А ведь все началось с мелочи, ерунды, лишний раз подтвердив тем самым мудрый тезис древних, что, чем проще мысль, тем она гениальнее (749). Как-то в понедельник утром, наблюдая (750) за работой ткачих, Иван Иваныч вдруг понял, что если одна ткачиха будет обслуживать не десять, а двадцать станков, то производительность труда вырастет, конечно, не в два раза, но очень и очень высоко (751).
   - Это надо посчитать, надо посчитать, - шептал Иван Иваныч (752).
   Были посланы хронометристы, тщательно замерившие все операции в поисках резервов, и вскоре одна ткачиха, простая сибирская женщина Клава Артамонова (753), самостоятельно, но под руководством Ивана Иваныча (754) вызвалась работать на двадцати станках и призвала последовать своему примеру других трудящихся.
   Женщины сначала сопротивлялись (755), не понимая всей важности нового почина (756). Они кричали (757), что и на десяти-то станках крутятся как белки в колесе, не имея возможности за смену присесть или куда сходить (758). Но практика (759) блестяще опровергла эти (760) разговорчики (761), и они вынуждены были (762) признать свою неправоту. Ныне норма в десять станков вспоминается ими со смехом и шутками (763), потому что все они работают даже и не на двадцати станках, а на пятидесяти. Ибо зачинательница почина Клава Артамонова, первая бросившая вызов старым ритмам труда, окрыленная своим успехом, перешла работать с двадцати станков на тридцать, с тридцати на сорок, а сейчас скакнула и до семидесяти (764)!..
   Вот ведь как помог Иван Иваныч и другому человеку раскрыть свои таланты. Смотрите - была неприметная фабричная девчонка Клавка, а ныне стала - передовик, Герой Социалистического Труда Клавдия Федератовна (765) Артамонова (766), непременный член всех президиумов, конференций, школ передового опыта (767)! Страна получает тысячи лишних метров ситца, километры пряжи (768), а всему душой и началом - мысль и разум Ивана Иваныча!
   Ну и хватит, пожалуй, о его успехах, потому что хроника наша уже, собственно, идет к концу (769). Вот только расскажу еще немного о личной жизни Ивана Иваныча, ибо, как нам всем хорошо известно (770), личная жизнь нашего человека (771) - это один из краеугольных камней нашей жизни вообще (772).
   Естественно, что хоть и встретились они тогда с Людмилой Степановной очень нежно, но были и у них водовороты, камни, подводные течения (773). Особенно в первое время, когда родился, как они его назвали, Алик, Альбертик (774). Иван Иваныч в тот год как раз заканчивал институт, и понятно, что доходы семьи были тогда весьма незначительные: стипендия Ивана Иваныча да то, что он зарабатывал погрузкой и разгрузкой в Речном порту или на мясном холодильнике (775).
   Людмилу Степановну это слегка злило. Когда Иван Иваныч, перегруженный занятиями, не мог еще и идти грузить на холодильник (776). Мила тогда кормила Альбертика с ложечки, горюнилась и приговаривала: "Холосенький ты мой! Ты - чей? Ты мой или насего папочки, ученого-перченого (777)?"
   Это, в свою очередь, оскорбляло Ивана Иваныча (778). Он расстраивался, не мог сосредоточиться, а иногда даже отшвыривал в сторону нужный учебник, надевал пальто и молча уходил в ночь (779).
   Ясно, что последнее вызывало ответную цепную реакцию у Людмилы Степановны (780). И однажды она сбежала, прихватив ребенка, к джазисту (781). Но почему-то довольно быстро оттуда вернулась (782). И хотя Иван Иваныч точно знал, где она провела эту ночь, он ее никогда таким поступком не корил, понимая слабость и роль женщины (783). Тем более, что джазиста вскорости посадили в тюрьму за спекуляцию пакистанскими джинсами (784) и пластинками с записями "Битлз" и "Ролинг стоунз" (785).
