Страница:
Да, такой факт. Религиозными людьми были такие корифеи техники и естествознания, как Коперник и Леонардо да Винчи, Ньютон (который даже писал комментарии к Библии) и астроном Кеплер, математик Паскаль, творец современной ботанической классификации Линней, Гарвей, открывший закон кровообращения. В новое время к этой когорте можно отнести Пастера, Менделя, Лобачевского. Хирург Пирогов обратился к вере 39 лет от роду, сразу после возвращения с Кавказа, где он впервые в истории медицины применил наркоз в военно-полевых условиях. Его переписка с невестой (1850 г.) полна религиозных размышлений. Позднее в "Дневнике старого врача" Пирогов с полной откровенностью признавался:
"Жизнь-матушка привела, наконец, к тихому пристанищу. Я сделался, но не вдруг, как неофиты, и не без борьбы, верующим. К сожалению, однако же еще и до сих пор, на старости, ум разъедает по временам оплоты веры, но я благодарю Бога за то, что по крайней мере успел понять себя и увидал, что мой ум может ужиться с искреннею верою. И я, исповедуя себя весьма часто, не могу не верить себе, что искренне верую в учение Христа Спасителя..."
Век двадцатый стал свидетелем глубокой религиозности физика Альберта Эйнштейна, врача Альберта Швейцера, антрополога Тейяра де Шардена. Среди наших знаменитых современников верующими были физиолог И. П. Павлов, офтальмолог В. П. Филатов, геохимик В. И. Вернадский, академик-востоковед Н. И. Конрад, хирург С. С. Юдин, патологоанатом А. И. Абрикосов.
Как бы отвечая на вопрос моих собеседников, профессор Л. В. Ошанин пишет: "Во внутреннем мире Войно уживались наука и религия и притом уживались так, что не мешали одна другой и даже друг другу помогали". Ошанин не пытается объяснить, "как в одной черепной коробке могли бы уживаться столь различные (по его мнению.- М.П.) жильцы". Свой рассказ о верующем враче он завершает честным признанием: "Я не берусь разбираться в столь дремучих дебрях чужой души. Ограничиваюсь констатацией факта-да, уживались!"
Ученик Валентина Феликсовича Б.А. Стекольников (убежденный атеист и коммунист, как он сам себя аттестует) тоже пытался объяснить "парадоксальное" сочетание интересов учителя. И притом объяснить с помощью одного слова: "В. Ф. был сложным, необычным человеком, человеком крайностей. Большой ученый, он оставался человеком церкви. Полностью, без какой бы то ни было критики он принимал всю внешнюю сторону религии. И отклонения от ритуала считал богохульством. В этом проявлялась черта его характера -крайность".
"Объяснение" Стекольникова похоже на "объяснение" знатока птиц, который говорил, что красное брюшко снегиря объясняется наличием определенно окрашенных перьев на его брюшной поверхности. Но так или иначе и Стекольников - коммунист и атеист - вынужден признать: у Валентина Феликсовича искренняя вера совмещалась с подлинной научностью. Это был факт неоспоримый. "Можно не соглашаться с убеждениями этого человека как духовного лица,- писал о более позднем периоде жизни Войно-Ясенецкого близко знавший его профессор микробиологии А. Д. Греков,- но приходится преклоняться перед его огромными знаниями и талантом".
...Ученый-медик отличается от своих коллег - математиков, физиков и даже биологов - тем, что свои знания он не может передать ученикам с помощью одних лишь книг и статей. Даже лекций для этого недостаточно. В медицине (особенно в хирургии) научить - значит показать. Исследователь-хирург должен иметь учеников, тех, что наследуют не только его идеи, открытия, но и его "хирургический почерк" - манеру держать нож и накладывать шов. Школа - важный знак научной значимости врача. Расцвет небольшой, но своеобразной школы Войно-Ясенецкого пришелся на начало двадцатых годов (1920-1923 гг.).
"Валентин Феликсович не был преподавателем в общепринятом смысле этого слова,- вспоминает Анна Ильинична Беньяминович.- Он учил "при случае", но зато случаи. эти запоминали мы на всю жизнь. Возвратился как-то главный врач в субботу вечером к себе домой после всенощной, увидел свет в операционной. Зашел. Возле .задыхающегося от крупа юноши бился хирург Александр Матвеевич Жолондэ - никак не мог "найти" у больного трахею. Мгновенно оценив обстановку, Войно-Ясенецкий облил свои руки йодом, выхватил из рук растерявшегося ученика инструмент, ткнул скальпелем прямо в трахею. "Вставляйте трубку" и ушел. А в другой раз, вот так же после церкви, зайдя в операционную, обнаружил он только что отсеченный кусок кишки: хирург Ротенберг заканчивал операцию у больного с ущемленной грыжей. "Зачем же вы живую кишку убрали?" - недовольно заметил Валентин Феликсович. И этого вопроса, произнесенного строго, с укором, но без всякой резкости, достаточно было, чтобы весь остальной хирургический век Григорий Александрович Ротенберг, принимаясь оперировать грыжу, думал о том, как бы ему отогреть и спасти "полумертвую" ткань.
Допуская ученика к новой операции, главный хирург всякий раз устраивал строгий экзамен по: топографической анатомии и хирургии. Своим медленным и спокойным голосом он вопрошал: "Какой метод вы изберете для данной операции?" Хирург спешил назвать метод, который казался ему наиболее подходящим, но в ответ слышал уничтожительную реплику учителя: "Вы не можете заранее предсказать метод операции. Надо знать все методы, а избирать оперативный прием только после того, как вы увидите больного".
Войно-Ясенецкий никогда не кричал на сотрудников, не срывался, как большинство хирургов в операционной; для него было немыслимым оскорбить младшего коллегу. Но, когда дело шло о дисциплине и порядке., он становился непреклонным. "Мы имели обыкновение читать историю болезни вслух, пока профессор мыл руки, готовясь к операции,-пишет Б. А. Стекольников,-Однажды я читал таким образом историю болезни, но так как не успел записать некоторые детали, то пропущенное произносил, не заглядывая в бумагу. Валентин Феликсович заметил это и спросил, почему я не все записал. Я ответил, что у меня абсолютно нет времени. Ни слова не говоря, он отменил операцию. Это произвело на меня тяжелое впечатление, но зато я научился полностью и детально вести историю болезни".
