. Рассказала, что приехала из Уяра (279) поступать в институт, да провалилась (280). Зато сейчас учится в училище, на последнем курсе. Живет на квартире (281). Скоро будет работать в аптеке.
- Домой вернешься? - спросил Иван Иваныч (282).
- Да ну его в болото (283), этот Уяр, - скривилась девушка. - Чего (284) мне там делать, в деревне (285)? Да и родных никого, кроме бабки, нету. Я здесь останусь. Профессия хорошая, жилплощадь могут со временем дать (286)...
Так, значит, все и началось. Расставаясь, они насчет (287) следующей встречи не договаривались, но однажды, совершенно случайно, столкнулись нос к носу у кассы кинотеатра "Октябрь" (288), которую осаждала толпа любопытствующих поглядеть на какие-то очередные парижские или египетские тайны (289).
- Эй, поэт, билетика лишнего нету? - узнала его Милка.
- Нету... Откуда... Вот же - дьяволы (290)! - пыхтел Иван Иваныч, продираясь сквозь толпу (291).
- Тогда идем со мной - у меня тут администраторша знакомая, землячка (292). Может провести...
Смотрели фильм (293). Милка охала, прижималась... Потом еще несколько раз встречались. А потом у Ивана Иваныча умерла мать (294). Он сильно растерялся, и как-то так приключилось, что Милка приняла в похоронах самое деятельное участие. Она и оркестр нанимала, и зеркало одеялом завесила (295), и приготовила нехитрый поминальный обед (296), на который пришли немногочисленные родственники Ивана Иваныча, полузабытые друзья отца, соседи, ребята-сокурсники (297).
- Ну, выпьем, что ли, светлая ей память, вечный покой, - говорил, отправляя в рот рюмку белой (298), выпивоха и враль дядя Сережа Матвеев (299), фронтовой друг отца.
- Как говорится - сколь ни болела, а все ж померла (300), - соглашалась старуха Илесина (301).
- Отмучалась...
И все пили. А Милка - неслышная, легкая, смирная (302) - все вскакивала, носилась, хлопоча и приглядывая, командуя под одобрительный гул знакомых и родни (303).
- А чо, парень, однако (304) жениться тебе пора (305), - наклонился к Ивану Иванычу Матвеев.
- Ладно, ладно... Ты закусывай, дядя Сережа.
- Не, я дело говорю. Чо одному коптиться? - лез дядя Сережа.
- Ладно, ладно... Женюсь... Ты закусывай хорошенько.
Пили кисель. Ели блины (306). Разошлись далеко за полночь. Милка долго еще прибирала со стола: тихонько, стараясь не звякнуть, уносила на кухню грязные тарелки, вилки, ложки, стопки (307). Потому что Иван Иваныч как уставился в угол, где висела старая мамина икона и лампадка теплилась (308), как уставился, так и молчал, молчал, молчал.
А она, нахлопотавшись, медленно и тщательно оттирала мочалкой свои тонкие, совсем не крестьянские пальцы (309) с лиловыми пятнышками облезшего маникюра.
Белые ее руки покраснели от холодной воды (310), а она все терла, терла их с непонятным для нее самой ожесточением.
И вдруг резко закрутила кран. Взвизгнула и остановилась вода в трубах.
- Ты уходишь? - очнулся Иван Иваныч (311).
Она медлила (312).
- Куда на ночь глядя? Ночуй у меня сегодня (313), - отводя глаза в сторону, сказал он.
- Только сегодня? - пожала она плечами и попыталась улыбнуться (314)...
Позже они почти везде стали появляться вместе. И на литобъединении, и на вечеринках (315), и в театр ходили, на лыжах бегали, подолгу бродили по заснеженным дорожкам городского сада, потешаясь над гипсовыми статуями с отбитыми носами и гордой позолоченной скульптурой однорогого оленя (316). И над городом они стояли, притихнув, на Караульной горе, около старинной казачьей часовни, откуда все как на ладони (317): белое полотно реки Е., сизый сумрак нависших сопок, плоские скопления деревянных домиков и многоэтажные жилые корпуса (318). Милка с того дня заметно переменилась. То были просто друзья-товарищи: хохотали, бегали да стихи читали (319), а тут вдруг что-то Милка не то солидная какая стала, не то, наоборот, - ошалела вконец. Молчит, молчит, а потом прижмется к нему, уткнется, гладит, вздрагивает, шепчет (320)... В общем, их отношения определенно стали раскручиваться в совершенно ясную и понятную всему белу свету сторону (321). И хотя Милка никогда и ничего прямо не говорила, но видно было - ждала. И надеялась, что дождется (322).
И все это стало сильно не нравиться Ивану Иванычу (323). Больше того все это стало ему сильно мешать.
Ибо с ним приключилась и еще одна весьма странная штука. А именно: увлечение литературой приобрело для Ивана Иваныча характер, образно говоря, наркотический (324). То ли первая любовь сыграла свою кристаллизующую роль (325), то ли вообще - уж если что суждено тебе, человече (326), так как (327) ты ни стерегись, а никуда ты, голубчик, от судьбы не денешься (328). Так ли, не так ли, но факт остается фактом: обо всем, кроме литературы, он теперь и думать забыл. А если все ж и думал, то лишь в одной определенной плоскости (329): прикидывал, смекал, например, как бы повыгоднее использовать эту деталь в рассказике или вставить в стишок для придания ему большей жизненной достоверности и реалистической правдоподобности (330).