   Но в урочный час и Людмила Степановна поняла важность выполняемых Иваном Иванычем задач. Это случилось именно тогда, когда его назначили начальником (786). Она тогда тоже возвратилась на работу, в ту самую угловую аптеку, где она служила до замужества и иных своих приключений (787). На работе ее встретили хорошо и вскоре выбрали секретарем первичной комсомольской организации (788), а через год назначили заведующей ручным отделом. Раздобревшая, вальяжная, она спокойно (789) стоит теперь в проеме двери, ведущей во внутренние покои аптеки, и, ослепительно сверкая золотыми зубами (790), с улыбкой смотрит на нас, покупателей (791).
   Так что, как видите, Милка тоже кое-чего добилась в жизни. Иногда они даже ласково препираются с Иваном Иванычем, расхваливают преимущества своих профессий и зовут друг друга к себе работать (792). Но это, разумеется, в шутку (793), потому что им, как и всем нам, хорошо известно - человек должен находиться на своем постоянном месте и никуда с него не уходить (794).
   И вот теперь, стало быть, Иван Иваныч сделался весьма и весьма уважаемым в нашем городе человеком (795). Подумайте сами - член многих постоянных и временных комиссий, талантливый хозяйственник, депутат. Наверное, это что-нибудь значит (796)?
   И я не стану врать, нагнетая психологизм (797), - нет у него вот этой самой печали, тоски по своему литературному прошлому, ностальгии, так сказать (798). Хотя книги он по-прежнему читает исправно (799). Любит потолковать о литературе и искусстве (800) в кругу своих теперешних знакомых: физиков, инженеров, архитекторов (801), которые частенько собираются в их новой уютной квартире на седьмом этаже шестнадцатиэтажного дома (802): пообщаться, послушать хорошую музыку (803), выпить чашечку ароматного кофе или бокал-другой какого-нибудь легкого искрящегося напитка (804).
   Он, кстати, прекрасно знает цену своим юношеским писаниям (805). "Уверяю вас, - иронически морща переносицу (806), говорит он иногда собравшимся (807), - уверяю вас - невелик урон понесло древо русской литературы, избавившись от такого фрукта, как я (808). Ну что бы я смог? В сотый раз описать, как кто-то куда-то уехал, а она его ждала, а тут другой, а он вернулся, и вот уже они и опять вместе (809)? И... и, друзья, все мое "творчество" непременно уперлось бы опять в этого, я прямо скажу, несколько глуповатого почтальона (810). Помните мой рассказ "Спасибо" (811)?"
   - Как же, как же, - улыбались люди (812). И Иван Иваныч улыбался, помешивая мельхиоровой ложечкой (813) чудный кофе (814) либо попивая из хрустального бокала (815) легкий искрящийся напиток.
   И совершенно естественно, что он и забыть-забыл про тех самых ЗЕЛЕНЫХ МУЗЫКАНТОВ (816). На кой черт они ему, спрашивается, эти ЗЕЛЕНЫЕ МУЗЫКАНТЫ, исчадие наркотика, преступно и легкомысленно подсунутого ныне почтеннейшему Ивану Иванычу спившимся бродягой-журналистом (817)?
   Хотя - стоп (818)! Что-то я писал-писал, сочинял-сочинял да и досочинялся (819)! Досочинялся до того, что у меня в конце концов получается чуть ли не сплошной хэппи-энд (820).
   А ведь это не совсем так (821). Потому что вот некоторые люди поговаривают (Людмила Степановна, возможно, кому шепнула, а потом и дальше по городу пошло) (822), говорят, что иногда, примерно раз в полгода, а то и реже - Иваном Иванычем овладевают приступы какой-то серьезной, никому не ведомой болезни. Он тогда из дому совсем не выходит, запирается у себя в домашнем кабинете, ложится на диван, лежит на том диване пластом два, а то и три дня. И не ест, и не пьет, и никого к себе не подпускает - лежит себе на том диване и покуривает - садит одну папироску за другой два, а то и три дня подряд (823). Правда, я в эти россказни мало верю - чего только не болтают в очередях глупые бабы (824)! Да и Людмила Степановна с ее решительным характером и большими связями в медицинском мире вряд ли допустила бы до Ивана Иваныча какую-нибудь серьезную, никому не ведомую медицинскую болезнь (825).