До крайности сосредоточенный, погруженный в свои мысли Войно-Ясенецкий тем не менее мгновенно замечал любой промах подчиненного и разил немедленно. Однажды он вошел в операционную в ту минуту, когда женщина-хирург нечаянно уронила на пол инструмент. На свою беду, она сделала импульсивный жест, как бы желая поднять упавший предмет. И не подняла даже, а только чуть наклонилась в ту сторону, и сразу была уволена. Главный врач с негодованием говорил потом о ее "недостойном хирурга" поведении.
Ученье у Войно-Ясенецкого давалось сотрудникам нелегко. "Шеф" никогда подчиненных не хвалил (исключение делалось только для санитарок). Выговор же получить врач мог даже тогда, когда, казалось бы, заслуживал одобрения. Одна из таких справедливых "несправедливостей" запомнилась Б. А. Стекольникову во всех подробностях.
Городская больница принимала больных, доставляемых "скорой помощью". Как-то ночью во время дежурства Стекольникова привезли мужчину с закрытой травмой живота. Дежурный врач мог бы, конечно, послать за главным. Но, поразмыслив, сам поставил довольно сложный диагноз: "разрыв селезенки". Диагноз оказался правильным. Разорванную селезенку хирург удалил и совсем уже заканчивал операцию, когда в глубине живота появилось немного крови. Он попробовал ее остановить, но кровотечение, хотя и не сильное, продолжалось. Пришлось наложить шов, захватив кровоточащие ткани в брюшину. "Утром на конференции я доложил о случившемся, не скрыв, конечно, факта кровотечения. Я надеялся услышать от профессора одобрение. Ведь вот я, молодой хирург, так точно поставил диагноз и спас жизнь больному. Валентин Феликсович попросил объяснить причину кровотечения. Я ответил, что дело, очевидно, в нарушении венозного сплетения. "Вы не поняли, откуда это кровотечение. И сейчас не понимаете своей ошибки. Вы поранили хвост поджелудочной железы. Если еще раз это повторится, я лишу вас права быть ответственным дежурным". После выговора врач целую неделю со страхом подходил к кровати своего больного. Ведь если бы из поврежденной поджелудочной железы начал выделяться фермент (поджелудочный сок), он мог бы разъесть, переварить тонкий кишечник, и тогда неминуемо возник бы перитонит. Всю эту неделю Стекольников старался быть поблизости от больного, чтобы в случае беды немедленно предпринять операцию. К счастью, все обошлось, но суровый урок пошел молодому хирургу впрок. Никакая лекция об осложнениях при операции на селезенке не дала бы ему больше, чем эта суровая, но справедливая отповедь учителя.
Однако главные знания обретали ученики на операциях. Особенно после того, как удалось уговорить Войно-Ясенецкого оперировать, поясняя вслух. И без того мастерские операции его превратились в блестящие лекции по топографической анатомии. Что кроется за фасцией, которую он сейчас вскрывает, какие сосуды или какой пучок нервов лежат глубже, где сейчас находится его рука со скальпелем, части каких органов окружают операционное поле,- все это открывалось ученикам зримо, ярко, как в стереоскопическом фильме.
Операции Валентин Феликсович предпочитал радикальные, разрезы широкие, чтобы иметь возможность обозреть все узлы, ткани, слои. Сказывался опыт земской больницы, где хирургические паллиативы у пациентов и врачей были не в чести. Одну из таких операций описал Л.В. Ошанин. Главный хирург оперировал сестру его жены. У нее был далеко зашедший рак правой молочной железы, больная не сразу обратилась к врачу. Обычно при таком вмешательстве "разрез по Кохеру" считается вполне достаточным. Но Войно-Ясенецкий для блага больной значительно "расширил" оперативное поле. Он произвел радикальный хирургический "туалет" и буквально выгреб все лимфатические железы не только из подмышечной впадины, но и из-под ключицы, и из-под лопатки. Ведь, возможно, в них уже были метастазы рака. После столь тщательной операции больная прожила еще тридцать лет и умерла в глубокой старости...
Рентгеновского аппарата в начале 20-х годов в больнице не было, исследования в больничной лаборатории ограничивались анализом крови и мочи. Выслушивать больных главный врач тоже не мог - дурно слышал. Но сколько-нибудь серьезных ошибок в диагностике тем не менее не совершал. Если же ошибался, то, по словам доктора Беньяминович, "как грешник на исповеди, спешил выложить ученикам все малые и большие свои промахи". Эти "покаяния" Войно-Ясенецкого были своеобразной формой обучения в "школе" Войно-Ясенецкого. Лжи главный хирург не терпел: солгавший навсегда погибал в его глазах. Впрочем, даже промахи во время операций у такого учителя, как Валентин Феликсович, оказывались поучительными. Одна из принятых в те годы операций - удаление пораженных туберкулезом шейных желез - требовала особого артистизма. Железы эти интимно связаны с шейными сосудами. Обычно, прежде чем заняться вылущиванием желез, Войно-Ясенецкий выделял сосудистый пучок и отводил его в сторону от операционного поля. Но однажды он все-таки поранил скальпелем поверхностную наружную вену. В порез тут же засосало воздух. Ассистенты услышали зловещее "пест" и похолодели: воздух в кровеносном русле - это почти верная смерть. Войно-Ясенецкий не проявил никаких признаков паники. Ни одна мышца на его лице не дрогнула и тогда, когда, к ужасу ассистентов, волна пузырьков воздуха поползла по обнаженной яремной внутренней вене - глубинный эмбол вот-вот готов был прорваться в жизненно важные органы. И тут одним движением Валентин Феликсович исправил свой промах. Он перерезал яремную вену, выпустил воздух и, опять-таки ни слова не говоря, зашил разрез. Ученики получили важный урок, который, однако, не сопровождался ни единым словом пояснения.
И все же во всех этих блестящих оперативных вмешательствах сотрудники находили серьезный изъян: всю операцию с начала до конца Войно-Ясенецкий делал сам. Ассистенту ничего не оставалось, кроме как держать крючки и зажимы во время завязывания узлов. Любое проявление инициативы со стороны ассистента Валентин Феликсович считал неуместным. Сам не имевший в юности учителей, он умел учить только примером. То же самое повторялось с научными докладами. Прочитав за два часа до выступления на научном обществе доклад Стекольникова, Войно-Ясенецкий безапелляционно заявил: "Никуда не годится". "Что же делать? Как исправить доклад?" - взмолился ученик. И получил в ответ типичную для "шефа" реплику: "Нечего исправлять. Доклад как бриллиант. Куда ни повернешь - должен сверкать. Ваш не сверкает".
