Сложнее понять ответ, который профессор дал епископу. Впрочем, так ли сложно?.. Попробуйте наложить характер и принципы хирурга Войно-Ясенецкого на общественную обстановку Ташкента 1920 года и вы увидите, что эти две материи попросту несовместимы, готтентотская "мораль" эпохи с ее "хорошо все то, что нам выгодно", рано или поздно должна была войти в столкновение с прямотой и гуманизмом ученого. Принципиальный нейтрализм Валентина Феликсовича давал все более глубокие трещины. Что делать? Этот вопрос задавали себе в те годы тысячи русских интеллигентов. Эпоха не подсказывала единых рецептов, всяк отвечал на роковой вопрос по-своему, в зависимости от личного характера и обстоятельств. Кто-то ушел в Добровольческую армию, где иной раз мог убедиться, что белый террор мало чем отличается от красного, кое-кому удалось уклониться от борьбы, уехать в эмиграцию.
   "Мужицкому доктору" Войно-Ясенецкому не подходил ни один из названных вариантов. Бежать в другую страну у него и в мыслях не было. Но и терпеть поругание, которому новая власть подвергала дорогие ему принципы, он тоже не мог, не желал. Профессор Л. В. Ошанин в своих очерках очень точно заметил:
   "Не знаю, часто ли проповедовал Войно с церковного амвона основную христианскую добродетель - христианское смирение. Что касается самого Войно, то в его характере не было ни на йоту христианского смирения... В нем, когда было нужно, сама собой проявлялась человеческая гордость. Гордость сознательная, гордость за свою замечательную точную науку, широту и разносторонность своих знаний, гордость за свой талант и за свое несомненное бесстрашие".
   Вот тут и видится мне причина того ответа, который профессор-хирург дал Владыке Иннокентию. Предложение епископа отвечало затаенному до поры до времени желанию Войно-Ясенецкого протестовать. Протестовать не против Советской власти (ее он в те поры считал властью народной) и не против социалистических идей (в которых он так до конца дней своих и не разобрался), но против бездушия эпохи, против всеобщего и повального аморализма, который охватил все вокруг.
   Войно-Ясенецкий не был первым, кто попытался оценить годы революции и гражданской войны меркой совести. О разгуле пьянства, разврата, коррупции, человеконенавистничества еще в 1918 году во весь голос заявил в своих "Несвоевременных мыслях" Максим Горький, Разжигание низменных инстинктов потрясло академика И. П. Павлова. Он решительно протестовал против того, что новый порядок оставляет народ без морали. "Нужно подвести моральные основы под поведение народных масс",- говорил он своему ученику Л. А. Орбели.
   Впрочем, после 1918 года, когда была запрещена вся оппозиционная печать и Советы откровенно встали на путь подавления инакомыслия, никто не мог уже открыто заявить о своих претензиях. Нравственный протест ЧК приравнивала к контрреволюционным выступлениям. Акцию Войно-Ясенецкого карательные органы также вполне могли оценить как вызов "диктатуре пролетариата". А почему бы и нет? Стать священником в 1921 году значило бросить вызов тому всеобщему страху, в котором затаилась порядочная, но не страдающая избытком мужества часть русской интеллигенции. В наэлектризованной политическими страстями атмосфере никто даже не заметил, что протест Валентина Феликсовича не содержал никаких политических требований. Достаточно того, что он протестовал.
   "Мы каждую минуту ждали, что Валентина Феликсовича арестуют",вспоминает хирург Беньяминович.
   Между тем для самого Войно-Ясенецкого его акция была совершенно чиста и естественна. Сказав: "Буду священником",- он просто обрел самую подходящую для него форму взаимоотношения с окружающим миром. С этого часа он перестал быть пассивным участником всероссийского вертепа, снял с себя ответственность за беззакония эпохи, стал борцом за чистоту собственную и чистоту тех, кто пожелал бы довериться ему. Таким же независимым остался он в своем отношении к науке.