   Ну и другое... Со смущеньем вынужден признаться, что я, по чьей-то там народной пословице (826), вместе с грязной водой выплеснул из ванны и ребенка (827). Под ребенком я имею в виду Василия Александровича Попугасова, которого я, ради красного словца, крыл и "дураком", и "спившимся", и "бродягой" (828). Правда, тут у меня есть одно оправдание - он и сам так себя часто называл, пока не прошел в областной психиатрической больнице полный курс антиалкогольного лечения антабусом и гипнозом в сочетании с электросудорожной терапией (829). Под руководством уже дважды упоминавшегося врача-литератора Гусакова Эрнеста Ивановича (830). Но все же я должен публично перед Васей извиниться (831), ибо вследствие медицинского вмешательства он тоже совершенно изменился в лучшую сторону и тоже стал совсем другим человеком (832).
   Да что там извиняться! Я просто должен ему по гроб жизни быть благодарен (833)! Открываю секрет: ведь это именно он рассказал мне всю вышеописанную историю (834), мужественно не утаив даже и крайне не выгодных для себя фактов и обстоятельств (835). Более того, заметив, что меня увлекла эта история, он снабдил меня всем необходимым справочным материалом. В частности, подарил мне рукопись рассказа "Спасибо" (бывший "Бессовестный парень") (836) со своими пометками, исправлениями и комментариями (837).
   - Только напиши, - просил он. - Только напиши (838)...
   Мы познакомились с ним в вагоне-ресторане пассажирского поезда "Новосибирск - Лена" (839). Он как раз получил назначение (840) в многотиражную газету одной из наших молодых ударных строек (841). Слегка поседевший, чисто выбритый, подтянутый, благоухающий "Шипром" (842) Василий Александрович изучал за свободным столиком красивое меню (843).
   Все остальные места были заняты весело (844) галдящим людом (845). Командировочные (846) с пузатыми портфелями (847), здоровенные мужики (848), девчонки в расклешенных джинсах (849) - казалось, вся страна с места стронулась (850).
   Извинившись, я подсел к нему. Некоторое время мы молчали.
   Стучали колеса на стыках, позвякивала посуда. За окошком мелькала цветная осенняя тайга: кедры, осины, березы. Реки уж замерзали, плыла по ним белая шуга (851), хмурились угрюмые скалы, и поезд нырял в туннель, а потом опять - и свет, и леса, и перелески, избы и избушки, и новенькие кирпичные дома, ребятишки машут из окошек, и рябина, и калина, и мачты ЛЭП, и старики в черном, и сколок пустого неба там, вдали, за грачиным полем, за одиноким комбайном (852)...
   - Красота-то какая! - вздохнул я (853).
   - Впервые в Сибири? - оживился он (854).
   - Нет, что вы! Всю жизнь здесь прожил, а до сих пор не налюбуюсь (855).
   - Вот и я тоже, - засмеялся он. - Сам - коренной москвич, а сейчас меня туда и арканом не затянешь (856)...
   Разговорились. Поезд плавно качало (857). У нас нашлись общие знакомые, и мы в который раз ахнули, до чего же тесен мир (858).
   Принесли обедать (859). На мое предложение немного выпить "для аппетиту" Попугасов отрицательно покачал головой и, доверительно улыбаясь (860), сказал, чтобы я на него, старичка (861), не сердился, но он недавно крепко-накрепко "завязал" и приобщиться к моей "маленькой", равно как и к "большой", просто не имеет физической возможности (862).