Осенью 1920 года Войно-Ясенецкий, педагог, получил новые возможности: в Ташкенте открылся Государственный Туркестанский университет. Профессоров и ассистентов подобрали в Москве и привезли в Среднюю Азию, как уже говорилось, по личному распоряжению Ленина. Среди местных врачей чести быть избранными удостоились только четыре человека. И среди них Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий. Он занял на медицинском факультете кафедру оперативной хирургии и топографической анатомии. Факультет разместился в просторных залах бывшего кадетского корпуса. Но кафедре оперативной хирургии в смысле помещения не повезло: под нее отвели три маленькие комнатки, служившие раньше людской и кухней в доме начальника корпуса. В комнатах с асфальтовым полом и испорченным отоплением всегда было холодно и сыро. Оборудованием кафедра тоже не блистала. Только выполненные с большим художественным мастерством анатомические таблицы - творчество самого профессора - украшали непрезентабельное помещение. Впрочем, не красна изба углами... Великолепные лекции Валентина Феликсовича собирали полную аудиторию. Слушать его приходили не только студенты, но и многие городские врачи.
Жизнь профессора мало чем отличалась от жизни врача-хирурга. Разве что только количеством ежедневного труда. В свои уплотненные сутки Войно-Ясенецкий умудрялся втиснуть еще несколько операций в клинической больнице, второй обход больных, лекции для студентов и подготовку к ним. О подготовке к занятиям Б. А, Стекольников вспоминает: "Однажды Валентин Феликсович вызвал меня к себе вечером на квартиру. Когда я вошел, он сидел за столом. На листе бумаги был начерчен контур стопы, и в этот контур он вписывал многочисленные кости стопы. На столе не было ни атласа, ни скелета стопы, он рисовал на память... Так тщательно и добросовестно готовился он к каждой лекции".
А пока профессор Войно-Ясенецкий лечил и учил, старательно готовился к лекциям и, не считаясь со своим покоем и отдыхом, спасал человеческие жизни, другие люди превращали жизнь горожан в страшный, бессмысленный, невыносимый кошмар. В Ташкенте свирепствовали малярия, холера, сыпной тиф. Голод на Волге гнал в Туркестан массы голодающих. Они вповалку лежали на вокзале: оборванные, покрытые вшами. Идя на кафедру, профессор встречал телеги, груженные голыми трупами. Их везли из переполненного свыше всякой меры сыпнотифозного отделения. Больные и трупы лежали даже возле больничных ворот. Перед нескончаемым потоком страдальцев у врачей опускались руки. Остановить эпидемию могли только решительные государственные меры. Но властям было не до того. С самого семнадцатого года продолжали они резню, которой не было видно конца. По всему Туркестану разыскивали и вылавливали тех, кто имел какое-нибудь отношение к прежнему строю: крупных и мелких чиновников царской администрации, депутатов городской Думы, офицеров. Для "бывших" не было оправданий. Их расстреливали без суда. Генерала, который проявил полное презрение к своим гонителям, застрелили в тюремной камере... через дверной глазок. В газетах писали об этом как о событии обыденном. Жестокость была объявлена государственной необходимостью. Ею похвалялись, ее превратили в принцип. Другие государственные принципы были не лучше. Видный руководитель Туркестанской республики заявил: "Мы захватили власть и прольем кровь всякого, кто попытается у нас эту власть отнять". Комиссар одного из полков Красной Армии, некто Шкаруба, похвалялся перед приехавшим из Ташкента партийцем-инспектором: "Я здесь числюсь Малютой Скуратовым. И веду себя как Малюта Скуратов".
В столице республики уже после того, как отгремели бои, власти вели себя так, будто Ташкент оставался вражеской территорией. Что ни день горожане читали в газетах приказы ЦИК: "Мобилизовать всех зубных врачей...", "Считать мобилизованными всех учителей". Мобилизованные, как военнопленные, обязаны были работать там, где им прикажут, сколько прикажут и довольствоваться платой, которую властям будет угодно им положить. С крестьянами управлялись еще проще: их грабили под видом продразверстки или просто отнимали продукты, скот, зерно как "реквизированные". Один из делегатов десятого съезда РКП из Туркестана рассказывал, что в результате непрерывных беззаконных поборов разбежались многие киргизские поселки.
Беззаконные действия властей вызывают массовое подражание среди населения. Между 1919-м и 1923-м годами нет ни одного номера "Туркестанской правды", где бы половина газеты не была посвящена должностным злоупотреблениям. В городе ежедневно происходили квартирные налеты, ограбления, убийства на улицах. Оживленно работают фальшивомонетчики. Коррупция среди государственных служащих принимает чудовищные размеры. Вот заголовки газетных статей, взятых из двух номеров "Туркестанской правды" за октябрь 1922 года: "Установлена крупная взятка", "По пьяной взятке", "Панама в Кожтресте", "Советский плут", "В борьбе со взяткой", "Борьба с пьянством и взяточничеством", "Борьба с мародерами и взяточниками из Сред.-Аз. железной дороги".
Воров и взяточников сажают, но "социалистическая собственность" - по общим понятиям, собственность ничейная - продолжает утекать. На какое-то время хозяйственный развал удается приостановить с помощью нэпа. Но Нэп (вот беда!) смягчил, ослабил "классовую борьбу". Этого нельзя допустить. Без постоянной борьбы теряет смысл весь режим насилия, "диктатура пролетариата". "Не имея врага, не построишь храма". Классовых врагов ищут и находят, находят и истребляют. Кого-то выгоняют из партии - чистка, другого выбрасывают с работы - на всякий случай, в порядке бдительности. В политическую болтанку втягивают молодежь, студентов. В передовой университетской газеты тех лет читаем:
"Курс на классовое расслоение студенчества, твердо и неуклонно проводимый за последнее время руководящими центрами в нашей Туркестанской высшей школе, начал давать уже свои благотворные результаты... Внешним толчком, побудившим студенчество стряхнуть с себя гнет безразличия и пассивности, отказаться от гнилой платформы аполитичности с ее идейной пустотой, была та "социальная встряска" (массовое исключение из университета студентов непролетарского происхождения.- М.П.), которая не так давно бурей пронеслась в жизни туркестанского студенчества. Следует, однако, признать, что не одним страхом репрессий и боязнью политических преследований обусловлен тот беспрерывно растущий подъем, который мы сейчас наблюдаем в общественной жизни широких студенческих масс. Здесь происходит процесс классового самоопределения... Жизнь все больше убеждает нас в том, что Высшая школа должна стать не только "мастерской науки", но и орудием политической борьбы. Все те, кто и сейчас пытается оградить себя от всяких "внешних влияний" окружающей общественной жизни идеей служения "чистой науке", являются либо нашими скрытыми противниками, либо, в лучшем случае, мещански настроенными обывателями, которые ничему не научились в горниле гражданской войны".