   Профессор Ошанин свидетельствует: "Войно не был философом идеологического направления или биологом-виталистом..." Строго материалистичной была его диссертация "Регионарная анестезия", ничего мистического не содержала и монография "Гнойная хирургия", выдержавшая в 40-50-е годы три издания. Однако при всем том Валентин Феликсович (как и физиолог Павлов!) считал, что в творчестве исследователя двадцатого века наука и религия не конкурируют друг с другом. Уже в 20-е годы он приблизился к представлению, которое большинство западных ученых приняло в 60-70-х годах нашего столетия. Наука и религия - плоскости непересекающиеся. Сама по себе наука не окрашена ни в политические, ни в этические цвета. Вера - личное дело ученого. С этим убеждением прошел он через все испытания священнической жизни, не отрекаясь от науки точно так же, как никогда не отрекался он от сана и веры.
   "Религиозные убеждения Войно,-пишет профессор Ошанин,-нашли свое выражение в служении определенному религиозному культу, культу "ортодоксальной" православной церкви, со всей ее яркой театральностью, со всеми ее окаменевшими древними догмами, со всем ее сложным ритуалом". Неверующий Ошанин не одобряет этот акт своего коллегии специально подчеркивает даже: "Профессор Войно-Ясенецкий безоговорочно, без какой-либо критики принял все стороны, все внешние формы православия". Это верно. Принял. Цельная натура Валентина Феликсовича ничего не принимала вполовину. И все же я должен повторить: главная причина, побудившая ученого надеть рясу и крест, была не церковно-служебная, а этическая. И ряса, и крест, и литургия были лишь формой нравственного протеста, его "не могу молчать!". Об этом он сам пишет в своих мемуарах.
   "Уже в ближайшее воскресенье, при чтении часов, я, провожаемый двумя дьяконами, вышел в чужом подряснике к стоящему на кафедре архиерею и был посвящен им в чтеца, певца и иподьякона, а во время литургии - и в сан дьякона... Это необыкновенное событие посвящения в дьякона произвело огромную сенсацию в Ташкенте, и ко мне пришли большой группой во главе с одним профессором студенты медицинского факультета. Конечно, они не могли понять и оценить моего поступка, ибо сами были далеки от религии. Что поняли бы они, если бы я сказал им, что при виде карнавалов, издевающихся над Господом нашим Иисусом Христом, мое сердце громко кричало: "Не могу молчать!" Я чувствовал, что мой долг - защитить проповедью оскорбленного Спасителя нашего.
   Через неделю после посвящения во дьякона, в праздник Сретения Господня 1921 года, я был рукоположен во иерея епископом Иннокентием, и мне пришлось совмещать мое священство с чтением лекций на медицинском факультете... Преосвященный Иннокентий, редко сам проповедывающий, назначил меня четвертым священником собора, и поручил мне все дело проповеди. При этом он сказал мне словами апостола Павла: "Ваше дело не крестити, а благовестити".
   Чтобы благовестить - проповедовать,- пришлось заново на сорок четвертом году жизни изучать богослужение и основы богословия. Потеснив и без того не слишком долгий сон, отец Валентин взялся за новую для него литературу. Засим снова чередом: операция, работа на трупах, обходы, лекции. Хирург Садык Алие-вич Масумов (он учился в начале двадцатых годов на медицинском факультете) так описывает лекции по топографической анатомии: "Читал Войно-Ясенецкий очень спокойно, с достоинством. Усевшись за кафедрой в священнической рясе, с крестом, вынимая белоснежный платок, протирал очки и, взяв в руки указку, методично, без воды начинал говорить о мышцах, нервах, сосудах. Читал речитативом, может быть, чуть-чуть монотонно, но просто, хорошо. Запомнился гибкий, богатый русский язык профессора. Мы уходили с лекций обогащенные его мыслями, увлеченные и заинтересованные сложностью и остроумием конструкции человеческого тела".
   Так же почтительно говорят о своем профессоре бывшие студенты ташкентского медфака член-корреспондент АМН СССР терапевт 3. И. Умидова, профессор-эпидемиолог М. С. Софиев, кандидат медицинских наук микробиолог М. 3. Лейтман.
   Конечно, находились в университете и другие люди, те, что считали пребывание "попа" на кафедре недопустимым. Полвека спустя после описываемых событий я два часа выслушивал одного из них. Моим собеседником в симферопольской гостинице был хирург-пенсионер Петр Петрович Царенко. В начале 20-х годов совсем еще молодым он работал врачом в одной из ташкентских больниц. Через пятьдесят лет профессор-хирург Царенко, человек крупного сложения, весь какой-то оплывший, с надменно-начальственным выражением лица начал свой рассказ словами: "Я скажу вам о Войно-Ясенецком больше отрицательного, чем положительного".