   - Видишь, старик, - сказал он, когда мы, закурив, перешли на "ты". Видишь, я сначала немного растерялся. Мы - поколение романтиков, зубры эпохи Братской ГЭС, мы вечно носились с какими-то своими идеями, мыслями, планами - пускай незрелыми, пускай несбыточными, пускай иногда никому не нужными (863). И тут вдруг, вроде, оказались не у дел (864). По крайней мере, мне лично вдруг показалось, что я окончательно вышел в тираж, что меня опередили, что жизнь тускла, плоска и неинтересна (865). А между тем страна все эти годы жила своей напряженной жизнью: строились новые поселки, закладывались новые города (866), выросло новое поколение (867). Ах, как я жестоко просчитался (868)! Это была моя личная ошибка (869), и я за нее уже полностью расплатился (870)! Но я надеюсь, что теперь, - он поднял палец (871), - я надеюсь, что теперь я наверстаю упущенное (872)! В конечном итоге у меня, у всех нас все еще впереди (873): и интересная работа, и новая стройка, и новые люди (874)... Нужно только жить, глядеть, думать.
   - Разумеется, - подтвердил я (875).
   Так, философствуя (876), мы и беседовали о том, о сем, задевая довольно широкий круг проблем (877). Так постепенно разговор и вышел на историю взлетов и падений Ивана Иваныча.
   Так журналист и рассказал мне ее всю, идеологически правильно расставив акценты (878), дав верную оценку действиям, не утаив, как я уже говорил, даже крайне не выгодных для себя фактов и обстоятельств.
   Но потом, видимо, вследствие своей невыветрившейся пока до конца привычки во всем сомневаться, вдруг засуетился:
   - Ты знаешь, старик, я понимаю - Иван Иваныч, конечно, большой человек, уважаемый человек, талантливый хозяйственник, депутат, прекрасно считает цифры. Но, хотя цифры стране тоже ой как нужны (879), мне где-то как-то по большому счету все же несколько обидно...
   - Ай, да брось ты, - сказал я.
   - Нет, точно, - сказал задумавшийся журналист. - Что-то тут определенно не то, определенно не то (880).
   - Ай, да брось ты, - сказал я.
   - Нет, это ты брось! - он вдруг вскочил. Глаза его странно сверкнули. Ты меня пойми правильно. Я не завидую. Но что, если ему в тот раз представился случай, а он им не воспользовался? Что, если ему было дано (881) то, чего не дано и никогда не будет дано ни тебе, ни мне, ни кому другому из нас? А что, если за всем этим стояла трагедия, которая потрясла бы мир (882)? Ведь ты - несомненно, умный человек и, кажется, способен это понять (883)... Понять то, что -кровь, кровь, кровь! Чистая кровь обагряет и оплодотворяет грязную Землю. Кровь, пот и слезы (884)! И измены, и жрать нечего, и девушки с раздутыми животами ищут по свету своих неверных возлюбленных. И смута, и бунты, и скоморохи, и звериная жестокость, и звериная нежность - о, какая все это Трагедия! Какая глубина! Какая правда (885)!
   - Тише ты, люди смотрят, - сказал я.
   - Да в гробу я их видал... - начал было он, но осекся, усмехнулся и сел, тщательно поддернув брюки, чтоб не смялись на коленях.
   - ... но я тебя понимаю, - сказал я (886).
   - А Россия! Родная до боли Россия! - бормотал журналист. - Россия, Родина, Народ - разве все это пустые слова?
   - Кто ж возражает? - сказал я.
   - Так в чем же тогда дело?
   - Ай, да брось ты, - сказал я. - Не суетись. Все прекрасно, мой дорогой соотечественник! Все прекрасно! Давай-ка лучше тяпнем. За Россию, например (887). Так оно как-то веселее...
   - Нет ! - журналиста передернуло.
   - ... как ты говоришь - жить, глядеть, думать.
   - Нет! Не сердись, старичок, - в расстройстве отмахнулся Василий Александрович. - Но раз уж я завязал, то - навсегда. Мое слово крепкое.
   Ну, я и выпил один (888).
   Комментарии,
   суть которых заключается в том, чтобы Васе
   (см. комментарий 75) никогда больше не было страшно
   (1) ... Потому что так действительно называлось мое сочинение, написанное в 1974 году, которое, так уж вышло, никогда не было и теперь уж вряд ли когда будет опубликовано в том первозданном, девственном виде, в каковом сочинялось. "О, моя утраченная свежесть!" (С. Есенин).