Иван Иваныч по-прежнему много читал, но на занятия теперь ходил неохотно (331). Сделал массу пропусков, задолжал контрольные, курсовой (332). Его несколько раз вызывали в деканат, стыдили, прорабатывали, он обещал исправиться, подтянуться, догнать, но практически ничего для этого не делал (333). К весне он окончательно погряз в "хвостах", не сдал зачеты, и к сессии его не допустили (334). А вскоре последовал и приказ об отчислении из института.
Иван Иваныч бросился тогда в деканат (335). Он умолял декана, ссылался на свои, действительно объективные, а большей частью выдуманные обстоятельства, опять клялся, что все нагонит, пустил даже небольшую слезу (336). Но, к несчастью, как раз в это время вышло какое-то постановление об усилении воспитательной работы в ВУЗах и техникумах (337), и Пров Никитич, пожилой профессор (338), человек вообще-то добродушный, зла студентам не желающий и даже наоборот - часто вызволявший их из вечных этих студенческих историй (339), встретил лодыря с неодобрением.
- Ничего... Годик-другой потрудишься на производстве (340), образумишься, тогда и приходи с хорошей характеристикой, тогда и приходи, говорил он молодому человеку.
- Может, вы все-таки поверите мне (341)... в последний раз, Пров Никитич, - канючил Иван Иваныч. - У меня, можно сказать, вся жизнь рушится...
Но декан был неумолим (342).
- Ничего... Ничего... Какие еще твои (343) годы? Покрутишь гайку (344), одумаешься, тогда и приходи, - все твердил он (345).
- Спасибо. Я постараюсь, - только и оставалось сказать на прощанье Ивану Иванычу.
Да, положение действительно выходило аховое. "Поработаешь годик-другой..." Легко сказать! А где, спрашивается, без специальности поработаешь (346)? Идти подсобником на завод (347) - так за день набегаешься: не то что строчка, буква в ум не придет. Разве что в газету сунуться, а кто в штат возьмет (348)? Да и подходящее ли это место для студента Технологического института, которому нужна характеристика с производства. А газета если и производство, то не болтов же и гаек (349). А болты и гайки, как получается, являются необходимым условием для восстановления в институте... Круто дело завернулось.
Обуреваемый такими мыслями, Иван Иваныч тем не менее бодрости духа не терял и даже чуть-чуть наслаждался неожиданной свободой. В самом деле можно вставать во сколько хочешь, никуда не нужно спешить, можно спокойно поразмыслить (350), чего-нибудь такое сочинить (351). Подкармливался он мелкими публикациями все в той же комсомольской газете (352).
Но чем дальше, тем печальнее становилось жить Ивану Иванычу (353). Неопределенность его положения, денежные дефициты и бесцельно текущее время (354) начали его сильно угнетать. Он бодрился: гулял по городу, торчал на речке, бросал камешки в воду (355) или ехал в лес и там лежал под соснами среди жужжания стрекоз, но не было уже в этих его праздных занятиях прежней сладости и легкости. На литобъединение бы сходил, так и литобъединение к тому времени окончательно распалось. Дедушка Суховерхов помер весной, доктор Гусаков написал кандидатскую диссертацию (356), а Ниночка Дорохина вышла замуж за тихого Геллера, и они оба от литературы тоже удалились, найдя себе, помимо радостей брака, другое интересное занятие. А именно: Геллер под руководством Ниночки купил тесу и стал по ее проекту возводить в дачной местности двухэтажную деревянную избу "в древнерусском стиле". Избу эту изумленные соседи милиционера сразу же окрестили обидным прозвищем "жеребячий дворец", что, впрочем, не имеет никакого отношения к нашему рассказу (357).
И самое главное - основатель и стержень "Кедровника" Василий Александрович Попугасов уже не мог с прежним рвением отдаваться любимому детищу. Потому что, вследствие крайне участившегося пьянства, разводов и других скандальных историй, его из газеты наконец вычистили, и он пребывал неизвестно где (358).
Болтаясь по улицам в унынии, Иван Иваныч как-то повстречался с ним. Его духовный отец (359) стоял с красным лицом и черной бородой близ пельменной "Иртыш" и что-то такое (360) громко рассказывал окружающим его малопочтенным личностям. Что-то такое о том, какое его ждало блестящее будущее и как сгубили его козни и интриги многочисленных врагов (361).
- Но ничего, ничего! - кричал он. - Мне Женя Евтух (362) еще в пятьдесят седьмом году говорил: "Держись, старик! Мы им все равно вставим фитиля!" Мы им вставим фитиля! Точно вам говорю (363)!
Малопочтенные личности, состоящие из какого-то старикашки в обгрызанном молью и временем пальто, молодого человека развратной наружности в тельняшке и телогрейке, длинной девицы с подбитым глазом, почтительно вглядывались в пророка (364).
Увидев Ивана Иваныча, журналист обрадовался.
- Господи! Какого только сукинова сына не встретишь на Святой Руси (365)! "И я скажу: такие парни / Нам обязательно нужны!" - процитировал он строчку из последнего напечатанного Иваном Иванычем стихотворения.
Однако Иван Иваныч был озабочен, и насмешливые слова его не уязвили (366).
- Рубль есть? - на правах старого знакомого спросил журналист.
- Откуда у меня, к черту, рубль! - сморщился Иван Иваныч. - Меня из института выперли (367)...
И только сейчас, окончательно представив себе, что из института его действительно выперли и жрать действительно нечего, он чуть было не заплакал (368).
- Ну, ну, - утешил его добрый (369) журналист. - Чего нос-то на квинту повесил (370)? Я тебе прямо скажу - что Господь (371) ни делает, все - к лучшему (372). ТЕПЕРЬ или НИКОГДА (373) - вот что я тебе прямо скажу.