   Ничего "положительного", а попросту ничего хорошего о Валентине Феликсовиче он действительно не сказал, но воспоминания его по-своему интересны.
   "После рукоположения Войно-Ясенецкого в священники мы серьезно ставили вопрос о том, допустимо ли в советской высшей школе доверять воспитание молодежи служителям культа. Мы даже намекнули ему тогда об отставке (двадцатичетырехлетний, только что окончивший университетский курс Царенко, конечно, ни о чем таком намекать известному профессору не мог, но партийцу с довоенным стажем, члену бюро Крымского обкома партии, профессору П. П. Царенко кажется теперь, что это он собственными руками выставлял "попа" Войно-Ясенецкого с кафедры). Подавляющее большинство ташкентских врачей,продолжал мой собеседник,- сожалело, что Валентин Феликсович погиб для науки. Служба в церкви оказалась для него роковой - он начал произносить контрреволюционные проповеди и был арестован".
   Спрашиваю: "А вы сами слышали эти контрреволюционные проповеди?" "Нет, нет (торопливый оборонительный жест), я в церковь не ходил. Посещать в те годы церковь значило находиться в оппозиции к Советской власти, а я всегда твердо держался генеральной линии партии".
   Ниже мы еще встретимся с этим героем своего времени и с его "воспоминаниями". Но, говоря о "речах", которые Войно-Ясенецкий произносил в Ташкенте, Царенко, хоть и в кривом зеркале, но запечатлел подлинный факт. Одно публичное выступление Валентина Феликсовича, произнесенное летом 1921 года (правда, не в церкви, а в суде), действительно пришлось властям сильно не по вкусу. Лев Васильевич Ошанин так описал этот инцидент:
   "В Ташкент из Бухары привезли как-то партию раненых красноармейцев. Во время пути им делали перевязки в санитарном поезде. Но время было летнее и под повязками развились личинки мух... Раненых поместили в клинику профессора Ситковского (в больницу им. Полторацкого). Рабочий день уже кончился, и врачи разошлись. Дежурный врач сделал две-три неотложные перевязки, а остальных раненых только подбинтовал и оставил для радикальной обработки до утра. Сразу же неизвестно откуда распространился слух, что врачи клиники занимаются вредительством, гонят раненых бойцов, у которых раны кишмя кишат червями".
   Тогда во главе ЧК, или Особого отдела, стоял латыш Петерс. Он имел в городе грозную репутацию человека неумолимо-жестокого и очень быстрого на вынесение приговора с "высшей мерой". По его приказу тотчас были арестованы и заключены в тюрьму профессор П. П. Ситковский и все врачи его клиники. Были арестованы и два или три врача, служившие в наркомздраве.
   Петерс решил сделать суд показательным. Как и большинство латышей из ЧК, он скверно знал русский язык, но, несмотря на это, назначил себя общественным обвинителем. В этой роли произнес он не слишком грамотную, но зато "громовую" обвинительную речь. Были в ней и "белые охвостья", и "контрреволюция", и "явное предательство". Над обвиняемыми нависла угроза расстрела.
   "Других выступлений я не помню,- пишет Ошанин,- кроме выступления профессора Войно-Ясенецкого, который был вызван в числе других экспертов-хирургов... Он сразу бесстрашно напал на грозного Петерса, он буквально громил Петерса как круглого невежду, который берется судить о вещах, в которых ничего не понимает, как бессовестного демагога, требующего высшей меры для совершенно честных и добросовестных людей".
   Точный по фактам рассказ Л. В. Ошанина, к сожалению, беден деталями. Между тем революционный суд времен гражданской войны - зрелище, которое потомству забывать не следует.
   Вот что рассказал мне в Ташкенте свидетель суда над Ситковским-хирургом профессор Садык Алиевич Масумов.