   (2) Робости как таковой у меня в тот момент совершенно не имелось. Брал лист бумаги да валял что в голову придет в имевшихся условиях, когда только что выслали из СССР писателя Солженицына и в Москве только-только появились первые экземпляры "Архипелага ГУЛАГ", перевернувшего мир.
   (3) Таковая печаль имеется у писателя всегда. В самом деле - люди деньги зарабатывают или "тихо размножаются" (А. Платонов), а ты сидишь и зачем-то все это пишешь.
   (4) В смысле скромного, "нешедеврального".
   (5) И ныне (1997) - тоже. Коммуняки, как известно, приватизировали все, чем управляли, и теперь снова живут припеваючи, опасаясь лишь пули, выпущенной из верного товарища "Макарова" по заказу другого "товарища", конкурента.
   (6) Имеется в виду город К., стоящий на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан. Я в этом городе жил тогда последний год, обменяв в 1975 хорошую квартиру в центре К. на четверть шлакобетонного барака в поселке "Завода Фрезерных Станков" (местное название "негритянский поселок"). "Негритянский поселок" и поныне расположен в Московской области городе Д., стоящем на канале М.-В., построенном заключенными, которых согнали на это строительство коммунисты. Дома поселка были выстроены для ударников 50-х на фундаментах лагерных бараков, и каждый ударник получил там за свой ударный труд комнату с печным отоплением. Время шло, благосостояние трудящихся улучшалось, и моя жилплощадь, кроме комнаты, уже имела кухню, отдельный вход, но общественный люфт-сортир, один домов на пять, по-прежнему помещался через песчаную улицу под деревом, которое почему-то называлось там "американский клен". Этот период жизни нашел свое отражение в стихотворном романе русского доперестроечного Генри Миллера, поэта Александра Лещева, "Алик плюс Алена", где я являюсь одним из прототипов. Александр Лещев - мой земляк. Он тоже родился в городе К., стоящем на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, и мы с ним когда-то жили на одной улице имени революционера Засухина. [...]
   (7) Коммунисты и прочие советские люди очень любили организовывать всякие комиссии по самым разным вопросам, начиная от регламентации ширины брюк, длины волос и заканчивая комиссией по "борьбе за мир", где под сенью крыл мирного голубя тов. Пикассо мирно трудились шпионы и коллаборационисты.
   (8) Слово "депутат" я в рукописи 1974 года зачеркнул, преувеличенно струсив обвинений в "антисоветчине". [...]
   (9) Вряд ли это писателю когда-либо может быть известно, ведь он поет, как тетерев на случке, который слышит только себя. Скорее всего я вставил этот пассаж в рукопись после того, как мой лучший друг Эдуард Русаков, писатель и доныне живущий в городе К., сделал мне тогда замечание, что, в отличие от моих коротких, до слова выверенных рассказов, "Зеленые музыканты" растянуты и расплывчаты.
   (10) Еще бы здесь не имелось пробелов, когда я, ненавидя коммунистов, все же хотел у них же печататься, пытаясь избрать третий путь, исключающий эмиграцию и тюрьму.
   (11) [...]