- Что "теперь" или "никогда"?
- А то, что именно теперь ты станешь настоящим литератором (374). Или вообще никогда. Ты как думаешь - если бы Достоевский не побывал на каторге написал бы он "Записки из Мертвого дома"? А "Идиота"? А "Бесов"? А? А если бы у Хемингуэя не было четырех жен? А? А если бы Гоголь не был сумасшедшим? А? (375)
- А, а! ... на! - сказал Иван Иваныч (376).
- Терпи! - сказал журналист (377). - Терпи, мужайся и пиши (378). Пиши настоящие вещи. Хватит с тебя всех этих "парней". Вот скажи по совести ведь ты согласен со мной, что все, что ты пока сделал, - это так! (379) Пфук! Воздух!
- Ну почему? - обиделся Иван Иваныч (380).
- Не надо притворяться, мой мальчик (381)! - глаза журналиста наполнились слезами (382). - Я ж тебя, можно сказать, породил (383). И я тебе прямо скажу: если хочешь СТАТЬ - СТАНОВИСЬ (384)! Вот я, вот ты возьми, например, меня... Я вот - ты что думаешь - я просто пью (385)? Нет, нет и нет! Ты думаешь, для чего мне эти подонки (386)? - он обвел широким жестом (387) свое окружение. - Видишь, настолько подонки, что я им даже прямо в лицо могу сказать, что - подонки, и не обидятся (388). Ты думаешь, я просто пью (389)? Нет. Я собираю материал (390). Это будет роман. И называться он, знаешь, как будет? О! Он будет называться очень просто! Он будет называться совсем просто, гораздо проще (391), чем ты думаешь (392)... Он будет называться... "БИЧ" (393)!
- Ты ж мне об этом в прошлом году рассказывал (394), - усмехнулся (395) Иван Иваныч.
Журналист немного смутился (396).
- Ну и что? - убежденно сказал он. - Ну и что? Сразу, что ли? Большие вещи скоро не родятся. Скоро, брат, только кошки родятся (397).
И захохотал, блестя белыми крепкими зубами, и хохотало все его окружение (398). Старичок шамкал, парень лениво осклабился, шалашовка прыснула в черный от грязи носовой платок (399).
И вот ведь какая странность. Вот ведь, вроде бы, совсем отрицательный пример для Ивана Иваныча, а он вдруг полностью поверил словам своего давнего знакомого (400).
"А ведь он в чем-то прав. Действительно - если делать, так делать (401). А не делать - так и к черту! Брошусь в Енисей, да и дело с концом (402)!"
Ну совершенно, вроде бы, безумный вывод из создавшейся ситуации, но посмотрели бы вы, с каким рвением и старанием аккуратный Иван Иваныч принялся претворять его (403) в жизнь (404).
Он, во-первых, чтобы не зачислили в тунеядцы (405) и было чем питаться, сразу пристроился работать сторожем на овощебазу (406). Через два дня на третий сутки дежурит, ну и домой, конечно, тащит полную сумку: картошки там, капусты, яблок (407). Во-вторых - решительно расстался с Милкой. То есть дверь ей, хорошо зная ее стук (408), не открывал, на улице при встрече пытался отвернуться, а если загодя ее увидит, то и на другую сторону перейдет (409). При непосредственных свиданиях монотонно, вяло и нудно жаловался на усталость, изнуряющий литературный труд и больную печень (410), из-за которой его, кстати, и не взяли в армию (411) по выгону (412) из института.
- Ну хочешь, я отведу тебя к одному хорошему врачу (413), - приставала Милка, которая к тому времени уже закончила училище и работала в популярной аптеке на углу двух центральных улиц города (414).
- Да ну его к черту, этого врача, - говорил Иван Иваныч. - Надоело мне все (415).
- Нет, ты скажи, скажи. Ну что - я тебе не нравлюсь? (416) - приставала Милка.
- Почему ты мне не нравишься? Ты мне очень нравишься. Ты сама знаешь, что ты мне нравишься (417), - говорил Иван Иваныч.
- Тогда почему ты так ко мне относишься (418)? - не унималась Милка.
- Как? - в который раз закрывал глаза Иван Иваныч (419).
- А вот так. Если не нравлюсь тебе, ты прямо и скажи.
- Я ж сто раз тебе объяснял (420), - злился Иван Иваныч. - Я не могу. Мне нужно работать. Мне нужно быть одному (421).
- Ты не любишь меня! - в который раз кричала Милка.
И Иван Иваныч ее утешал (422). Но однажды не выдержал (423):
- Ты знаешь, а ведь я, наверное, на самом деле тебя не люблю. Да! Да! Иван Иваныч встал и в волнении прошелся по комнате. - Любовь - это что-то другое (424). И я не могу... я не хочу тебя обманывать (425), - тихо закончил он. - Нам нужно расстаться (426).
И пустил ему вдогонку плотное кольцо красивого табачного дыма.
И - действительно. Это был прекрасный весенний воскресный денек, когда фамилия Ивана Иваныча вдруг украсила четвертую страницу областной комсомольской газеты (155). Правда, назывался рассказ теперь уже не "Бессовестный парень", а "Спасибо" (156). Кара-Бугаз, греков и одинокую хижину, разумеется, выкинули (157). Да и сам сюжет претерпел некоторые изменения: друг Витя получил не нож в спину, а тяжелые ожоги во время героического тушения коровника (158), внезапно загоревшегося от июльской (159) молнии. Концовка тоже стала другая, как говорится (160), более точная (161). Бывший бессовестный парень нашел-таки воображаемого Ивана Иваныча и возвратил ему велосипед. Недоразумение сложилось из того, что он, вкупе со всеми остальными своими несчастьями, еще и заблудился, геройски желая сократить путь до "лечебницы", но хорошие добрые люди - пасечник Пахомыч да лесник Агапыч (162) - вывели его на светлую дорожку, и помощь раненому рабочему была оказана своевременно.