Участвовать в "классовой борьбе" пролетарский студент мог, не только выталкивая из аудитории своего товарища-конкурента. Были и другие возможности. Рекомендовалось, например, глумиться над священниками, верующими. Отделенная от государства церковь, по существу, не пользовалась защитой закона. Это была как бы "ничейная", а скорее даже вражеская земля, где всяк мог развлекаться. И развлекались. На Пасху и на Рождество компании молодых парней с размалеванными сажей лицами-на голове "рога", позади веревочный хвост - врывались в храмы, горланили, бесчинствовали, оскорбляли верующих. Да если кто пытался отстаивать декларированное декретами свободное и беспрепятственное право на богослужения - таких кулаком под дых. И ни-ни... Милиция на случай сопротивления "классового врага", вот она, рядом...
Так воспитывала эпоха двадцатых годов "нового человека". И было то воспитание небесплодным. Молодежь городских окраин с радостью восприняла дозволение скопом нападать на одного, бить слабого, издеваться над каждым, "кто не как все". Прошли годы, юность достигла зрелости. И в свой черед бывшие забавники, участники антипасхальных карнавалов двадцатого - двадцать третьего годов обратились в "героев" тридцать седьмого. Тех самых, что расстреливали творцов революции и участников гражданской войны. Режь! Бей! Бога нет...
Может показаться, что автор без надобности отступил в область, которая, как мы знаем из предыдущего, очень мало интересовала героя. Да. До известного времени ВойНо-Ясенецкий действительно жил как бы вне общественной и нравственной атмосферы Ташкента. Но настал день, когда погруженный в науку профессор показал, что он совсем не так слеп, как некоторым представлялось.
В один из первых дней февраля 1921 года Войно-Ясенецкий появился в больничном коридоре в рясе священника с большим крестом на груди. Высокий, худощавый, очень прямой ("как военный",- вспоминает сестра Канцепольская), он, как обычно, прошагал в кабинет, снял там рясу и в халате явился в предоперационную мыть свои удивительно красивые руки. Предстояла операция. Был профессор рыжевато-рус, с небольшой бородкой, светло-серые глаза смотрели строго, отрешенно. Черная ряса ему шла. И никто в отделении не улыбнулся, никто не посмел задать вопросы, не имеющие отношения к больничным делам. И сам он не спешил объясняться. Только ассистенту, который обратился к нему по имени-отчеству, ответил глуховатым, спокойным голосом, что Валентина Феликсовича больше нет, а есть священник отец Валентин.
"Вы не можете себе представить тот шок, который мы пережили,-говорит бывшая медсестра М. Г. Канцепольская.- Одно дело - личная вера, даже икона в операционной. К этому мы привыкли. Но надеть рясу в то время, когда люди боялись упоминать в анкете дедушку-священника, когда на стенах домов висели плакаты: "Поп, помещик и белый генерал - злейшие враги Советской власти",мог либо безумец, либо человек безгранично смелый. Безумным Войно-Ясенецкий не был..."
А вот что о своем приобщении к церкви рассказывает сам Валентин Феликсович:
"Я скоро узнал, что в Ташкенте существует церковное братство, и пошел на одно заседание его. По одному из обсуждавшихся вопросов я выступил с речью, которая произвела большое впечатление. Это впечатление перешло в радость, когда узнали, что я главный врач городской больницы. Настоятель вокзальной церкви протоиерей Михаил Андреев в воскресные дни по вечерам устраивал в церкви собрания, на которых сам или желающие из числа присутствующих выступали с беседами на темы св. Писания, а потом все пели духовные песни. Я часто бывал на этих собраниях и нередко проводил серьезные беседы на темы св. Писания".
Как активно верующий мирянин Войно-Ясенецкий попал в конце 1920 года на один из церковных съездов, где снова произнес речь о положении в Ташкентской епархии.
"Когда окончился съезд и присутствующие расходились,- пишет он,- я неожиданно столкнулся в выходных дверях с Владыкой Иннокентием. Он взял меня под руку и повел на перрон, окружавший собор. Обойдя два раза вокруг собора, он заговорил о большом впечатлении, которое произвела на него моя речь на собрании, восторгался глубиной и искренностью моей веры и, неожиданно остановившись, сказал мне: "Доктор, вам надо быть священником!.." У меня не было и мысли о священстве, но слова Преосвященного Иннокентия я принял как Божий призыв архиерейскими устами и, минуты не размышляя: "Хорошо, Владыко! Буду священником, если это угодно Богу!"
Беседа епископа Ташкентского Иннокентия и профессора Войно-Ясенецкого - важное, если не сказать - важнейшее звено во всей дальнейшей судьбе героя. От этой беседы начинается качественно новая жизнь Валентина Феликсовича. Понять, почему Владыка сделал столь странное предложение профессору, нетрудно. Русская Православная Церковь переживала тяжелейший кризис. Поставленная вне закона, постоянно ограбляемая, поносимая в официальном и неофициальном порядке, она день ото дня теряла не только верующих мирян, но и своих собственных служителей. Многих епископов и священников власти без большого к тому основания обвинили в контрреволюционной деятельности, осудили и выслали. Другие, не предвидя добра от церковного служения, пустились в бега.