   Суд происходил в том самом громадном танцевальном зале кафе-шантана "Буфф", где за три года до того Войно-Ясенецкий с другими виднейшими врачами города зимними холодными вечерами только что не при свете плошек учили будущих фельдшеров и медицинских сестер. Теперь зал был снова полон. Больше всего тут было рабочих, но некоторое количество пропусков (вот когда еще началась система пропусков на "открытые" суды.- М.П.) получили врачи города. По приказу Петерса профессора Петра Порфирьевича Ситковского из тюрьмы в зал суда доставила конная охрана. Профессор шел посредине улицы с заложенными за спину руками, а по сторонам цокали копытами конвойные с саблями наголо. Это было в духе Петерса. Начальник ЧК, человек жестокий и неумолимый, был вместе с тем весьма расположен к театральным эффектам. Суд над Ситковским он тоже замыслил как театральное зрелище. Этакий апофеоз всевидящей и всеслышащей Чрезвычайной Комиссии, которая способна разоблачить любые козни врага. Все необходимые для такого спектакля атрибуты были налицо: герои-красноармейцы, пострадавшие за власть советов, тайный белогвардеец профессор, не желающий лечить красных бойцов. И как следствие явного заговора и саботажа - подумать только! - черви, кишевшие в ранах бойцов. "Высшая мера" Ситковскому и "его людям" была заранее предрешена. Суд нужен был для воспитательных целей, чтобы лучше показать рабочему классу его врагов - прислужников мирового капитализма. Но великолепно задуманный и отрежиссированный спектакль пошел насмарку, когда председательствующий вызвал в качестве эксперта профессора Войно-Ясенецкого. Непредвиденный для судей эффект произошел после первых же реплик эксперта.
   - Поп и профессор Ясенецкий-Войно,- обратился к Валентину Феликсовичу Потере,- считаете ли вы, что профессор Ситковский виновен в безобразиях, которые обнаружены в его клинике?
   Вопрос касался первого пункта обвинения. Заведующему клиникой вменялся в вину развал дисциплины среди больных и обслуживающего персонала. Раненые, лежащие в клинике, пьянствовали, дрались, водили в палаты проституток, а врачи и медсестры этому якобы потворствовали.
   - Гражданин общественный обвинитель,- последовал ответ эксперта Войно-Ясенецкого,-я прошу по тому же делу арестовать и меня. Ибо в моей клинике царит такой же беспорядок, что и у профессора Ситковского.
   - А вы не спешите, придет время, и вас арестуем! - заорал Петерс. В ответ на угрозу Войно-Ясенецкий встал, перекрестился и, обведя широким жестом судей, выразил надежду, что многие из здесь сидящих также со временем окажутся за решеткой. Аплодисменты интеллигентной части зала были наградой его бесстрашию.
   Между тем замечание эксперта о беспорядке, царящем в хирургических клиниках города, вовсе не являлось риторической фразой. Большинство раненых, лежавших в клиниках профессоров Ситковского, Войно-Ясенецкого и Боровского, были красноармейцы. В огромных, превращенных в палаты маршировальных залах высшего кадетского корпуса разгулявшаяся на фронтах братва без просыпу пила самогон, курила махру, а по временам и "баловалась девочками". Тут же рядом лежали тяжело раненные. Но на их мольбы о тишине и покое легко раненные не обращали никакого внимания. Однажды во время профессорского обхода ординатор Беньяминович доложила об очередной оргии в палате. Валентин Феликсович приказал вызвать дебоширов к нему. Но едва он поднялся на второй этаж в свой кабинет, как снизу по лестнице целая орава пьяных красноармейцев полезла "бить попа". Доктор Беньяминович успела запереться в операционной, а профессора избили. Били жестоко, пинали ногами и костылями. После этих побоев заведующий клиникой на несколько дней был прикован к постели. Сидящие в зале врачи хорошо знали эту историю, знали и о других бесчинствах красноармейцев в госпиталях. Беспорядок в клинике Ситковского, который расписывал в своей речи Петерс, никого не удивил: как и Войно-Ясенецкий, профессор Ситковский просто физически не мог справиться с буйными пациентами.
   Второй вопрос общественного обвинителя касался случая с "червями". Войно-Ясенецкий обстоятельно объяснил суду, что никаких червей под повязками у красноармейцев не было, а были личинки мух. Хирурги не боятся таких случаев и не торопятся очистить раны от личинок, так как давно замечено, что личинки действуют на заживление ран благотворно. Английские медики даже применяли личинок в качестве своеобразных стимуляторов заживления. Опытный лектор, Валентин Феликсович так внятно и убедительно растолковал суть дела, что рабочая часть зала одобрительно загудела.
   - Какие еще там личинки... Откуда вы все это знаете? - рассердился Петерс.