- Ох уж эти горящие коровники (163)! Беда наша и выручка! - вздыхал (164) журналист, сидя над свежим газетным листом.
А Иван Иваныч купил в киоске около Речного вокзала (165) сначала один экземпляр, жадно раскрыл и все не верил. А потом еще тридцать взял (166) у крайне изумленной продавщицы (167). Купил и побежал по лужам скорее домой, в их маленькую квартирку двухэтажного дома на улице Засухина (168), где они жили тогда вдвоем со старенькой больной мамой.
- Мам, смотри! - ворвался Иван Иваныч.
Мама его, Евлампия Григорьевна, близоруко щурилась и слабо улыбалась, лежа в вечной своей постели, где рядом на стуле - порошки, таблетки, градусник, полотенце, радио бормочет над головой свою нескончаемую песнь (169). Мама улыбалась (170). Иван Иваныч, сияя, показал ей газету, и она, не читая, засмеялась тоненько, провела сухой ладошкой по его русым волосам и сказала: "Молодец, Ванюшка! Молодец, Ванюшка! Вот бы папа-то обрадовался, а, Ванюшка (171)?"
И капала капель за окном, и лазорилось небо, и бормотало (172) радио, и сами собой поскрипывали рассохшиеся половицы, и ходики тихо тикали, и Иван Иваныч обнял старенькую маму, и прижался, и молчал, и она молчала, и все гладила, гладила теплая ладошка русую голову сына.
- Хороший ты мой (173)!..
А вскоре его приняли в члены литературного объединения "Кедровник" (174), которым руководил все тот же Василий Александрович Попугасов.
Иван Иваныч снова стал писать стихи. Не гнушался он и очерка, зарисовки - часто выступал в газете с этим живым материалом (175).
Кстати, литературные занятия вовсе не мешали ему успешно учиться в институте. Про него на коллективных поэтических вечерах так и говорили с трибуны (176): "Способный студент, подающий большие надежды молодой литератор". Иван Иваныч тогда еще умел краснеть. Он краснел, смущался, но слышать это было ему, разумеется, приятно. Как-то даже щекотно (177). Весело было вообще все (178). Весело было, например, встретиться на углу около издательства (179) с Попугасовым, который при виде Ивана Иваныча комически вздымал руки и с наигранным ужасом кричал: "Откуда ты, способное дитя?" (180).
Собирались раз в неделю, вечерами, в пустом кабинете главного редактора: школьники, студенты, рабочие, милиционер Геллер (181), врач Гусаков (182), чья-то секретарша Ниночка Дорохина, пенсионер Суховерхов (183) - в общем, народу иногда набивалось в кабинет довольно плотно.
У них даже выработался своеобразный кружковый ритуал. Василий Александрович стучал карандашиком по графину (184).
- Ну и что? Кедровник в сборе?
- В сборе, - шумели ребята.
- Растет?
- Растет (185)...
- Ну и начали...
Читали по кругу (186), кто чего за неделю насочинял. Судили, рядили (187), спорили. Ох, и доставалось же иногда легкомысленной, а оттого и несколько безыдейной Ниночке от принципиального Ивана Иваныча.
- Но ведь это же стихи! Я - поэт (188). А поэт прежде всего обязан воспеть красоту (189), - оправдывалась Ниночка.
- А я считаю, что это есть не что иное, как замаскированная проповедь снижения социального звучания (190), - нападал Иван Иваныч. - Я считаю поэт ли ты, прозаик, драматург, но ты должен четко чувствовать пульс времени! Держать (191) руку на его запястье (192)!..
- Не "должен", а "должна". Прошу не забывать, что я прежде всего женщина (193), - сердилась Ниночка.
- Вот то-то оно и видно! - парировал (194) под общий смех Иван Иваныч.
А тут вставал мрачный и строгий дедушка Суховерхов и читал свои публицистические строки, направленные против стиляг (195) и содержащие конкретные меры по их воспитанию. А именно: всех стиляг на улицах ловить, резать им брюки, стричь наголо (196) и посылать возить в деревянных бочках дерьмо на городскую свалку (197).
- Ну уж это - тоже крайность (198), - возмущался Иван Иваныч. - Мне кажется, что вовсе не шириной брюк определяется умственный и общественный багаж человека (199).
- Ах, вам кажется? - трясясь от неизвестной злобы (200), говорил Суховерхов. - А мне кажется, что вот не было у нас в стране этой заразы (201), и жили мы замечательно (202). Пока не развели рокенролы на каждом шагу (203)!..
- Да уж конечно, - иронически морщился Иван Иваныч.
- Ты мне не "конешкай"! Ты мне не то что в сыновья, ты мне во внучаты (204) годишься, сопляк, а туда же - спорить (205)!
- Тише, товарищи, тише! Высказывайтесь в порядке очереди (206), призывал к порядку Василий Александрович. И сам при этом поглядывал на часы. Он получал за кружковую работу двадцать рублей в месяц (207). - Старайтесь уважать мнение оппонента. Ведь вы же, как-никак, литераторы (208)...