Скинув рясу и обрив бороды, массами переходили на должности секретарей, счетоводов и даже оперных певцов. Заполучить в такую пору нового священника, да не какого-нибудь, а известного всему городу врача и ученого, было для епархии огромным политическим приобретением. Епископ, таким образом, соблазнял профессора, имея цели сугубо политические. Я не нахожу в поведении Владыки Иннокентия более высоких помыслов, ибо известно, что в делах нравственных этот талантливый и интеллигентный архиерей был не слишком тверд. Вскоре после рукоположения Валентина Феликсовича в священники он сам, боясь репрессий, бежал из Ташкента, а потом и вовсе сменил флаг, примкнув к "живой церкви".
"Жизнь-матушка привела, наконец, к тихому пристанищу. Я сделался, но не вдруг, как неофиты, и не без борьбы, верующим. К сожалению, однако же еще и до сих пор, на старости, ум разъедает по временам оплоты веры, но я благодарю Бога за то, что по крайней мере успел понять себя и увидал, что мой ум может ужиться с искреннею верою. И я, исповедуя себя весьма часто, не могу не верить себе, что искренне верую в учение Христа Спасителя..."
Век двадцатый стал свидетелем глубокой религиозности физика Альберта Эйнштейна, врача Альберта Швейцера, антрополога Тейяра де Шардена. Среди наших знаменитых современников верующими были физиолог И. П. Павлов, офтальмолог В. П. Филатов, геохимик В. И. Вернадский, академик-востоковед Н. И. Конрад, хирург С. С. Юдин, патологоанатом А. И. Абрикосов.
Как бы отвечая на вопрос моих собеседников, профессор Л. В. Ошанин пишет: "Во внутреннем мире Войно уживались наука и религия и притом уживались так, что не мешали одна другой и даже друг другу помогали". Ошанин не пытается объяснить, "как в одной черепной коробке могли бы уживаться столь различные (по его мнению.- М.П.) жильцы". Свой рассказ о верующем враче он завершает честным признанием: "Я не берусь разбираться в столь дремучих дебрях чужой души. Ограничиваюсь констатацией факта-да, уживались!"
Ученик Валентина Феликсовича Б.А. Стекольников (убежденный атеист и коммунист, как он сам себя аттестует) тоже пытался объяснить "парадоксальное" сочетание интересов учителя. И притом объяснить с помощью одного слова: "В. Ф. был сложным, необычным человеком, человеком крайностей. Большой ученый, он оставался человеком церкви. Полностью, без какой бы то ни было критики он принимал всю внешнюю сторону религии. И отклонения от ритуала считал богохульством. В этом проявлялась черта его характера -крайность".
"Объяснение" Стекольникова похоже на "объяснение" знатока птиц, который говорил, что красное брюшко снегиря объясняется наличием определенно окрашенных перьев на его брюшной поверхности. Но так или иначе и Стекольников - коммунист и атеист - вынужден признать: у Валентина Феликсовича искренняя вера совмещалась с подлинной научностью. Это был факт неоспоримый. "Можно не соглашаться с убеждениями этого человека как духовного лица,- писал о более позднем периоде жизни Войно-Ясенецкого близко знавший его профессор микробиологии А. Д. Греков,- но приходится преклоняться перед его огромными знаниями и талантом".
...Ученый-медик отличается от своих коллег - математиков, физиков и даже биологов - тем, что свои знания он не может передать ученикам с помощью одних лишь книг и статей. Даже лекций для этого недостаточно. В медицине (особенно в хирургии) научить - значит показать. Исследователь-хирург должен иметь учеников, тех, что наследуют не только его идеи, открытия, но и его "хирургический почерк" - манеру держать нож и накладывать шов. Школа - важный знак научной значимости врача. Расцвет небольшой, но своеобразной школы Войно-Ясенецкого пришелся на начало двадцатых годов (1920-1923 гг.).
"Валентин Феликсович не был преподавателем в общепринятом смысле этого слова,- вспоминает Анна Ильинична Беньяминович.- Он учил "при случае", но зато случаи. эти запоминали мы на всю жизнь. Возвратился как-то главный врач в субботу вечером к себе домой после всенощной, увидел свет в операционной. Зашел. Возле .задыхающегося от крупа юноши бился хирург Александр Матвеевич Жолондэ - никак не мог "найти" у больного трахею. Мгновенно оценив обстановку, Войно-Ясенецкий облил свои руки йодом, выхватил из рук растерявшегося ученика инструмент, ткнул скальпелем прямо в трахею. "Вставляйте трубку" и ушел. А в другой раз, вот так же после церкви, зайдя в операционную, обнаружил он только что отсеченный кусок кишки: хирург Ротенберг заканчивал операцию у больного с ущемленной грыжей. "Зачем же вы живую кишку убрали?" - недовольно заметил Валентин Феликсович. И этого вопроса, произнесенного строго, с укором, но без всякой резкости, достаточно было, чтобы весь остальной хирургический век Григорий Александрович Ротенберг, принимаясь оперировать грыжу, думал о том, как бы ему отогреть и спасти "полумертвую" ткань.
Допуская ученика к новой операции, главный хирург всякий раз устраивал строгий экзамен по: топографической анатомии и хирургии. Своим медленным и спокойным голосом он вопрошал: "Какой метод вы изберете для данной операции?" Хирург спешил назвать метод, который казался ему наиболее подходящим, но в ответ слышал уничтожительную реплику учителя: "Вы не можете заранее предсказать метод операции. Надо знать все методы, а избирать оперативный прием только после того, как вы увидите больного".
Войно-Ясенецкий никогда не кричал на сотрудников, не срывался, как большинство хирургов в операционной; для него было немыслимым оскорбить младшего коллегу. Но, когда дело шло о дисциплине и порядке., он становился непреклонным. "Мы имели обыкновение читать историю болезни вслух, пока профессор мыл руки, готовясь к операции,-пишет Б. А. Стекольников,-Однажды я читал таким образом историю болезни, но так как не успел записать некоторые детали, то пропущенное произносил, не заглядывая в бумагу. Валентин Феликсович заметил это и спросил, почему я не все записал. Я ответил, что у меня абсолютно нет времени. Ни слова не говоря, он отменил операцию. Это произвело на меня тяжелое впечатление, но зато я научился полностью и детально вести историю болезни".
До крайности сосредоточенный, погруженный в свои мысли Войно-Ясенецкий тем не менее мгновенно замечал любой промах подчиненного и разил немедленно. Однажды он вошел в операционную в ту минуту, когда женщина-хирург нечаянно уронила на пол инструмент. На свою беду, она сделала импульсивный жест, как бы желая поднять упавший предмет. И не подняла даже, а только чуть наклонилась в ту сторону, и сразу была уволена. Главный врач с негодованием говорил потом о ее "недостойном хирурга" поведении.