   - Да будет известно гражданину общественному обвинителю,- с достоинством отпарировал Войно-Ясенецкий,- что я окончил не двухлетнюю советскую фельдшерскую школу, а медицинский факультет университета Святого Владимира в Киеве. (Шум в зале. Аплодисменты.)
   Последний ответ окончательно вывел из себя всесильного чекиста. Так с ним никто еще не разговаривал. Высокое положение представителя власти требовало, чтобы дерзкий эксперт был немедленно изничтожен, унижен, раздавлен. Прямолинейный Петерс выбрал для удара, как ему показалось, наиболее уязвимое место противника:
   - Скажите, поп и профессор Ясенецкий-Войно, как это вы ночью молитесь, а днем людей режете?
   Вопрос звучал грубо, но таил в себе подлинное обвинение: христианство запрещает священнику проливать кровь, даже в операционной. Когда-то в глухой латгальской деревушке учитель приходской школы втолковал маленькому Якобу Петерсу, что пролитие человеческой крови противно христианскому вероучению. С тех пор сам Якоб Христофорович успел начисто освободиться от веры и от боязни кровопролития. Но в пылу диспута память подсказала ему старое, давно отброшенное заклятие, и, сын своего времени, он пустил в ход это оружие, чтобы побольней ударить противника. Но - мимо.
   Если бы они беседовали мирно в деловой обстановке, о. Валентин объяснил бы Петерсу, что Патриарх Тихон, узнав о его, профессора Войно-Ясенецкого, священстве, специальным наказом подтвердил право хирурга и впредь заниматься своей наукой. Но тут было не до объяснений. В переполненном многолюдном зале о. Валентин ответил противнику в полном соответствии с законами полемики:
   - Я режу людей для их спасения, а во имя чего режете людей вы, гражданин общественный обвинитель?
   Зал встретил удачный ответ хохотом и аплодисментами. Все симпатии были теперь на стороне хирурга-священника. Ему аплодировали и рабочие, и врачи. Но Петерс не смирился. Как бык на красную тряпку, продолжал он наскакивать на взбесившего его эксперта. Следующий вопрос должен был, по его расчетам, изменить настроение рабочей аудитории:
   - Как это вы верите в бога, поп и профессор Ясенецкий-Войно? Разве вы его видели, своего бога?
   - Бога я действительно не видел, гражданин общественный обвинитель. Но я много оперировал на мозге и, открывая черепную коробку, никогда не видел там также и ума. И совести там тоже не находил. (Колокольчик председателя потонул в долго не смолкаемом хохоте всего зала.)
   "Дело врачей" с треском провалилось. Однако, чтобы спасти престиж Петерса, "судьи" приговорили профессора Ситковсного и его сотрудников к шестнадцати годам тюремного заключения. Эта явная несправедливость вызвала ропот в городе. Тогда чекисты вообще отменили решение "суда".
   Через месяц врачей стали днем отпускать из камеры в клинику на работу, а через два месяца и вовсе выпустили из тюрьмы. По общему мнению, спасла их от расстрела речь хирурга-священника Войно-Ясенецкого. У этой истории есть два уточняющих постскриптума.
   Первый, когда судебный спектакль окончился и публика покинула зал, Цируль, тот самый латыш Цируль, которого Войно-Ясенецкий поставил на ноги и который подарил профессору браунинг, сказал, повстречавшись с доктором Слонимом: "Этот поп такой поп, что он может в свой кулак все врачи города забирайт, в карман положи, на свалка таскай и выбрасывай".
   Постскриптум второй. П. П. Ситковский был, по существу, создателем медицинского факультета в новом университете. До ареста он считался второй - после Валентина Феликсовича - фигурой в ташкентской хирургии. А через год после "дела врачей" ему были преподнесены в подарок золотые часы с надписью, выгравированной на крышке: "Профессору Петру Порфирьевичу Ситковскому за организацию медицинского факультета от Правительства Туркестанской республики". На суде профессор проявил выдержку и достоинство. Потере упорно добивался от него ответа, почему он не пришел в клинику в тот вечер, когда привезли обожженных красноармейцев, и хотя "неуважительная причина" грозила ученому жестокими карами, он отказался впустить посторонних в свою неизнь. Только много недель спустя в городе узнали, что в тот самый роковой вечер жена Ситковского пыталась отравиться и муж ее спас. Впрочем, Якоб Петерс, расстрелявший в 1918-1919 годах несколько тысяч "белых" и эсеров, едва ли признал бы события в доме профессора Ситковского достойными внимания. Для него это была всего лишь мелкобуржуазная мелодрама. Что же касается Войно-Ясенецкого, то на следующий день после окончания суда он уже был у себя на кафедре и приступил к очередным лекциям и занятиям.