Но старик Суховерхов, окончательно обидевшись, поджимал губы и покидал собрание. Вскоре и остальные расходились. Толкались на лестнице, пели (209). И лишь милиционер Геллер обычно молчал. Был он тихий, робкий, в круглых очечках (210) и на милиционера-то, чудак, совсем не походил (211) из-за своей тихости (212). Однако именно он, как ни странно, частенько провожал домой хохотушку Ниночку (213). В кабинете оставались лишь Попугасов да Иван Иваныч (214).
- Фу, обрыдло, знаешь, мне все это дело, - жаловался Попугасов. Неужели люди не понимают, что толку с них ни черта не будет (215)...
И предлагал:
- Может, тяпнем по маленькой?
- Нет, спасибо, - отказывался Иван Иваныч. - Меня мама ждет.
- А-а... Ну, тогда ступай, ступай, - говорил Попугасов. - Бутылок, знаешь, много, а мама-то - одна (216).
И вздыхал (217).
Однако тут накатили на Ивана Иваныча и другие важные события. Первое мама его умерла, и давайте мы пока не будем касаться этого вопроса (218). Он составляет отдельную тему, другой жанр. А смешивать жанры, как нас учат критики, - это почти преступление (219). Мама его умерла, и он остался совсем один в их маленькой, хоть и отдельной (220), квартирке двухэтажного деревянного дома на улице Засухина (221).
И второе - немаловажное место в жизни Ивана Иваныча стала занимать некая девушка Людмила (222). Мила. Нынешняя, кстати, его супруга.
Они познакомились случайно. Хотя о чем это я? Ведь эти встречи всегда случайны (223). Возможно, я еще просто мало живу на свете, но мне что-то никто еще пока не рассказывал, чтобы он специально куда-то направился, имея целью встретить ту, которую он нынче торжественно называет женою и матерью своих детей (224).
Вот и здесь... В фармацевтическом училище был вечер отдыха учащихся. Пригласили ребят из Технологического... Обстановка была самая непринужденная (225). Читали стихи, загадывали шарады (226), пели всем залом песни (227). Зримо повзрослевший, уверенный в себе (228) Иван Иваныч спокойно (229) сидел среди прочих на сцене. В конце вечера поэты отвечали на записки (230).
Одна из них была адресована лично Ивану Иванычу. И он ее сначала хотел вообще порвать, потому что увидел краем глаза следующий текст: "Эй, поэт, не неси чепухи. Я ведь тоже пишу стихи. Ты мне нравишься, парняга! Приходи ко мне в общагу" (231). Ну и Иван Иваныч хотел сначала порвать эту глупую записку, а потом вдруг взял да и зачитал (232) ее вслух, снабдив соответствующим остроумно-язвительным комментарием насчет легкомысленности некоторых юных Джульетт (233) в белых халатах (234). В зале ребята покатились со смеху - лишь преподаватели поглядывали несколько хмуро (235). А зал веселился еще и вот почему - группа девчонок (236) на задних рядах (237) стала выталкивать вперед одну какую-то свою, черноволосую, закрывшуюся от смущения ладонями (238).
- Это она написала, Милка! - кричали девчонки (239).
- Врете, врете! Вы врете (240)! - доносилось из-под ладоней.
- Милка, не трусь, Милка! - неизвестно для чего (241) подбадривали ее подружки. А она, оторвав на секунду ладони от покрасневшего лица, стрельнула, плутовка, карими глазками, ойкнула и бросилась вон из зала (242).
Ладно. Попели (243), потанцевали (244), на том вечер и закончился. Юные медички (245) толпились перед гардеробом, вертелись в дверях, нарочито громко переговаривались (246), но поэты, на них особого внимания не обращая, гордо ушли (247). На углу Иван Иваныч распрощался с друзьями и совсем было хотел свернуть в свой переулок, но тут чья-то ломкая тень невидимо отделилась от стены и сказала обиженным голоском:
- Вы зачем мою записку прочитали? Это нехорошо так делать (248).
Иван Иваныч пригляделся.
- Здрасьте, давно не виделись (249), - насмешливо пропел он. - А "приходи ко мне в общагу" - это хорошо (250)?
- Так я же по спору (251), - уныло сказала девчонка. - Я с нашими поспорила, что напишу, - вот и написала (252)... Ой, мне что теперь будет (253)!
- Да брось ты придумывать - ничего тебе не будет (254)! - вдруг рассердился Иван Иваныч. - В крайнем случае скажешь, что пошутила. Неужели люди шуток не понимают (255)?
- Ну да... У нас учителя, знаете, какие (256)?
Иван Иваныч цепко посмотрел на нее.
- Тогда идем, - сказал он.
- Куда? - насторожилась она.
- А вот там увидишь, куда, - зловеще сказал Иван Иваныч (257).
Девчонка отпрыгнула.
- Не на такую напали, - вдруг вызверилась она. - Думаете, поэты, так вам все можно (258)?
- Здрасьте! - удивился Иван Иваныч. - Да ты что?
- Ништо (259)!
Тут Иван Иванович не выдержал и захохотал (260).
- Чо (261), смешинка в рот попала (262)?
- Вон ты, оказывается, какая боевая (263)! - хохотал Иван Иваныч. - А я хотел вернуться, попросить, чтоб тебя сильно не ругали.
- Ага. Хватился (264), когда там уже никого нету, - сказала девчонка.
- Ладно, я тогда им завтра позвоню (265)...
- Да чо (266) уж там звонить, - она шмыгнула носом. - Как-нибудь и вправду отболтаюсь.
- Ты вообще-то кто такая (267)? - спросил Иван Иваныч.
- Я - Милка (268), - девушка протянула руку. - Людмила, - поправилась она. - Ну, мне пора. Прощайте, - солидно сказала она.
И повернулась (269).