Ученье у Войно-Ясенецкого давалось сотрудникам нелегко. "Шеф" никогда подчиненных не хвалил (исключение делалось только для санитарок). Выговор же получить врач мог даже тогда, когда, казалось бы, заслуживал одобрения. Одна из таких справедливых "несправедливостей" запомнилась Б. А. Стекольникову во всех подробностях.
Городская больница принимала больных, доставляемых "скорой помощью". Как-то ночью во время дежурства Стекольникова привезли мужчину с закрытой травмой живота. Дежурный врач мог бы, конечно, послать за главным. Но, поразмыслив, сам поставил довольно сложный диагноз: "разрыв селезенки". Диагноз оказался правильным. Разорванную селезенку хирург удалил и совсем уже заканчивал операцию, когда в глубине живота появилось немного крови. Он попробовал ее остановить, но кровотечение, хотя и не сильное, продолжалось. Пришлось наложить шов, захватив кровоточащие ткани в брюшину. "Утром на конференции я доложил о случившемся, не скрыв, конечно, факта кровотечения. Я надеялся услышать от профессора одобрение. Ведь вот я, молодой хирург, так точно поставил диагноз и спас жизнь больному. Валентин Феликсович попросил объяснить причину кровотечения. Я ответил, что дело, очевидно, в нарушении венозного сплетения. "Вы не поняли, откуда это кровотечение. И сейчас не понимаете своей ошибки. Вы поранили хвост поджелудочной железы. Если еще раз это повторится, я лишу вас права быть ответственным дежурным". После выговора врач целую неделю со страхом подходил к кровати своего больного. Ведь если бы из поврежденной поджелудочной железы начал выделяться фермент (поджелудочный сок), он мог бы разъесть, переварить тонкий кишечник, и тогда неминуемо возник бы перитонит. Всю эту неделю Стекольников старался быть поблизости от больного, чтобы в случае беды немедленно предпринять операцию. К счастью, все обошлось, но суровый урок пошел молодому хирургу впрок. Никакая лекция об осложнениях при операции на селезенке не дала бы ему больше, чем эта суровая, но справедливая отповедь учителя.
Однако главные знания обретали ученики на операциях. Особенно после того, как удалось уговорить Войно-Ясенецкого оперировать, поясняя вслух. И без того мастерские операции его превратились в блестящие лекции по топографической анатомии. Что кроется за фасцией, которую он сейчас вскрывает, какие сосуды или какой пучок нервов лежат глубже, где сейчас находится его рука со скальпелем, части каких органов окружают операционное поле,- все это открывалось ученикам зримо, ярко, как в стереоскопическом фильме.
Операции Валентин Феликсович предпочитал радикальные, разрезы широкие, чтобы иметь возможность обозреть все узлы, ткани, слои. Сказывался опыт земской больницы, где хирургические паллиативы у пациентов и врачей были не в чести. Одну из таких операций описал Л.В. Ошанин. Главный хирург оперировал сестру его жены. У нее был далеко зашедший рак правой молочной железы, больная не сразу обратилась к врачу. Обычно при таком вмешательстве "разрез по Кохеру" считается вполне достаточным. Но Войно-Ясенецкий для блага больной значительно "расширил" оперативное поле. Он произвел радикальный хирургический "туалет" и буквально выгреб все лимфатические железы не только из подмышечной впадины, но и из-под ключицы, и из-под лопатки. Ведь, возможно, в них уже были метастазы рака. После столь тщательной операции больная прожила еще тридцать лет и умерла в глубокой старости...
Рентгеновского аппарата в начале 20-х годов в больнице не было, исследования в больничной лаборатории ограничивались анализом крови и мочи. Выслушивать больных главный врач тоже не мог - дурно слышал. Но сколько-нибудь серьезных ошибок в диагностике тем не менее не совершал. Если же ошибался, то, по словам доктора Беньяминович, "как грешник на исповеди, спешил выложить ученикам все малые и большие свои промахи". Эти "покаяния" Войно-Ясенецкого были своеобразной формой обучения в "школе" Войно-Ясенецкого. Лжи главный хирург не терпел: солгавший навсегда погибал в его глазах. Впрочем, даже промахи во время операций у такого учителя, как Валентин Феликсович, оказывались поучительными. Одна из принятых в те годы операций - удаление пораженных туберкулезом шейных желез - требовала особого артистизма. Железы эти интимно связаны с шейными сосудами. Обычно, прежде чем заняться вылущиванием желез, Войно-Ясенецкий выделял сосудистый пучок и отводил его в сторону от операционного поля. Но однажды он все-таки поранил скальпелем поверхностную наружную вену. В порез тут же засосало воздух. Ассистенты услышали зловещее "пест" и похолодели: воздух в кровеносном русле - это почти верная смерть. Войно-Ясенецкий не проявил никаких признаков паники. Ни одна мышца на его лице не дрогнула и тогда, когда, к ужасу ассистентов, волна пузырьков воздуха поползла по обнаженной яремной внутренней вене - глубинный эмбол вот-вот готов был прорваться в жизненно важные органы. И тут одним движением Валентин Феликсович исправил свой промах. Он перерезал яремную вену, выпустил воздух и, опять-таки ни слова не говоря, зашил разрез. Ученики получили важный урок, который, однако, не сопровождался ни единым словом пояснения.
И все же во всех этих блестящих оперативных вмешательствах сотрудники находили серьезный изъян: всю операцию с начала до конца Войно-Ясенецкий делал сам. Ассистенту ничего не оставалось, кроме как держать крючки и зажимы во время завязывания узлов. Любое проявление инициативы со стороны ассистента Валентин Феликсович считал неуместным. Сам не имевший в юности учителей, он умел учить только примером. То же самое повторялось с научными докладами. Прочитав за два часа до выступления на научном обществе доклад Стекольникова, Войно-Ясенецкий безапелляционно заявил: "Никуда не годится". "Что же делать? Как исправить доклад?" - взмолился ученик. И получил в ответ типичную для "шефа" реплику: "Нечего исправлять. Доклад как бриллиант. Куда ни повернешь - должен сверкать. Ваш не сверкает".