   Общественное поведение Валентина Феликсовича в Ташкенте между 1920 и 1923 годами представляется сплошным парадоксом. Один, не имея никакой реальной опоры, кроме собственного авторитета, он отстаивает законность, нравственность, право на независимые убеждения. Нет, он не произносит антисоветских проповедей. Оставим эту клевету на совести П. П. Царенко из Симферополя. Политика по-прежнему кажется ему предметом скучным, недостойным серьезного внимания. Но всякий раз, когда на его глазах пытаются попирать дорогие ему нравственные начала, он протестует. И очень энергично. Профессор Войно-Ясенецкий ведет себя в полном согласии с любимой пословицей В. Г. Короленко и Льва Толстого: "Делай что должно, и пусть будет, что будет".
   Месяцев через пять после суда над Ситковским очередная ревизионная комиссия приказала снять икону в операционной Городской больницы. Идиллические времена, когда икона вернулась ради "честного партийного слова", миновали. Доля личной человеческой воли в машинизированном государственном аппарате стремительно уменьшалась, приближаясь к нулевой отметке. А Войно-Ясенецкий оставался все тем же: независимо мыслящим, непреклонным, знающим себе цену. Конфликт был неизбежен и в конце концов вспыхнул: профессор заявил, что не выйдет на работу, пока икону не вернут на место. И ушел домой. В конце 1921 года такой "саботаж" карался как самое тяжелое политическое преступление. Хирургу грозил арест. Верный Друг Валентина Феликсовича "лейб-медик" членов советского правительства Моисей Ильич Слоним бросился к стопам "главного хозяина" Туркестана Председателя Среднеазиатского бюро ЦК РКП(б) Я. Э. Рудзутака. Зная психологию новой власти, Моисей Ильич почтительно разъяснил, что если будет арестован выдающийся хирург, ученый и педагог Войно-Ясенецкий, то ущерб от этого понесут прежде всего рабоче-крестьянская республика, ее медицина и наука. Рудзутак милостиво обещал пока профессора не арестовывать, пусть врачи сами найдут выход из "хирургического кризиса". Между прочим, тогда же товарищ Рудзутак заметил, что сам бы оперироваться у Войно-Ясенецкого не стал: "А вдруг во время операции хирург совсем сойдет с ума?"
   Валентин Феликсович ничего о ходатайстве Слонима не знал и едва ли одобрил такое бесцеремонное вмешательство в свои личные дела. Он бастовал уже несколько дней. Засылаемые к нему в качестве разведчиков хирурги "доносили", что главный врач все время работает за письменным столом, что-то пишет, что-то читает. Уговаривать его было бесполезно.
   Конец "второго иконоборства" профессор Л. В. Ошанин, по своему обыкновению, изображает в красках комических. "Вспомнили, что Войно не просто священник, но священник-монах, то есть находится под абсолютной властью архиепископа, которому должен подчиняться. В те времена архиепископом Туркестанским был митрополит Никандр. Делегация из двух или трех врачей отправилась в резиденцию митрополита. Оказалось, что митрополит неплохо разбирается в мирских делах. Он сразу сообразил, что для его епархии невыгодно, если один из пасомых им агнцев будет не в меру строптив и бодлив. Митрополит сказал, что вызовет "отца Луку", то есть В. Ф. Войно-Ясенецкого, и с ним побеседует, что врачи могут спокойно идти домой. Он гарантирует, что "хирургический кризис" будет ликвидирован... Войно на следующий день вышел на работу... и приступил к очередным операциям, несмотря на отсутствие иконы, которая с тех пор навсегда исчезла из операционной".
   Шутейная версия Ошанина абсолютно недостоверна. Осенью 1921 года, когда происходило "второе иконоборство", Войно-Ясенецкий еще не был монахом, "отцом Лукой" (рассказчик забежал на два года вперед), а митрополит Никандр не был архиепископом Ташкентским. Перед нами типичный миф, сложенный во врачебной, атеистической среде, и место ему не здесь, а в "житийном" прологе нашей книги.