   (12) Как известно, Литературный институт у нас в стране был, есть и, наверное, будет всего один - имени А. М. Горького, расположен на Тверском бульваре. Не знаю, как сейчас, но раньше в нем, на мой взгляд, учили писать разрешенное говно и со страшной силой выковывали из этого говна советских писателей-конъюнктурщиков. Я туда поступал два раза. Первый раз, в 1963, мне даже не позволили сдать документы, так как у меня тогда не было рабочего стажа. [...] Второй раз, а именно в том самом 1974, когда мне было уже двадцать восемь и я был значительно хитрее, чем в семнадцать, я сразу же послал рассказы и в Литинститут, и во ВГИК (Всесоюзный государственный институт кинематографии). В Литинституте я получил за непристойные, с точки зрения комиссии, рассказы тройки, двойки, единицы и к творческому конкурсу допущен не был, зато в более либеральном ВГИКе я с этими же рассказами был принят "на ура", и мне разрешили сдавать экзамены, но после первого же из них тут же погнали вон. Первый экзамен был тоже творческий, нужно было написать этюд, как некие люди идут по колхозному полю. "Ой, смотри!" - вдруг говорит один из них, а дальше нужно было дописать, что произошло. Я и написал, что эти люди были: двое пьяных растратчиков - председатель колхоза и бухгалтер "тишайший Коленька", а третий - самогонщик, которого председатель в 1948 году посадил на 10 лет по "указу от седьмого восьмого", то есть за кражу трех колосков с колхозного поля. Они уже допивали на высокой горе огромную бутыль самогона, когда вдруг бывший зэк, а ныне справный хозяин, увидел через зеленое бутылочное стекло, что у него горит дом, где взорвался аппарат для производства незаконных напитков. Он на коленях просит председателя и бухгалтера быстрее ехать с ним и потушить пожар, но те ему, ухмыляясь, отказывают, сообщая народную мудрость: что сгорит, то не сгниет. Я особенно был горд тем, что придумал классный "киношный" ход - пейзаж, искаженный бутылочной оптикой. [...] Получил двойку, а пятерку поставили тогда некрасивой старательной девочке с косичками Регине Р. В ее этюде комсомолец возвращался домой со службы в Советской Армии и по дороге мечтал о любимой. Как вдруг он увидел, что неподалеку горит коровник, бросился туда и спас колхозных телят, после чего его ударило горящей палкой по голове, и он потерял сознание. А когда очнулся, на него ласково глядела... любимая, тоже комсомолка, и они поцеловались. Неудивительно, что Региночка нынче - известная сценаристка порнофильмов и ездит на "мерседесе" с охранником.
   (13) Лично мне это слово нравится в изначальном его контексте, начисто извращенном коммунистами. Хотя здесь оно, конечно же, использовано для того, чтобы слегка и без тяжких последствий пнуть правящий тогда режим.
   (14) [...]
   (15) Мысль у меня тогда была одна, чтоб скорей подохли красные, которые мешают всем жить, суки рваные!
   (16) Это - сленг так называемой "творческой интеллигенции" тех лет, крепостных советских актеров, музыкантов, писателей. [...]
   (17) Про эту самую "нить" любили, с разрешения начальства, толковать тогда официальные писатели самых разных направлений, призывающие вернуться к каким-то там "истокам". Бог их знает, что они тогда имели в голове и душе "ленинские нормы нравственности", что ли? Или чтоб все, кроме них, шли работать в колхоз?
   (18) Я и сейчас то же самое делаю.
   (19) В пьяном виде я часто жаловался, смеху ради, товарищам (в изначальном контексте), что имел возможность сделать блестящую карьеру, так как в детстве четыре года играл в оркестре русских народных инструментов им. Всенародного старосты М. И. Калинина на балалайке. "Правильно, - соглашались товарищи. - Ездил бы ты сейчас по заграницам и жрал виски из "Березки". "Но не с вами", - честно грустил я, и мне опять наливали портвейна "Кавказ" или "Вермута крепкого", мерзкого пойла, которым была пропитана моя юность.
   (20) А я такую службу и имел до 1971 года. Не принятый в Литинститут, я поступил в Московский геологоразведочный институт им. С. Орджоникидзе и закончил его в 1968 году, за пару месяцев до того, как "товарищи" (в общепринятом советском контексте) ввели свои танки в Прагу. За три года сделал небольшую карьеру и числился старшим научным сотрудником Центральной научно-исследовательской экономической лаборатории Министерства цветной металлургии СССР, расположенной в городе К. около тюрьмы, которая в народе носила название "сестры Федоровы". За то, что на ее видимой территории торчали четыре трубы, в честь знаменитого тогда квартета исполнительниц народных песен. После того, как у меня умерла мать и отпала необходимость о ком-либо заботиться, я с работы тут же ушел и стал непечатающимся писателем, зарабатывающим на жизнь и вино чем придется.