Осенью 1920 года Войно-Ясенецкий, педагог, получил новые возможности: в Ташкенте открылся Государственный Туркестанский университет. Профессоров и ассистентов подобрали в Москве и привезли в Среднюю Азию, как уже говорилось, по личному распоряжению Ленина. Среди местных врачей чести быть избранными удостоились только четыре человека. И среди них Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий. Он занял на медицинском факультете кафедру оперативной хирургии и топографической анатомии. Факультет разместился в просторных залах бывшего кадетского корпуса. Но кафедре оперативной хирургии в смысле помещения не повезло: под нее отвели три маленькие комнатки, служившие раньше людской и кухней в доме начальника корпуса. В комнатах с асфальтовым полом и испорченным отоплением всегда было холодно и сыро. Оборудованием кафедра тоже не блистала. Только выполненные с большим художественным мастерством анатомические таблицы - творчество самого профессора - украшали непрезентабельное помещение. Впрочем, не красна изба углами... Великолепные лекции Валентина Феликсовича собирали полную аудиторию. Слушать его приходили не только студенты, но и многие городские врачи.
Жизнь профессора мало чем отличалась от жизни врача-хирурга. Разве что только количеством ежедневного труда. В свои уплотненные сутки Войно-Ясенецкий умудрялся втиснуть еще несколько операций в клинической больнице, второй обход больных, лекции для студентов и подготовку к ним. О подготовке к занятиям Б. А, Стекольников вспоминает: "Однажды Валентин Феликсович вызвал меня к себе вечером на квартиру. Когда я вошел, он сидел за столом. На листе бумаги был начерчен контур стопы, и в этот контур он вписывал многочисленные кости стопы. На столе не было ни атласа, ни скелета стопы, он рисовал на память... Так тщательно и добросовестно готовился он к каждой лекции".
А пока профессор Войно-Ясенецкий лечил и учил, старательно готовился к лекциям и, не считаясь со своим покоем и отдыхом, спасал человеческие жизни, другие люди превращали жизнь горожан в страшный, бессмысленный, невыносимый кошмар. В Ташкенте свирепствовали малярия, холера, сыпной тиф. Голод на Волге гнал в Туркестан массы голодающих. Они вповалку лежали на вокзале: оборванные, покрытые вшами. Идя на кафедру, профессор встречал телеги, груженные голыми трупами. Их везли из переполненного свыше всякой меры сыпнотифозного отделения. Больные и трупы лежали даже возле больничных ворот. Перед нескончаемым потоком страдальцев у врачей опускались руки. Остановить эпидемию могли только решительные государственные меры. Но властям было не до того. С самого семнадцатого года продолжали они резню, которой не было видно конца. По всему Туркестану разыскивали и вылавливали тех, кто имел какое-нибудь отношение к прежнему строю: крупных и мелких чиновников царской администрации, депутатов городской Думы, офицеров. Для "бывших" не было оправданий. Их расстреливали без суда. Генерала, который проявил полное презрение к своим гонителям, застрелили в тюремной камере... через дверной глазок. В газетах писали об этом как о событии обыденном. Жестокость была объявлена государственной необходимостью. Ею похвалялись, ее превратили в принцип. Другие государственные принципы были не лучше. Видный руководитель Туркестанской республики заявил: "Мы захватили власть и прольем кровь всякого, кто попытается у нас эту власть отнять". Комиссар одного из полков Красной Армии, некто Шкаруба, похвалялся перед приехавшим из Ташкента партийцем-инспектором: "Я здесь числюсь Малютой Скуратовым. И веду себя как Малюта Скуратов".
В столице республики уже после того, как отгремели бои, власти вели себя так, будто Ташкент оставался вражеской территорией. Что ни день горожане читали в газетах приказы ЦИК: "Мобилизовать всех зубных врачей...", "Считать мобилизованными всех учителей". Мобилизованные, как военнопленные, обязаны были работать там, где им прикажут, сколько прикажут и довольствоваться платой, которую властям будет угодно им положить. С крестьянами управлялись еще проще: их грабили под видом продразверстки или просто отнимали продукты, скот, зерно как "реквизированные". Один из делегатов десятого съезда РКП из Туркестана рассказывал, что в результате непрерывных беззаконных поборов разбежались многие киргизские поселки.
Беззаконные действия властей вызывают массовое подражание среди населения. Между 1919-м и 1923-м годами нет ни одного номера "Туркестанской правды", где бы половина газеты не была посвящена должностным злоупотреблениям. В городе ежедневно происходили квартирные налеты, ограбления, убийства на улицах. Оживленно работают фальшивомонетчики. Коррупция среди государственных служащих принимает чудовищные размеры. Вот заголовки газетных статей, взятых из двух номеров "Туркестанской правды" за октябрь 1922 года: "Установлена крупная взятка", "По пьяной взятке", "Панама в Кожтресте", "Советский плут", "В борьбе со взяткой", "Борьба с пьянством и взяточничеством", "Борьба с мародерами и взяточниками из Сред.-Аз. железной дороги".
Воров и взяточников сажают, но "социалистическая собственность" - по общим понятиям, собственность ничейная - продолжает утекать. На какое-то время хозяйственный развал удается приостановить с помощью нэпа. Но Нэп (вот беда!) смягчил, ослабил "классовую борьбу". Этого нельзя допустить. Без постоянной борьбы теряет смысл весь режим насилия, "диктатура пролетариата". "Не имея врага, не построишь храма". Классовых врагов ищут и находят, находят и истребляют. Кого-то выгоняют из партии - чистка, другого выбрасывают с работы - на всякий случай, в порядке бдительности. В политическую болтанку втягивают молодежь, студентов. В передовой университетской газеты тех лет читаем:
"Курс на классовое расслоение студенчества, твердо и неуклонно проводимый за последнее время руководящими центрами в нашей Туркестанской высшей школе, начал давать уже свои благотворные результаты... Внешним толчком, побудившим студенчество стряхнуть с себя гнет безразличия и пассивности, отказаться от гнилой платформы аполитичности с ее идейной пустотой, была та "социальная встряска" (массовое исключение из университета студентов непролетарского происхождения.- М.П.), которая не так давно бурей пронеслась в жизни туркестанского студенчества. Следует, однако, признать, что не одним страхом репрессий и боязнью политических преследований обусловлен тот беспрерывно растущий подъем, который мы сейчас наблюдаем в общественной жизни широких студенческих масс. Здесь происходит процесс классового самоопределения... Жизнь все больше убеждает нас в том, что Высшая школа должна стать не только "мастерской науки", но и орудием политической борьбы. Все те, кто и сейчас пытается оградить себя от всяких "внешних влияний" окружающей общественной жизни идеей служения "чистой науке", являются либо нашими скрытыми противниками, либо, в лучшем случае, мещански настроенными обывателями, которые ничему не научились в горниле гражданской войны".