- До свидания, - сказал Иван Иваныч и, не удержавшись, добавил (270): Экие у тебя перепады.
- Какие еще "перепады" (271)? - остановилась неудачливая (272) шутница.
- Обыкновенные необыкновенные (273). - Иван Иваныч снова приблизился к ней. - То - "ты мне нравишься, парняга", а тут вдруг - "не на такую напал".
- Ай, ну чо вы (274), правда, нудный такой. Как старик (275). Я ж сказала, что по спору написала.
- Ладно. Не сердись... Людмила (276). Давай я тебя до дому провожу.
И он взял ее под руку.
- Но только вы смотрите, чтоб... без этого (277), - покосилась она.
- Ладно, ладно, - пробормотал Иван Иваныч.
Он тоже поглядывал (278) на Милку, а та постепенно освоилась, затараторила. Рассказала, что приехала из Уяра (279) поступать в институт, да провалилась (280). Зато сейчас учится в училище, на последнем курсе. Живет на квартире (281). Скоро будет работать в аптеке.
- Домой вернешься? - спросил Иван Иваныч (282).
- Да ну его в болото (283), этот Уяр, - скривилась девушка. - Чего (284) мне там делать, в деревне (285)? Да и родных никого, кроме бабки, нету. Я здесь останусь. Профессия хорошая, жилплощадь могут со временем дать (286)...
Так, значит, все и началось. Расставаясь, они насчет (287) следующей встречи не договаривались, но однажды, совершенно случайно, столкнулись нос к носу у кассы кинотеатра "Октябрь" (288), которую осаждала толпа любопытствующих поглядеть на какие-то очередные парижские или египетские тайны (289).
- Эй, поэт, билетика лишнего нету? - узнала его Милка.
- Нету... Откуда... Вот же - дьяволы (290)! - пыхтел Иван Иваныч, продираясь сквозь толпу (291).
- Тогда идем со мной - у меня тут администраторша знакомая, землячка (292). Может провести...
Смотрели фильм (293). Милка охала, прижималась... Потом еще несколько раз встречались. А потом у Ивана Иваныча умерла мать (294). Он сильно растерялся, и как-то так приключилось, что Милка приняла в похоронах самое деятельное участие. Она и оркестр нанимала, и зеркало одеялом завесила (295), и приготовила нехитрый поминальный обед (296), на который пришли немногочисленные родственники Ивана Иваныча, полузабытые друзья отца, соседи, ребята-сокурсники (297).
- Ну, выпьем, что ли, светлая ей память, вечный покой, - говорил, отправляя в рот рюмку белой (298), выпивоха и враль дядя Сережа Матвеев (299), фронтовой друг отца.
- Как говорится - сколь ни болела, а все ж померла (300), - соглашалась старуха Илесина (301).
- Отмучалась...
И все пили. А Милка - неслышная, легкая, смирная (302) - все вскакивала, носилась, хлопоча и приглядывая, командуя под одобрительный гул знакомых и родни (303).
- А чо, парень, однако (304) жениться тебе пора (305), - наклонился к Ивану Иванычу Матвеев.
- Ладно, ладно... Ты закусывай, дядя Сережа.
- Не, я дело говорю. Чо одному коптиться? - лез дядя Сережа.
- Ладно, ладно... Женюсь... Ты закусывай хорошенько.
Пили кисель. Ели блины (306). Разошлись далеко за полночь. Милка долго еще прибирала со стола: тихонько, стараясь не звякнуть, уносила на кухню грязные тарелки, вилки, ложки, стопки (307). Потому что Иван Иваныч как уставился в угол, где висела старая мамина икона и лампадка теплилась (308), как уставился, так и молчал, молчал, молчал.
А она, нахлопотавшись, медленно и тщательно оттирала мочалкой свои тонкие, совсем не крестьянские пальцы (309) с лиловыми пятнышками облезшего маникюра.
Белые ее руки покраснели от холодной воды (310), а она все терла, терла их с непонятным для нее самой ожесточением.
И вдруг резко закрутила кран. Взвизгнула и остановилась вода в трубах.
- Ты уходишь? - очнулся Иван Иваныч (311).
Она медлила (312).
- Куда на ночь глядя? Ночуй у меня сегодня (313), - отводя глаза в сторону, сказал он.
- Только сегодня? - пожала она плечами и попыталась улыбнуться (314)...
Позже они почти везде стали появляться вместе. И на литобъединении, и на вечеринках (315), и в театр ходили, на лыжах бегали, подолгу бродили по заснеженным дорожкам городского сада, потешаясь над гипсовыми статуями с отбитыми носами и гордой позолоченной скульптурой однорогого оленя (316). И над городом они стояли, притихнув, на Караульной горе, около старинной казачьей часовни, откуда все как на ладони (317): белое полотно реки Е., сизый сумрак нависших сопок, плоские скопления деревянных домиков и многоэтажные жилые корпуса (318). Милка с того дня заметно переменилась. То были просто друзья-товарищи: хохотали, бегали да стихи читали (319), а тут вдруг что-то Милка не то солидная какая стала, не то, наоборот, - ошалела вконец. Молчит, молчит, а потом прижмется к нему, уткнется, гладит, вздрагивает, шепчет (320)... В общем, их отношения определенно стали раскручиваться в совершенно ясную и понятную всему белу свету сторону (321). И хотя Милка никогда и ничего прямо не говорила, но видно было - ждала. И надеялась, что дождется (322).
И все это стало сильно не нравиться Ивану Иванычу (323). Больше того все это стало ему сильно мешать.