   (21) Очевидно, с похмелья, я тогда все время пил, раз в сто больше, чем сейчас, пока не заболел желтухой из-за того, что мне на работе сделали прививку грязным шприцем. Слава Богу, СПИДа тогда еще не было! Пил вместе с уже упомянутым писателем Эдуардом Русаковым и театральными художниками Владимиром Боером и Виктором Немковым. И поэт Роман Солнцев, ныне Государственный секретарь Соединенных Штатов Сибири, тоже с нами пил. И Александр Лещев. И покойный Эдик Нонин, дикий северный поэт. И сибирский гений, художник Андрей Поздеев. И работающий ныне на радиостанции "Голос Америки" режиссер Олег Рудник. И будущий дважды коммунист Зорий Яхнин. И Колька Еремин. И Толик Третьяков. И Володя Нешумов, космический инженер, выгнанный отовсюду за страшную антисоветскую акцию - чтение и распространение клеветнического пасквиля Бориса Пастернака "Доктор Живаго". И Володя Зеленов, скульптор. И Ваня Захаров, "поэт-гравер", как он сам себя именовал, автор песни "Сибирячка друга провожала в армию Советскую служить". И латыш Яня. И одессит Исайка Котлер. А чего бы нам было не пить, когда мы были молоды, здоровы и жили в тоталитарной стране им. В. И. Ленина? Девушек я в расчет не беру, при чем здесь девушки?.. Девушки - потом.
   (22) Ну уж! Так-таки и не понятно? Все врал, печататься хотелось.
   (23) С одной стороны - плохая в стилевом и вкусовом отношении фраза, с другой - придуриваюсь на всякий случай, дескать, я несколько не в себе, декадент я, так сказать, но есть шанс, что когда-нибудь исправлюсь. Я свой! Пустите меня к кормушке, товарищи (во всех контекстах)!
   (24) Если все же о девушках, то я девушек с годами все меньше и меньше люблю, предпочитая им женщин.
   (25) Приятно сознавать, что "большое видится на расстояньи" (С. Есенин), находясь в Берлине на улице Majakowskiring, где я временно живу и сочиняю, случайно оказавшись на бывшей вилле тов. Отто Гротеволя, о чем убедительно свидетельствует соответствующая мемориальная доска. [...] Теперь у нас, как многие, наверное, слышали, СВОБОДА, вследствие чего я на короткий срок получил реальную передышку от реальности и намереваюсь за это время сочинить все, что дальше будет написано, после чего вернусь в Москву и буду снова "изучать жизнь", как велели классики.
   (26) Неплохо, между прочим, сказано, вполне лирично. Вот что значит юность, которая за напускным цинизмом прячет где-то-как-то-по-большому счету ранимую душу.
   (27) Крайне модная для 60-70-х тема отчуждения. Я впервые слово "отчуждение" вычитал в одном из текстов В. П. Аксенова. Хотя - нет, путаю, я в 64-м, учась на геолога, сделал доклад на кафедре марксизма-ленинизма об отчуждении у раннего Маркса, за что меня освободили от экзаменов, вследствие чего я ничего больше о марксизме-ленинизме не знаю да и знать, по совести, не хочу. С меня достаточно, что я всю жизнь живу средь результатов этого учения. На вилле тов. Отто Гротеволя, например (шутка).
   (28) Стадион "Динама" - через забор и тама (фольклор). А вообще-то, если серьезно, - это спортобщество МВД и КГБ. Мой отец начал свою карьеру, будучи профессиональным футболистом команды "Динамо", а закончил ее в качестве майора МВД и несостоявшегося подполковника, из-за чего одна моя любимая женщина в пьяном виде однажды упрекнула меня, что я - сын палача. Говорят, Никита Михалков правильно ответил, когда его спросили про папашу: "Я же не Павлик Морозов". Мой папаша был пьяница, коммунист, МВДшник и умер, когда мне едва-едва исполнилось пятнадцать лет. И я его люблю, потому что другого отца у меня нет, слышите, девочка?