Участвовать в "классовой борьбе" пролетарский студент мог, не только выталкивая из аудитории своего товарища-конкурента. Были и другие возможности. Рекомендовалось, например, глумиться над священниками, верующими. Отделенная от государства церковь, по существу, не пользовалась защитой закона. Это была как бы "ничейная", а скорее даже вражеская земля, где всяк мог развлекаться. И развлекались. На Пасху и на Рождество компании молодых парней с размалеванными сажей лицами-на голове "рога", позади веревочный хвост - врывались в храмы, горланили, бесчинствовали, оскорбляли верующих. Да если кто пытался отстаивать декларированное декретами свободное и беспрепятственное право на богослужения - таких кулаком под дых. И ни-ни... Милиция на случай сопротивления "классового врага", вот она, рядом...
Так воспитывала эпоха двадцатых годов "нового человека". И было то воспитание небесплодным. Молодежь городских окраин с радостью восприняла дозволение скопом нападать на одного, бить слабого, издеваться над каждым, "кто не как все". Прошли годы, юность достигла зрелости. И в свой черед бывшие забавники, участники антипасхальных карнавалов двадцатого - двадцать третьего годов обратились в "героев" тридцать седьмого. Тех самых, что расстреливали творцов революции и участников гражданской войны. Режь! Бей! Бога нет...
Может показаться, что автор без надобности отступил в область, которая, как мы знаем из предыдущего, очень мало интересовала героя. Да. До известного времени ВойНо-Ясенецкий действительно жил как бы вне общественной и нравственной атмосферы Ташкента. Но настал день, когда погруженный в науку профессор показал, что он совсем не так слеп, как некоторым представлялось.
В один из первых дней февраля 1921 года Войно-Ясенецкий появился в больничном коридоре в рясе священника с большим крестом на груди. Высокий, худощавый, очень прямой ("как военный",- вспоминает сестра Канцепольская), он, как обычно, прошагал в кабинет, снял там рясу и в халате явился в предоперационную мыть свои удивительно красивые руки. Предстояла операция. Был профессор рыжевато-рус, с небольшой бородкой, светло-серые глаза смотрели строго, отрешенно. Черная ряса ему шла. И никто в отделении не улыбнулся, никто не посмел задать вопросы, не имеющие отношения к больничным делам. И сам он не спешил объясняться. Только ассистенту, который обратился к нему по имени-отчеству, ответил глуховатым, спокойным голосом, что Валентина Феликсовича больше нет, а есть священник отец Валентин.
"Вы не можете себе представить тот шок, который мы пережили,-говорит бывшая медсестра М. Г. Канцепольская.- Одно дело - личная вера, даже икона в операционной. К этому мы привыкли. Но надеть рясу в то время, когда люди боялись упоминать в анкете дедушку-священника, когда на стенах домов висели плакаты: "Поп, помещик и белый генерал - злейшие враги Советской власти",мог либо безумец, либо человек безгранично смелый. Безумным Войно-Ясенецкий не был..."
А вот что о своем приобщении к церкви рассказывает сам Валентин Феликсович:
"Я скоро узнал, что в Ташкенте существует церковное братство, и пошел на одно заседание его. По одному из обсуждавшихся вопросов я выступил с речью, которая произвела большое впечатление. Это впечатление перешло в радость, когда узнали, что я главный врач городской больницы. Настоятель вокзальной церкви протоиерей Михаил Андреев в воскресные дни по вечерам устраивал в церкви собрания, на которых сам или желающие из числа присутствующих выступали с беседами на темы св. Писания, а потом все пели духовные песни. Я часто бывал на этих собраниях и нередко проводил серьезные беседы на темы св. Писания".
Как активно верующий мирянин Войно-Ясенецкий попал в конце 1920 года на один из церковных съездов, где снова произнес речь о положении в Ташкентской епархии.
"Когда окончился съезд и присутствующие расходились,- пишет он,- я неожиданно столкнулся в выходных дверях с Владыкой Иннокентием. Он взял меня под руку и повел на перрон, окружавший собор. Обойдя два раза вокруг собора, он заговорил о большом впечатлении, которое произвела на него моя речь на собрании, восторгался глубиной и искренностью моей веры и, неожиданно остановившись, сказал мне: "Доктор, вам надо быть священником!.." У меня не было и мысли о священстве, но слова Преосвященного Иннокентия я принял как Божий призыв архиерейскими устами и, минуты не размышляя: "Хорошо, Владыко! Буду священником, если это угодно Богу!"
Беседа епископа Ташкентского Иннокентия и профессора Войно-Ясенецкого - важное, если не сказать - важнейшее звено во всей дальнейшей судьбе героя. От этой беседы начинается качественно новая жизнь Валентина Феликсовича. Понять, почему Владыка сделал столь странное предложение профессору, нетрудно. Русская Православная Церковь переживала тяжелейший кризис. Поставленная вне закона, постоянно ограбляемая, поносимая в официальном и неофициальном порядке, она день ото дня теряла не только верующих мирян, но и своих собственных служителей. Многих епископов и священников власти без большого к тому основания обвинили в контрреволюционной деятельности, осудили и выслали. Другие, не предвидя добра от церковного служения, пустились в бега.
Скинув рясу и обрив бороды, массами переходили на должности секретарей, счетоводов и даже оперных певцов. Заполучить в такую пору нового священника, да не какого-нибудь, а известного всему городу врача и ученого, было для епархии огромным политическим приобретением. Епископ, таким образом, соблазнял профессора, имея цели сугубо политические. Я не нахожу в поведении Владыки Иннокентия более высоких помыслов, ибо известно, что в делах нравственных этот талантливый и интеллигентный архиерей был не слишком тверд. Вскоре после рукоположения Валентина Феликсовича в священники он сам, боясь репрессий, бежал из Ташкента, а потом и вовсе сменил флаг, примкнув к "живой церкви".