Ибо с ним приключилась и еще одна весьма странная штука. А именно: увлечение литературой приобрело для Ивана Иваныча характер, образно говоря, наркотический (324). То ли первая любовь сыграла свою кристаллизующую роль (325), то ли вообще - уж если что суждено тебе, человече (326), так как (327) ты ни стерегись, а никуда ты, голубчик, от судьбы не денешься (328). Так ли, не так ли, но факт остается фактом: обо всем, кроме литературы, он теперь и думать забыл. А если все ж и думал, то лишь в одной определенной плоскости (329): прикидывал, смекал, например, как бы повыгоднее использовать эту деталь в рассказике или вставить в стишок для придания ему большей жизненной достоверности и реалистической правдоподобности (330).
Иван Иваныч по-прежнему много читал, но на занятия теперь ходил неохотно (331). Сделал массу пропусков, задолжал контрольные, курсовой (332). Его несколько раз вызывали в деканат, стыдили, прорабатывали, он обещал исправиться, подтянуться, догнать, но практически ничего для этого не делал (333). К весне он окончательно погряз в "хвостах", не сдал зачеты, и к сессии его не допустили (334). А вскоре последовал и приказ об отчислении из института.
Иван Иваныч бросился тогда в деканат (335). Он умолял декана, ссылался на свои, действительно объективные, а большей частью выдуманные обстоятельства, опять клялся, что все нагонит, пустил даже небольшую слезу (336). Но, к несчастью, как раз в это время вышло какое-то постановление об усилении воспитательной работы в ВУЗах и техникумах (337), и Пров Никитич, пожилой профессор (338), человек вообще-то добродушный, зла студентам не желающий и даже наоборот - часто вызволявший их из вечных этих студенческих историй (339), встретил лодыря с неодобрением.
- Ничего... Годик-другой потрудишься на производстве (340), образумишься, тогда и приходи с хорошей характеристикой, тогда и приходи, говорил он молодому человеку.
- Может, вы все-таки поверите мне (341)... в последний раз, Пров Никитич, - канючил Иван Иваныч. - У меня, можно сказать, вся жизнь рушится...
Но декан был неумолим (342).
- Ничего... Ничего... Какие еще твои (343) годы? Покрутишь гайку (344), одумаешься, тогда и приходи, - все твердил он (345).
- Спасибо. Я постараюсь, - только и оставалось сказать на прощанье Ивану Иванычу.
Да, положение действительно выходило аховое. "Поработаешь годик-другой..." Легко сказать! А где, спрашивается, без специальности поработаешь (346)? Идти подсобником на завод (347) - так за день набегаешься: не то что строчка, буква в ум не придет. Разве что в газету сунуться, а кто в штат возьмет (348)? Да и подходящее ли это место для студента Технологического института, которому нужна характеристика с производства. А газета если и производство, то не болтов же и гаек (349). А болты и гайки, как получается, являются необходимым условием для восстановления в институте... Круто дело завернулось.
Обуреваемый такими мыслями, Иван Иваныч тем не менее бодрости духа не терял и даже чуть-чуть наслаждался неожиданной свободой. В самом деле можно вставать во сколько хочешь, никуда не нужно спешить, можно спокойно поразмыслить (350), чего-нибудь такое сочинить (351). Подкармливался он мелкими публикациями все в той же комсомольской газете (352).
Но чем дальше, тем печальнее становилось жить Ивану Иванычу (353). Неопределенность его положения, денежные дефициты и бесцельно текущее время (354) начали его сильно угнетать. Он бодрился: гулял по городу, торчал на речке, бросал камешки в воду (355) или ехал в лес и там лежал под соснами среди жужжания стрекоз, но не было уже в этих его праздных занятиях прежней сладости и легкости. На литобъединение бы сходил, так и литобъединение к тому времени окончательно распалось. Дедушка Суховерхов помер весной, доктор Гусаков написал кандидатскую диссертацию (356), а Ниночка Дорохина вышла замуж за тихого Геллера, и они оба от литературы тоже удалились, найдя себе, помимо радостей брака, другое интересное занятие. А именно: Геллер под руководством Ниночки купил тесу и стал по ее проекту возводить в дачной местности двухэтажную деревянную избу "в древнерусском стиле". Избу эту изумленные соседи милиционера сразу же окрестили обидным прозвищем "жеребячий дворец", что, впрочем, не имеет никакого отношения к нашему рассказу (357).
И самое главное - основатель и стержень "Кедровника" Василий Александрович Попугасов уже не мог с прежним рвением отдаваться любимому детищу. Потому что, вследствие крайне участившегося пьянства, разводов и других скандальных историй, его из газеты наконец вычистили, и он пребывал неизвестно где (358).
Болтаясь по улицам в унынии, Иван Иваныч как-то повстречался с ним. Его духовный отец (359) стоял с красным лицом и черной бородой близ пельменной "Иртыш" и что-то такое (360) громко рассказывал окружающим его малопочтенным личностям. Что-то такое о том, какое его ждало блестящее будущее и как сгубили его козни и интриги многочисленных врагов (361).
- Но ничего, ничего! - кричал он. - Мне Женя Евтух (362) еще в пятьдесят седьмом году говорил: "Держись, старик! Мы им все равно вставим фитиля!" Мы им вставим фитиля! Точно вам говорю (363)!
Малопочтенные личности, состоящие из какого-то старикашки в обгрызанном молью и временем пальто, молодого человека развратной наружности в тельняшке и телогрейке, длинной девицы с подбитым глазом, почтительно вглядывались в пророка (364).
Увидев Ивана Иваныча, журналист обрадовался.
- Господи! Какого только сукинова сына не встретишь на Святой Руси (365)! "И я скажу: такие парни / Нам обязательно нужны!" - процитировал он строчку из последнего напечатанного Иваном Иванычем стихотворения.
Однако Иван Иваныч был озабочен, и насмешливые слова его не уязвили (366).
- Рубль есть? - на правах старого знакомого спросил журналист.
- Откуда у меня, к черту, рубль! - сморщился Иван Иваныч. - Меня из института выперли (367)...
И только сейчас, окончательно представив себе, что из института его действительно выперли и жрать действительно нечего, он чуть было не заплакал (368).
- Ну, ну, - утешил его добрый (369) журналист. - Чего нос-то на квинту повесил (370)? Я тебе прямо скажу - что Господь (371) ни делает, все - к лучшему (372). ТЕПЕРЬ или НИКОГДА (373) - вот что я тебе прямо скажу.
- Что "теперь" или "никогда"?
- А то, что именно теперь ты станешь настоящим литератором (374). Или вообще никогда. Ты как думаешь - если бы Достоевский не побывал на каторге написал бы он "Записки из Мертвого дома"? А "Идиота"? А "Бесов"? А? А если бы у Хемингуэя не было четырех жен? А? А если бы Гоголь не был сумасшедшим? А? (375)
- А, а! ... на! - сказал Иван Иваныч (376).
- Терпи! - сказал журналист (377). - Терпи, мужайся и пиши (378). Пиши настоящие вещи. Хватит с тебя всех этих "парней". Вот скажи по совести ведь ты согласен со мной, что все, что ты пока сделал, - это так! (379) Пфук! Воздух!
- Ну почему? - обиделся Иван Иваныч (380).
- Не надо притворяться, мой мальчик (381)! - глаза журналиста наполнились слезами (382). - Я ж тебя, можно сказать, породил (383). И я тебе прямо скажу: если хочешь СТАТЬ - СТАНОВИСЬ (384)! Вот я, вот ты возьми, например, меня... Я вот - ты что думаешь - я просто пью (385)? Нет, нет и нет! Ты думаешь, для чего мне эти подонки (386)? - он обвел широким жестом (387) свое окружение. - Видишь, настолько подонки, что я им даже прямо в лицо могу сказать, что - подонки, и не обидятся (388). Ты думаешь, я просто пью (389)? Нет. Я собираю материал (390). Это будет роман. И называться он, знаешь, как будет? О! Он будет называться очень просто! Он будет называться совсем просто, гораздо проще (391), чем ты думаешь (392)... Он будет называться... "БИЧ" (393)!
- Ты ж мне об этом в прошлом году рассказывал (394), - усмехнулся (395) Иван Иваныч.
Журналист немного смутился (396).
- Ну и что? - убежденно сказал он. - Ну и что? Сразу, что ли? Большие вещи скоро не родятся. Скоро, брат, только кошки родятся (397).
И захохотал, блестя белыми крепкими зубами, и хохотало все его окружение (398). Старичок шамкал, парень лениво осклабился, шалашовка прыснула в черный от грязи носовой платок (399).
И вот ведь какая странность. Вот ведь, вроде бы, совсем отрицательный пример для Ивана Иваныча, а он вдруг полностью поверил словам своего давнего знакомого (400).
"А ведь он в чем-то прав. Действительно - если делать, так делать (401). А не делать - так и к черту! Брошусь в Енисей, да и дело с концом (402)!"
Ну совершенно, вроде бы, безумный вывод из создавшейся ситуации, но посмотрели бы вы, с каким рвением и старанием аккуратный Иван Иваныч принялся претворять его (403) в жизнь (404).
Он, во-первых, чтобы не зачислили в тунеядцы (405) и было чем питаться, сразу пристроился работать сторожем на овощебазу (406). Через два дня на третий сутки дежурит, ну и домой, конечно, тащит полную сумку: картошки там, капусты, яблок (407). Во-вторых - решительно расстался с Милкой. То есть дверь ей, хорошо зная ее стук (408), не открывал, на улице при встрече пытался отвернуться, а если загодя ее увидит, то и на другую сторону перейдет (409). При непосредственных свиданиях монотонно, вяло и нудно жаловался на усталость, изнуряющий литературный труд и больную печень (410), из-за которой его, кстати, и не взяли в армию (411) по выгону (412) из института.
- Ну хочешь, я отведу тебя к одному хорошему врачу (413), - приставала Милка, которая к тому времени уже закончила училище и работала в популярной аптеке на углу двух центральных улиц города (414).
- Да ну его к черту, этого врача, - говорил Иван Иваныч. - Надоело мне все (415).
- Нет, ты скажи, скажи. Ну что - я тебе не нравлюсь? (416) - приставала Милка.
- Почему ты мне не нравишься? Ты мне очень нравишься. Ты сама знаешь, что ты мне нравишься (417), - говорил Иван Иваныч.
- Тогда почему ты так ко мне относишься (418)? - не унималась Милка.
- Как? - в который раз закрывал глаза Иван Иваныч (419).
- А вот так. Если не нравлюсь тебе, ты прямо и скажи.
- Я ж сто раз тебе объяснял (420), - злился Иван Иваныч. - Я не могу. Мне нужно работать. Мне нужно быть одному (421).
- Ты не любишь меня! - в который раз кричала Милка.
И Иван Иваныч ее утешал (422). Но однажды не выдержал (423):
- Ты знаешь, а ведь я, наверное, на самом деле тебя не люблю. Да! Да! Иван Иваныч встал и в волнении прошелся по комнате. - Любовь - это что-то другое (424). И я не могу... я не хочу тебя обманывать (425), - тихо закончил он. - Нам нужно расстаться (426).